Эрих Мария Ремарк Жизнь взаймы, или У неба любимчиков нет Посвящается Полетт Годдар Ремарк1 © The Estate of the late Paulette Remarque, 1961 © Перевод. М.Л. Рудницкий, 2018 © Издание на русском языке AST Publishers, 2018 * * *1 Возле заправки, благо хоть там снег был расчищен, Клерфэ притормозил и посигналил. Над придорожными столбами галдело воронье, в убогой мастерской за бензоколонкой кто-то с ожесточением колотил по железу. Грохот прекратился, из дверей вышел паренек лет шестнадцати, в красном свитере и круглых очочках в простой металлической оправе. – Полный бак, – бросил Клерфэ, вылезая из машины. – Экстра? – Экстра. Поесть тут где-нибудь еще дадут? Паренек большим пальцем ткнул через дорогу. – Напротив. На обед у них сегодня бернское ассорти было. Вам цепи не снять? – Это еще зачем? – Для интересу. Там выше не дорога, а вообще каток. – До самого перевала? – До перевала не пропустят. Еще вчера проезд закрыли. А уж на такой-то спортивной букашке там вообще делать нечего. – Вот как? – усмехнулся Клерфэ. – Ты меня, пожалуй, заинтриговал. – Вы меня тоже, – отозвался паренек. Трактир встретил его спертой духотой долгой зимы и прогорклого пива. Клерфэ заказал вяленый ростбиф, сыр и графинчик белого эгля. Попросил официантку накрыть ему на террасе. Вроде не особо холодно. Зато необъятность неба – во всю васильковую синь. – Из шланга вашу красотку не обдать? – через дорогу крикнул паренек с заправки. – Ей бы совсем не помешало. – Не надо. Стекло только протри. Давно не мытая машина и впрямь чуть ли не выставляла напоказ свою чумазость. Ливень, настигший ее за Экс-ан-Провансом, размазал красноземную пыль, густо облепившую капот и крылья на проселках Сан-Рафаэля цветастым узором аляповатого батиста, украсившегося затем хвостами известковых брызг из дорожных луж Центральной Франции и живописными кляксами грязи из-под колес то и дело обгоняемых грузовиков. «Чего ради я сюда мчался? – думал Клерфэ. – На лыжах кататься вроде бы уже не сезон. Из сострадания? Но сострадание – плохой попутчик, а уж как конечная цель маршрута и вовсе никуда не годится. Почему я не поехал в Мюнхен? Или в Милан? Но что я забыл в Мюнхене? И что в Милане? Или еще где? Я просто устал, – думал он. – Устал то ли оставаться неведомо зачем, то ли расставаться. Или просто устал решать – и не решаться. Хотя что мне решать, на что решаться?» Он допил вино и вернулся в трактир. Официантка за стойкой протирала бокалы. Чучельная голова серны прямо над ней стеклянными глазами таращилась на рекламу цюрихской пивоварни на противоположной стене. Клерфэ достал из кармана аккуратную, в кожаном футляре, фляжку. – Коньяком можете заправить? – Курвуазье, реми-мартен, мартель? – Мартель. Девушка принялась отмерять коньяк порциями. Откуда-то взявшаяся кошка тем временем терлась об его ноги. Попросив еще две пачки сигарет и спички, он расплатился. – Это у вас километры? – поинтересовался паренек в красном свитере, кивнув на спидометр. – Нет, мили. Малый почтительно присвистнул. – Тогда что вы здесь, в Альпах, позабыли? В такой-то тачке – почему вы не на автостраде? Клерфэ глянул на мальчишку. Отсвечивающие стекляшки очков, вздернутая пуговичка носа, прыщики, оттопыренные уши – словом, существо, только-только променявшее тоску детства на все издержки преждевременного взросления. – В жизни, сын мой, не всегда поступаешь как надо, – изрек он. – Даже если понимаешь, что это неправильно. И в этом иной раз самый смак. Ты меня понял? – Не-а, – отозвался мальчишка, шмыгнув носом. – Но телефоны спасения на перевале на каждом километре есть. Если застрянете – только позвоните. Мы вытащим. Вот наш номер. – Может, у вас еще и сенбернары имеются, с фляжкой спиртного на ошейнике? – Не-а. Коньяк нынче недешев, да и собаки стали хитрые. Сами норовят коньячком побаловаться. У нас зато теперь волы. Здоровые такие, кого хочешь вытащат. Поблескивая очочками, парень как ни в чем не бывало выдержал его взгляд. – Только тебя мне недоставало для полного счастья, – вздохнул Клерфэ. – Горец-самоучка, от горшка два вершка и двести метров над уровнем моря. Фамилия у тебя, случайно, не Песталоцци? Или, может, Лафатер? – Не-а. Геринг. – Как-как? – Геринг. – Паренек осклабился, ничуть не стесняясь дырки вместо переднего зуба. – Но меня Губерт зовут. – Случайно не родственник… – Да нет, – отмахнулся парнишка. – Мы из базельских Герингов. Если бы из тех, разве бы я здесь, на бензоколонке, корячился? У нас бы пенсия была будь здоров. Клерфэ задумался. – Чудной день какой, – пробормотал он, помолчав. – Кто бы мог подумать? Бывай здоров, сын мой, удачи тебе. Ты, признаться, меня удивил. – А вы меня нет. Вы ведь гонщик? – Откуда ты знаешь? Губерт Геринг кивнул на автомобильный номер на бампере, едва различимый под коростой грязи. – А ты, я погляжу, еще и сыщик, – бросил Клерфэ, садясь в машину. – Может, лучше сразу тебя в каталажку упрятать, чтобы уберечь человечество от новых несчастий. Иначе потом, когда ты до премьер-министра дорастешь, поздно будет. Он запустил мотор. – С вас грошики причитаются, – невозмутимо заметил паренек. – Сорок два франка. Клерфэ протянул деньги. – Грошики! – передразнил он мальчишку. – Пожалуй, ты меня уже не так сильно пугаешь, Губерт. В стране, где так ласково говорят про деньги, диктатуре не бывать. Час спустя машина встала. Снежный обвал проломил доски дорожного ограждения и завалил проезжую часть. Конечно, еще не поздно было повернуть и ехать обратно, но Клерфэ не горел желанием второй раз на дню встречаться с рыбьим взглядом Губерта Геринга. И вообще – не любитель он поворачивать назад. А коли так – он предпочел остаться в машине, покуривая сигареты, попивая коньяк, слушая карканье ворон и дожидаясь божьей помощи. Какое-то время спустя та объявилась в виде небольшой снегоуборочной машины, с водителем которой Клерфэ разделил оставшийся коньяк. После чего тот поехал впереди, расчищая дорогу. Со стороны казалось, будто мощная циркулярная пила вгрызается в гигантский белый ствол поваленного дерева, взметывая над шоссе фонтаны снежных опилок, сверкающих в закатном солнце всеми цветами радуги. Метров через двести они пробились на чистый асфальт. Снегоуборщик прижался к обочине, обгоняя его, Клерфэ видел, как водитель машет ему на прощание. Как и Губерт, малый тоже был в красном свитере и в очках. Вот почему в разговоре с ним Клерфэ от безопасных тем снега и выпивки старался не уклоняться; два Геринга за один день – это был бы уже перебор. Губерт, кстати, его дурачил – перевал наверху закрыт не был. Машина уверенно рвалась в гору, и внезапно перед Клерфэ во всю ширь, в голубоватой дымке первых сумерек, распахнулась долина внизу и деревня с рассыпанными в ней, как в коробке с игрушками, белыми крышами домов, покосившейся колокольней, поблескивающими зеркалами катков, парочкой гостиниц и первыми огоньками света в окошках. Он даже машину остановил – поглядеть на все это. Потом петляющим серпантином плавно покатил вниз. Где-то там, под ногами, в одном из санаториев обитает теперь Хольман, его второй пилот, который год назад вдруг заболел. Врач сказал – туберкулез, Хольман только посмеивался, мол, в век антибиотиков и всей этой магической плесени не бывает такой болезни, а если даже так – получи свою пригоршню таблеток, сколько-то там уколов – и, как говорится, будь здоров. Однако новомодные снадобья оказались вовсе не такими чудодейственными, как их нахваливали, по крайней мере, не для того, кто рос в войну и жил впроголодь. На тысячемильной гонке в Италии у Хольмана перед самым Римом открылось кровотечение, и Клерфэ пришлось ссадить его на технической остановке. Врач настоял на лечении в горах, на пару месяцев. Хольман бушевал, но в итоге подчинился, и вот пара месяцев растянулась уже почти на год. Мотор вдруг стал захлебываться. «Свечи! – мелькнуло у Клерфэ. – Будь они неладны!» А все оттого, что за рулем бог знает о чем думаешь, только не о дороге. Он переключился на нейтраль, дал машине скатиться вниз своим ходом и только внизу, на ровном месте, остановился, вылез и задрал капот. Ну, конечно, как всегда, это были свечи, залило второй и четвертый цилиндры. Он их вывернул, снова ввинтил и запустил мотор. Машина завелась, и Клерфэ несколько раз выжал и отпустил педаль акселератора, удаляя из цилиндров излишки топлива – мотор взревел. А едва выпрямился – сразу увидел сани в парной упряжке: напуганные ревом мотора, лошади вздыбились и теперь неслись прямо на него. Он кинулся навстречу, схватил ближнюю кобылу под уздцы, повис, дал себя протащить… Взбрыкнув еще пару раз, лошадки замерли. Они дрожали, все еще всхрапывая, пар их жаркого дыхания клубами застилал морды. Было что-то зверское, даже первобытное в их испуганно ширяющих глазах. Клерфэ осторожно отпустил удила. Лошади не шелохнулись, только фыркали, позвякивая бубенцами. Породистые, отборные лошади, не какие-нибудь гужевые клячи. Рослый, крупный мужчина в черной меховой папахе, встав с облучка, ласковыми словами тоже пытался успокоить лошадей. Подле него, судорожно вцепившись в подлокотники, сидела молодая женщина. Смуглое от загара лицо, очень светлые глаза. – Сожалею, что напугал вас, – сказал Клерфэ. – Как-то не подумал, что здешние лошади все еще не привыкли к машинам. Мужчина продолжал увещевать лошадок, потом наконец отпустил поводья и нехотя обернулся к нему. – К машинам, от которых столько шуму, да, не привыкли, – неприязненно бросил он. – Но уж как-нибудь я бы их удержал. Хотя спасибо, конечно, что вы спасать нас решили. Вскинув глаза, Клерфэ узрел над собой надменную физиономию и встретил холодный взгляд, в котором читалась легкая издевка: лишь для вида сохраняя учтивость, возница явно потешался над его никчемным геройством. Даже и не припомнить, когда в последний раз он видел человека, до такой степени неприятного с первого взгляда. – Я спасал вовсе не вас, а свою машину, – заметил он сухо. – Надеюсь, вы не испачкались понапрасну. Мужчина уже снова смотрел на лошадей. Клерфэ перевел глаза на женщину. «Ах вон что, – пронеслось в голове. – Этот желает остаться в героях сам». – Нет, не испачкался, – отчеканил он в ответ. – Меня не так-то просто испачкать. Санаторий «Белла Виста», водрузившись на пригорке, на деревню поглядывал свысока. Клерфэ поставил машину на площадке перед воротами, где в ожидании седоков дежурили на санях ямщики. Он заглушил мотор, потом накрыл капот кожухом, чтобы не остыл. – Клерфэ! – донеслось до него издали. Он обернулся и, к немалому своему изумлению, увидел Хольмана, который уже бежал к нему по дорожке. А он-то думал, что Хольман лежачий. – Клерфэ! – орал Хольман. – Неужто это правда ты? – Как видишь. А ты, как я погляжу, на ногах. Я-то думал, ты лежачий. Хольман рассмеялся: – Лежачий – это здесь немодно. – Он дружески хлопнул Клерфэ по спине, а сам не отрывал глаз от машины. – Я рев нашего «Джузеппе» еще издали услышал, но решил, что почудилось. Ну а потом увидел, как вы с ним в горку взлетаете. Вот уж сюрприз так сюрприз! Ты откуда? – Из Монте-Карло. – Ну надо же! – Хольман все никак не мог успокоиться. – Да еще на «Джузеппе», на нашем старикане «Джузеппе». А я-то думал, вы совсем меня позабыли. Он ласково погладил корпус машины. Еще бы – он как-никак полдюжины гонок на штурманском месте в «Джузеппе» отбарабанил. Да и первое серьезное кровотечение у него тоже прямо в машине открылось. – Ведь это все еще наш старина «Джузеппе», верно? Или уже его младший брат? – «Джузеппе», он самый. Только уже не гоняется. Я выкупил его у фирмы. Он теперь на покое. – Как и я. Клерфэ вскинул глаза: – Ты-то не на покое. Ты в отпуске. – Уже целый год! Какой там, к черту, отпуск! Но пошли же! Такую встречу – и не отметить? Что ты пьешь? По-прежнему водку? Клерфэ кивнул: – А у вас что – и водку подают? – Гостям – все что угодно. У нас тут все по-современному. – Похоже на то. С виду вообще отель как отель. – Это тоже входит в курс лечения. Новомодная теория. Мы как бы не пациенты, а просто на курорте. Слова «болезнь» и «смерть» вообще под запретом. Их как бы и не существует вовсе. Прикладная психология. Якобы очень укрепляет моральный дух; хотя люди все равно мрут. А в Монте-Карло зачем? В ралли участвовал? – Ну да. Ты что, про спорт даже не читаешь? Хольман на миг смутился: – Сначала читал. А потом бросил. Идиотство, да? – Да нет, разумно. Еще начитаешься, когда снова ездить начнешь. – Ну да, – хмыкнул Хольман. – Когда снова ездить начну. Когда сорву самый большой куш в лотерею. С кем ты на ралли-то ехал? – С Торриани. Они уже подходили к подъезду. Склоны вокруг окрасились багрянцем заката. Лыжники черными запятыми проносились по розовым сугробам. – Красиво тут у вас, – заметил Клерфэ. – Ага, красивенькая тюряга. Клерфэ промолчал. Он видывал совсем другие тюряги. – Ты теперь постоянно с Торриани ездишь? – спросил Хольман. – Да нет. То с одним, то с другим. Тебя жду. Это была неправда. Вот уже полгода на всех гонках у него напарником был Торриани. Но раз уж Хольман не следит больше за спортивными новостями, ложь сорвалась с языка сама собой. И подействовала на Хольмана не хуже выпивки. На лбу у него внезапно выступили бисеринки пота. – Что-нибудь словил на ралли? – спросил он. – Да нет. Поздновато пришли. – Откуда ехали? – Из Вены. Идиотская затея. Каждый советский патруль нас останавливал. Как будто мы самого Сталина похитили или динамит везем. Да я и не собирался выигрывать, только новую машину обкатать. Ну и дороги у них там, в советской зоне, скажу я тебе! Каменный век. Хольман рассмеялся: – Отомстил-таки советский Джузеппе2 своему тезке! А до того – где еще гонялся? Клерфэ предостерегающе вскинул руку: – Давай лучше выпьем. И сделай одолжение, хотя бы в первые дни, ради меня, будем говорить о чем угодно, только не о гонках и не о машинах. – Клерфэ, старина! О чем же еще? – Только в первые дни. – Да что с тобой? В чем дело? – Ни в чем. Просто устал. Хочу отдохнуть и хотя бы несколько дней ничего не слышать об этом безумии, когда живых людей засовывают в жестяные таратайки и заставляют мчаться наперегонки. Да ты и сам знаешь. – Знаю, конечно, – отозвался Хольман. – И все-таки в чем дело? Что случилось? – Да ничего, – с раздражением отмахнулся Клерфэ. – Обычные суеверия, как у всех. Мой контракт истекает, а его все еще не продлили. Боюсь беду накликать. Вот и все. – Клерфэ, не крути, скажи прямо: кто разбился? – Феррер. В этой дурацкой, игрушечной гонке на побережье. – Насмерть? – Пока что нет. Но ему уже ампутировали ногу. А эта сумасшедшая дура, что таскается за ним повсюду, эта самозванка-баронесса, отказывается даже его навестить. Засела в казино и ревет. Ей, видите ли, не нужен калека. Все, мне срочно надо выпить. Мой последний коньяк выхлебал алкаш на снегоуборщике. Но даже он куда благоразумнее нас: его бульдозер больше пяти километров в час не дает. Они сидели в вестибюле за маленьким столиком у окна. Клерфэ как бы невзначай поглядывал по сторонам. – Это что, все больные? – Да нет. Есть и здоровые, посетители. – Ну конечно! Больные – это те, которые бледные. Хольман рассмеялся: – Они-то как раз здоровые. А бледные, потому что приехали недавно. Зато вот загорелые, как альпинисты – это как раз больные и есть, ведь они здесь давно. Официантка принесла заказ: стакан апельсинового сока Хольману и графинчик водки для Клерфэ. – Ты к нам надолго? – спросил Хольман. – Нет. На пару дней. Где посоветуешь остановиться? – Лучше всего в «Палас-отеле». Там и бар хороший. Клерфэ глянул на его стакан с соком. – А ты-то откуда знаешь? – Так мы туда ходим, когда отсюда срываемся. – Срываетесь? – Ну да, по ночам иной раз, когда хочется почувствовать себя здоровым. Разумеется, это запрещено, но даже если тебя застукают, все равно это куда лучше бесплодных дискуссий с Господом, выясняя, за что он наградил болезнью именно тебя. – Хольман извлек из нагрудного кармана небольшую стеклянную фляжку и плеснул из нее себе в стакан. – Джин, – пояснил он. – Тоже годится. – Вам что, и пить запрещено? – посочувствовал Клерфэ. – Не то чтобы совсем запрещено, но так проще. – Хольман припрятал фляжку обратно в карман. – Тут, наверху, малость впадаешь в ребячество. К подъезду подкатили сани. Клерфэ сразу узнал и лошадей, и возницу. Мужчина в черной папахе слез с облучка. – Не знаешь, кто это? – спросил Клерфэ. – Женщина? – Да нет, вон тот. – Русский. Его зовут Борис Волков. – Из белых? – Ну да. Однако он, в порядке исключения, не зовет себя великим князем и даже не беден. Его папаша исхитрился вовремя открыть счет в Лондоне и не вовремя оказаться в Москве, где его и расстреляли. Жена и сын сумели выбраться. Она, по слухам, зашила в корсет несколько изумрудов, каждый с орех величиной. В семнадцатом году еще носили корсеты. Клерфэ рассмеялся: – Да ты прямо детективное бюро. Откуда тебе все это известно? – Здесь очень скоро все про всех узнаешь, – с ноткой горечи проронил Хольман. – Еще недели две, лыжный сезон кончится, и на остаток года эта деревушка превратится в захолустную дыру, где все только и живут, что сплетнями. Мимо их столика протискивалась стайка низкорослых людей в черном. Они о чем-то оживленно и громко переговаривались по-испански. – Довольно интернациональное, однако, у вас захолустье, – хмыкнул Клерфэ. – Что верно, то верно. Смерть пока что шовинизмом не страдает. – Не очень-то я в этом уверен. – Клерфэ глянул на дверь. – А это, значит, жена того русского? Хольман оглянулся. – Нет. Русский со своей дамой тем временем вошли. – Они, что ли, тоже больные? – спросил Клерфэ. – Да. А что, не похоже? – Нет. – Здесь это обычное дело. Первое время вид у человека просто цветущий, а потом вдруг раз, и всего этого цветения как не бывало. Но тогда его уже и не видит никто, ведь он перестает появляться на людях. Русский со своей дамой остановились у дверей. Мужчина что-то настоятельно внушал своей спутнице. Та выслушала его, потом строптиво тряхнула головой и решительно направилась вглубь зала. Проводив ее взглядом, мужчина помедлил еще немного, потом вышел на улицу и уселся в сани. – Похоже, они повздорили, – не без злорадства отметил Клерфэ. – Такое здесь сплошь и рядом случается. Каждый по-своему с ума сходит. Тюремный психоз. Смещаются все привычные масштабы. Мелочи вдруг становятся страшно важными, а важное, наоборот, кажется несущественным. Клерфэ глянул на Хольмана в упор. – Для тебя тоже? – И для меня. Нельзя жить, уставившись в одну точку. – Эти двое тоже здесь живут? – Нет, только она. Он в другом месте. Клерфэ встал. – Хорошо, поеду в отель. Где мы сможем поужинать? – Здесь. У нас разрешено принимать гостей. – Отлично. Когда? – В семь. В девять мне надо ложиться – режим. Как в детстве перед школой. – Как в армии, – добавил Клерфэ. – И как перед гонками. Помнишь, как в Милане капитан нашей конюшни загонял нас в отель, как кур в курятник? Лицо Хольмана разом просветлело. – Габриэлли? Он все еще на месте? – Конечно. А что ему сделается? Капитаны конюшен умирают в своей постельке – как и генералы. Спутница русского вдруг объявилась снова. Уже в дверях ее остановила седовласая дама, что-то тихо, но сурово ей выговаривая. Женщина ничего не ответила, но в нерешительности остановилась. Обернувшись, она завидела Хольмана и направилась к их столику. – Крокодил меня не выпускает, – прошептала она. – Заладила одно: мне, мол, вообще нельзя выезжать. И если я еще раз нарушу, грозится все доложить Далай-ламе. Тут она осеклась. – Это Клерфэ, Лилиан, – пояснил Хольман. – Я вам о нем рассказывал. Вот нагрянул меня навестить. Женщина кивнула. Похоже, его имя ничего ей не говорило, и она снова обратилась к Хольману. – Твердит одно: вам надо в постель, – сердито продолжала она. – И все из-за того, что у меня пару дней температура была. Но я не позволю держать себя взаперти! Сегодня вечером – ни за что! А вы – вы остаетесь? – Да. Мы сегодня ужинаем внизу. В чистилище. – Я тоже приду. Кивнув Клерфэ и Хольману, она удалилась. – Не бойся, ты не на Тибете, – усмехнулся Хольман. – Чистилище – это у нас нижний зал, куда допускаются посетители. Далай-лама – это, конечно, наш профессор, главный врач. Ну а Крокодил – старшая медсестра. – А эта женщина? – Лилиан Дюнкерк. Бельгийка, хотя мать у нее русская. Родители, впрочем, умерли уже. – С чего вдруг она так распсиховалась из-за такой ерунды? Хольман пожал плечами. И как-то сразу потускнел. – Говорю тебе: здесь все помаленьку с ума сходят. А уж когда кто-нибудь умирает, и подавно. – А что, кто-то умер? – Да, ее подружка. Вчера. Здесь, у себя в палате. И даже когда тебе до этого, казалось бы, дела нет, все равно – каждая новая смерть уносит какую-то частичку тебя. Должно быть, еще одну кроху надежды. – Понимаю, – проронил Клерфэ. – Но ведь это везде так. Хольман кивнул: – У нас тут почему-то по весне умирать начинают. Куда чаще, чем зимой. Чудно, правда? 2 В верхних этажах санатория уже ничто не напоминало отель – здесь ты сразу попадал в больницу. Возле палаты, где умерла Агнесса Зоммервиль, Лилиан Дюнкерк остановилась. Заслышав внутри голоса и шум, она приоткрыла дверь. Гроба уже не было. Окна распахнуты настежь, две уборщицы моют полы. Чавканье и плеск воды, резкий запах лизола и мыла, сдвинутая со своих мест мебель, нестерпимый электрический свет, бесцеремонно заглядывающий во все углы. На миг Лилиан показалось, что она ошиблась дверью. Но тут взгляд ее упал на плюшевого медвежонка, заброшенного на шкаф – это был талисман Агнессы, ее любимая игрушка. – Ее что, уже увезли? – спросила она. Одна из уборщиц выпрямилась. – В седьмую перенесли. Нам тут убираться надо. Завтра с утра новенькая заезжает. – Спасибо. Лилиан осторожно прикрыла за собой дверь. Знает она седьмую палату: крохотная каморка возле грузового лифта. Туда кладут всех покойников, чтобы ночью без лишнего шума на грузовом лифте спустить вниз. «Как чемоданы», подумала Лилиан. И срочно лизолом и мылом изничтожить последние следы умершего. В седьмой палате зато свет был выключен. И свечи унесли. Гроб стоял закрытый, узенькое фарфоровое личико и яркие рыжие локоны подруги навсегда прихлопнула тяжелая крышка, которую уже успели привинтить болтами. Все было готово к транспортировке. Цветы, вынутые из гроба, снопом сложены рядом на столе, завернутые в специальную клеенку с кольцами и шнуровкой, чтобы удобнее прихватить сразу всю охапку. Тут же, аккуратной стопкой, как шляпы в салоне модистки, лежали венки. Шторы не задернуты, окна настежь. В безмолвную, выстуженную каморку заглядывала луна. Лилиан всего-навсего хотела еще раз взглянуть на Агнессу. Опоздала. Теперь уже никто не увидит бледное личико в ореоле огненных волос, все то, что когда-то было Агнессой Зоммервиль. Сегодня же ночью, тайком ото всех, гроб спустят вниз и на санях отвезут в крематорий. Там, внезапно охваченный жаром пламени, он загорится, огненные волосы, с треском рассыпая искры, вспыхнут снова, теперь уже в последний раз, окоченевшее тело в горниле топки приподнимется, даже привстанет слегка, как будто оживая заново, – и распадется в ничто, оставляя после себя пригоршню праха и зыбкое облачко смутных воспоминаний. Лилиан смотрела на гроб. «А что, если она еще жива?! – пронеслось вдруг в голове. – Что, если она очнулась там, в этом жутком ящике? Ведь бывают же случаи. Откуда знать, с кем и как часто они бывают?» Да, примеров, когда такие вот мнимые покойники воскресали и их чудом успевали спасти, совсем немного, но кто знает, сколько их там – заживо задохнувшихся в кромешном могильном безмолвии, не услышанных, не спасенных? А вдруг и Агнесса, стиснутая неумолимыми атласными стенами своей темницы, там, внутри, как раз сейчас пытается крикнуть, позвать на помощь, но пересохшее горло не в силах издать ни звука. «Я схожу с ума, – подумала Лилиан. – Что за чушь в голову лезет? Зачем я здесь? Что меня сюда привело? Сентиментальность? Растерянность? Или это жуткое, постыдное любопытство, жажда еще раз, как в бездну, заглянуть в безжизненное лицо в надежде, что из этой пропасти вдруг да и отзовется ответ? Свет! – пронеслось в голове. – Надо зажечь свет!» Она направилась было к двери, но вдруг остановилась и прислушалась. Ей послышался шорох, тихий, но очень внятный, словно кто-то скребнул ногтями по шелку. Она поскорей повернула выключатель. Резким светом вспыхнула под потолком голая лампочка, и разом сгинули темень, луна, жуть. «Мне уже призраки мерещатся, – подумала она. – Это мое платье шуршит. Это я сама рукой свое же платье задела. Да что угодно, только не последние слабые судороги на миг пробудившейся жизни». Она снова уставилась на гроб, мрачно поблескивавший теперь в ярком свете. Нет, этот черный полированный ящик с бронзовыми ручками не может таить в себе жизнь. Напротив, он таит в себе угрозу, самую страшную угрозу для рода человеческого. И там, внутри, лежит уже не Агнесса Зоммервиль, ее подружка в своем золотистом платье, и даже не ее восковое подобие с изъеденными чахоткой легкими, со сгустками остановившейся крови в жилах, с занимающимся движением тлетворных соков в безжизненном теле, – нет, в этом ящике притаилось само ничто, то страшное и абсолютно непостижимое, что, зарождаясь вместе со всякой жизнью, в зловещей немоте живет и взрастает вместе с ней, неся в себе вечный голод смерти, неодолимую тягу к самоуничтожению, – живет и в ней, Лилиан Дюнкерк, безмолвно разрастаясь, денно и нощно укорачивая срок ее жизни, пожирая еще сутки, и еще, пока не сожрет все до последней минуточки, и тогда от нее останется только бездыханная оболочка, которую вот так же запихнут в черный ящик, последнюю обитель распада и разложения. Не оборачиваясь, она нащупала у себя за спиной дверную ручку, но в тот же миг ручка под ее пальцами сама собой резко подалась вниз. Крик ужаса застрял у нее в горле. Дверь отворилась. Перед Лилиан стоял насмерть перепуганный лакей. – Вы… кто такая? – в ужасе пролепетал он. – Вы… как… сюда попали? – Взгляд его был устремлен мимо нее, в комнату, где, тронутые сквозняком, сами собой колыхались шторы. – Было ведь заперто! Как вы вошли? Где взяли ключ? – Тут было не заперто. – Тогда, значит, кто-то… – Лакей остолбенело смотрел на дверь. – Да вот же ключ! – Он даже отер лицо, как бы отгоняя наваждение. – Знаете, я уж было подумал… – Что? Он кивнул на гроб: – Я уж было подумал, что это вы и… – Так это я, – все еще не понимая, прошептала Лилиан. – Что??? – Да ничего. Только теперь лакей решился зайти в комнату. – Вы меня не поняли. Я уж было решил, что это покойница. Ну надо же! Всякого, казалось бы, навидался! – Он усмехнулся. – Вот уж действительно ночной кошмар! Что вы здесь делаете? Восемнадцатую завинтили уже. – Кого? – Восемнадцатую. Ну, из восемнадцатой палаты. Фамилию не помню. Да и не важно теперь. Когда уже того. Тут даже самая красивая фамилия не поможет. Лакей выключил свет и уже закрывал дверь. – Так что радуйтесь, барышня, что это не вы, – добродушно заключил он. Порывшись в сумочке, Лилиан сунула ему немного денег. – Это вам за испуг. Лакей отдал честь и огладил клочковатую бородку. – Благодарствую. Поделюсь с Йозефом, напарником моим. После скорбных трудов пропустить рюмашку, да еще пивка, самое милое дело. А вы, барышня, не принимайте слишком близко к сердцу. Когда-нибудь все там будем. – И то правда, – проронила Лилиан. – Нашли чем утешить. Просто замечательное утешение, верно? И вот она снова у себя в комнате. Мирно журчат трубы центрального отопления. Горят все лампы. «Я схожу с ума, – думала Лилиан. – Я боюсь ночи, боюсь темноты. Я самой себя боюсь. Что делать? Конечно, можно принять снотворное и заснуть при свете. Можно позвонить Борису, поговорить с ним». Она потянулась было к телефону, но трубку так и не сняла. Она же знает, что он ей скажет. И знает даже, что он будет прав; но какой прок говорить с тем, кто всегда прав? Крохи разума, которым наделен человек, для того и даны, чтобы понять: жить одним только разумом не получается. Человек живет чувствами, а тут никакая правота не поможет. Она устроилась в кресле у окна. «Мне двадцать четыре, – думала она, – столько же, сколько было Агнессе. И уже четыре года я торчу здесь. А до этого почти шесть лет была война. Что я успела изведать в жизни? Страх, бомбежки, бегство из Бельгии, слезы, смерть родителей, голод, потом, из-за голода, болезнь, снова бегство. А до этого я была еще ребенком. Я и не помню почти, как выглядит мирный город ночью. Тысячи огней, залитые светом улицы – как это было и было ли вообще? Зато затемнения, светомаскировку, град бомб с черного неба, и страх, и холод, и мрак убежища. Счастье? В какой жалкий комочек превратилось это слово, когда-то такое сияющее, столь необъятное! Счастьем стала даже неотапливаемая каморка, кусок хлеба, подвал, вообще любое место, укрытое от обстрела. А потом – потом начался санаторий». Она все еще смотрела в окно. Внизу, у служебного входа для поставщиков и обслуги, стояли сани. Может, это уже для Агнессы Зоммервиль. Всего год назад, смеющаяся, вся в мехах и цветах, она подкатила к главному входу; теперь же покидала здание тайком, черным ходом, словно вороватый постоялец, не уплативший по счету. И двух месяцев не прошло с того дня, когда она обсуждала с Лилиан планы отъезда отсюда. Отъезд – этот вечный мираж, фата моргана, так никогда и не наступит. Зазвонил телефон. Помедлив, она все-таки сняла трубку. – Да, Борис. Ну конечно, я благоразумна, – да, я знаю, тысячи людей умирают от инфарктов и от рака, – да, я помню статистику, Борис, да, – да, конечно, я знаю, это только так кажется, потому что здесь, наверху, нас так много, живем все вместе, мозолим друг другу глаза, – да, конечно, многие излечиваются, да, – новые лекарства, да, Борис, я буду благоразумна, обещаю, – нет, нет-нет, не надо приезжать, – да, и я тебя люблю, конечно, Борис… Она положила трубку. – Благоразумной, – прошептала она, глядя в зеркало, откуда на нее чужими глазами смотрело совсем чужое лицо, – благоразумной! – «Бог ты мой, – пронеслось в голове, – я и так слишком долго была благоразумной! А чего ради? Чтобы кончить двадцатым или тридцатым номером в седьмой палате, рядом с грузовым лифтом? Содержимым черного ящика, от одного вида которого всех жуть берет? Она взглянула на часы. Уже почти девять. Впереди, всей бесконечностью тьмы, ждала бессонная ночь, ждала помесью страха и скуки – мерзкий гибрид, рожденный в санаторных стенах, – панического страха перед болезнью, скуки от неумолимого больничного распорядка, и само это невыносимое сочетание столь контрастных эмоций только сильнее угнетало душу чувством полнейшей беспомощности. Лилиан встала. Что угодно, только не оставаться сейчас одной! Кто-то наверняка еще остается внизу – по крайней мере Хольман и его гость. Внизу, в столовой, кроме Хольмана и Клерфэ, сидели еще трое латиноамериканцев – двое мужчин и довольно толстая низенькая женщина. Все трое были в черном, все трое молчали. Сидели в самом центре зала аккурат под люстрой, как три маленьких черных истукана. – Прибыли прямо из Боготы, – пояснил Хольман. – Их телеграммой вызвали. Дочь вон того мужчины в роговых очках лежала при смерти. Но стоило им появиться, как девушке внезапно стало лучше. И теперь они не знают, как быть – лететь обратно или оставаться. – Почему бы матери не остаться, а эти двое пусть летят? – Толстушка вовсе не мать ей. Она мачеха, и как раз на ее деньги Мануэла здесь живет. Да и оставаться никто из них не хочет, даже отец. Там, у себя, они про девчонку считай что забыли. Ну, посылали регулярно чек и жили себе в своей Боготе, а Мануэла была здесь, раз в месяц писала им письмо, и так уже пять лет. А у отца с мачехой уже свои дети, Мануэла их даже не видела. Все было замечательно – покуда ей умирать не приспичило. Тут, конечно, им пришлось срочно сюда отправляться, хотя бы приличия ради. Отпускать отца одного мачеха ни в какую не хотела – она старше мужа, ревнива и понимает, что стала толстухой. На всякий случай взяла с собой в подмогу брата. В Боготе и так уже пошел слушок, что она выжила падчерицу из дома; вот она и решила показать, как она Мануэлу любит. Так что тут не только ревность, тут еще и показуха. Улети она сейчас одна – сплетни разгорятся с новой силой. И теперь они все трое сидят и ждут. – А Мануэла? – Ну, поначалу-то, когда она с часу на час должна была богу душу отдать, отец с мачехой в ней души не чаяли. И бедняжка Мануэла, которую никто никогда не любил, от счастья настолько одурела, что стала идти на поправку. Теперь ее родичи уже проявляют нетерпение. И день ото дня все больше толстеют, это у них нервное, ведь они то и дело заедают свою кручину знаменитыми здешними конфетами. Еще неделя – и они, пожалуй, Мануэлу возненавидят: сколько же можно тянуть с кончиной! – Или мало-помалу пообвыкнут в деревне, откупят у хозяев кондитерскую и останутся здесь жить, – заметил Клерфэ. Хольман рассмеялся: – Прихотливые же, однако, у тебя фантазии. – Это не фантазии. Только прихотливый жизненный опыт. Но откуда тебе все это известно? – Говорю же тебе: здесь все тайное становится явным. Медсестра Корнелия Вюрли говорит по-испански, вот мачеха ей все и рассказывает. Три фигуры в черном поднялись из-за стола. Ни слова не сказав друг другу, они торжественно прошествовали к дверям. В дверях они едва не столкнулись с Лилиан Дюнкерк, которая вошла столь стремительно, что толстуха едва успела отпрянуть, издав испуганный птичий вскрик. – С чего это она шарахается? – прошептала Лилиан. – Как от привидения! Неужто от меня? Уже? – Она торопливо достала зеркальце. – Нынче вечером, похоже, я пугаю каждого встречного. – Кого еще? – Лакея на этаже. – Что? Йозефа? – Да нет, второго, его напарника. Ну, вы знаете… Хольман кивнул: – Нас, Лилиан, вы не испугали. Она спрятала зеркальце. – Крокодил уже была здесь? – Нет. Но с минуты на минуту появится, чтобы загнать нас наверх. Она пунктуальна, как прусский фельдфебель. – Я узнавала: сегодня ночью на дверях Йозеф. Можно смыться. Пойдете с нами? – Куда? В Палас-бар? – Конечно, куда же еще? – Что там хорошего, в этом Палас-баре? – изумился Клерфэ. – Я только что оттуда. Хольман рассмеялся: – Нам везде хорошо. Даже там, где нет ни души. Лишь бы не в больничных стенах. В неволе привыкаешь довольствоваться малым. – Сейчас как раз можно смыться, – торопила Лилиан. – Кроме Йозефа на дверях никого. Второй швейцар ушел куда-то. Хольман замялся: – Лилиан, у меня температурка. Черт его знает, с чего вдруг, нынче вечером взяла и подскочила. Может, от того, что Клерфэ пригнал сюда нашу старушку, такую родную, такую грязную… Вошла уборщица, начала составлять стулья на столы, готовясь мыть пол. – Нам и с температурой случалось удирать, – заметила Лилиан. Хольман смущенно поднял на нее глаза. – Конечно. Но не сегодня, Лилиан. – И все это из-за грязной гоночной машины? – Наверно. А где Борис? Он разве не идет? – Борис уверен, что я сплю. Я уже сегодня после обеда заставила его вывезти меня на прогулку. Второй раз он ни за что не согласится. Уборщица раздвинула занавески. И в окне вдруг всею угрюмой мощью воздвигся горный пейзаж – залитые лунным сиянием склоны, черный лес, снега. На этом фоне трое людей за столиком выглядели жалкими букашками. Уборщица меж тем по очереди гасила светильники на стенах. И с каждой погашенной лампой грозный ландшафт, казалось, все неумолимей вдвигается в комнату, тесня беспомощных людишек. – А вот и Крокодил, – проронил Хольман. Старшая сестра и вправду стояла в дверях. Мощные челюсти, крокодилья улыбка во всю пасть и холодные глаза. – А-а, наши полуночники тут как тут! Отбой, господа! – Впрочем, по поводу того, что Лилиан все еще на ногах, она не обмолвилась ни словом. – Спать пора! Спать! Завтра тоже будет день. Лилиан неохотно встала. – Вы уверены? – Совершенно уверена, – с непрошибаемым оптимизмом отозвалась старшая. – А для вас, госпожа Дюнкерк, на ночном столике уже приготовлено снотворное. Будете почивать, как в объятиях Морфея. – В объятиях Морфея! – с отвращением передразнил Хольман, едва медсестра удалилась. – Наш Крокодил – ходячий кладезь банальностей. Сегодня-то она нас еще считай что пощадила. Ну почему, стоит тебе оказаться в больнице, эти церберы здравоохранения начинают обходиться с тобой с этаким ангельским терпением, словно с несмышленым дитятей или слабоумным? – Это их отместка за свою работу, – с досадой пояснила Лилиан. – Отними у медсестер и официантов возможность вымещать зло на клиентах – они просто умрут от комплекса неполноценности. Они уже стояли возле лифта. – А вы куда направитесь? – спросила Лилиан у Клерфэ. – В Палас-бар. – Меня не захватите? Он замешкался лишь на секунду. Навидался он этих экстравагантных русских дамочек. И наполовину русских тоже. Но тут ему вспомнился сегодняшний случай с санями и высокомерный, неприязненный взгляд Волкова. – Почему бы и нет? – отозвался он. Она улыбнулась смущенной, беспомощной улыбкой. – Ну разве это не унизительно? Клянчить крохи свободы, словно отпетый пьяница, умоляющий бармена о последней выпивке? Разве это не позор? Клерфэ покачал головой: – Я сам клянчил, и не раз. Она впервые посмотрела на него во все глаза. – Вы? – переспросила она. – Но вы-то почему? – Причина всегда найдется. Не только у человека, даже у камня. Где мне вас забрать? Или сразу пойдете? – Нет. Вам надо выйти через главный вход. Крокодил уже там караулит. Вы спуститесь по первой дорожке, на площадке возьмите сани и подъезжайте к служебному входу, обогнув корпус справа. А я там выйду. – Хорошо. Лилиан вошла в лифт. – Ты не в обиде, что я с вами не еду? – спросил Хольман. – Да ничуть. Я ведь не завтра уезжаю. Хольман смотрел на него испытующе. – А Лилиан? Может, ты хотел побыть один? – Вот уж нет. Какая радость оставаться одному? Через опустевший вестибюль он шел к выходу. Там, над дверью, тускло мерцала одна-единственная слабенькая лампочка. В широкие окна заглядывала луна, выстелив пол залы золотистыми ромбами. В дверях и вправду стояла Крокодил. – Спокойной ночи, – пожелал Клерфэ. – Good night3 – откликнулась та. Он так и не понял, с какой стати она вздумала попрощаться с ним по-английски. Петляя серпантином аллеи, он спустился вниз, покуда не дошел до саней. – Верх поднять можете? – спросил он у кучера. – В такую темень? Вроде совсем не холодно. Клерфэ не хотел везти Лилиан в открытых санях, но не объяснять же это кучеру? – Вам, может, не холодно, а я мерзну. Из Африки приехал, – буркнул он. – Так вы верх поднимете или как? – Из Африки – это другое дело. – Кучер не торопясь слез с облучка и растянул над санями гармошку кабинки. – Так пойдет? – Вполне. К санаторию «Белла Виста», к служебному входу, – распорядился он. Лилиан Дюнкерк уже ждала, небрежно накинув на плечи легкий жакет из каракульчи. Впрочем, выйди она вообще в одном вечернем платье, Клерфэ и тут бы не удивился. – Все удалось в лучшем виде, – прошептала она. – У меня ключ Йозефа. В награду он получит бутылку вишневки. Клерфэ усадил ее в сани. – А машина ваша где? – поинтересовалась она. – Отдал помыть. Когда сани, развернувшись, проезжали мимо главного входа, она откинулась назад, прячась в кабинке. – Это вы из-за Хольмана сегодня на машине не приехали? – спросила она немного погодя. Он глянул на нее мельком. – Из-за Хольмана? С какой стати? – Чтобы он ее не видел. Чтобы его поберечь. А ведь она угадала. Клерфэ заметил: что-то уж больно Хольман возбуждается от одного вида «Джузеппе». – Нет, – ответил он. – Просто машину давно пора помыть. Он достал из кармана пачку сигарет. – Дайте и мне одну, – попросила Лилиан. – А вам разве можно? – Конечно, – ответила она столь поспешно и уверенно, что он сразу понял: нельзя. – У меня только «галуаз». Это черный, крепкий табак, курево для солдатни из иностранного легиона. – Я знаю. Мы их курили, когда жили в оккупации. – В Париже? – В подвале в Париже. Он поднес ей огня. – Так откуда вы сегодня приехали? – спросила она. – Из Монте-Карло? – Нет. Из Вьена. – Из Вены? Из Австрии? – Из Вьена. Это под Лионом. Вы наверняка не знаете. Сонный такой городишко, известный только одним из лучших во Франции ресторанов – «Отель де Пирамид». – А сюда через Париж добирались? – Это был бы слишком большой крюк. Париж много севернее. – Тогда как? Клерфэ удивился: с какой стати ей эти подробности? – Да обычным путем, – ответил он. – Через Бельфор и Базель. У меня в Базеле были кое-какие дела. Лилиан помолчала. – Ну и как это было? – вдруг спросила она. – Что? В дороге? Скучно. Серое небо, все плоско, потом Альпы. В сумраке кабинки он слышал, как она дышит. Потом, в свете промелькнувшей витрины очередного часовщика, увидел ее лицо. На нем застыло странное выражение: смесь удивления, насмешки и боли. – Скучно? – переспросила она. – Плоско? Господи, чего бы я только не отдала, лишь бы не глазеть на эти горы. Только тут он понял, почему она его так расспрашивает. Для них, пациентов, горы все равно что тюремные стены, за которыми совсем другой мир, воля. Да, горы дарят им легкость дыхания и толику надежды, но они же держат этих людей взаперти. Вся жизнь оказывается замкнута на пятачке альпийского курорта, и всякая новость «оттуда», снизу, становится для них весточкой из потерянного рая. – И давно вы здесь? – спросил он. – Четыре года. – А вниз когда вас отпустят? – Спросите у Далай-ламы, – проронила она с горечью. – Он кормит меня обещаниями, как обанкротившееся правительство, каждые три месяца сулящее народу новый квартальный план спасения нации. При выезде на шоссе сани остановились. Мимо гуськом тянулась веселая группа туристов в лыжных костюмах. Подозрительно белокурая блондинка в голубом свитере вздумала обнять их лошадь. Та испуганно фыркнула. – Come, Daisy, darling4, – нетерпеливо позвал блондинку один из туристов. Лилиан раздраженно бросила в снег сигарету. – Люди платят сумасшедшие деньги, чтобы сюда вскарабкаться, а мы все бы отдали, лишь бы спуститься обратно вниз, – умора, правда? – Нет, – невозмутимо отозвался Клерфэ. Сани снова тронулись. – Дайте мне еще сигарету, – попросила Лилиан. Клерфэ протянул ей пачку. – Вам этого не понять, – пробормотала она. – Не понять, что здесь чувствуешь себя как в лагере военнопленных. Именно в плену, не в тюрьме. В тюрьме по крайней мере знаешь, когда выйдешь. А вот в плену, где ни срока, ни приговора… – Понимаю, – проронил Клерфэ. – Сам бывал. – Вы? В санатории? – В лагере. Для военнопленных. В войну. Но у нас-то все наоборот было. Мы куковали в низине, на болотах, и Швейцарские Альпы казались нам вратами свободы. Тем более что из лагеря их было хорошо видно. А один из нас и вовсе был родом отсюда, так он нас своими рассказами чуть с ума не свел. Предложи нам тогда кто-нибудь освободиться, но с условием несколько лет прожить в горах, многие, думаю, согласились бы. Тоже умора, правда? – Нет. А вы, вы бы согласились? – Я бежать задумал. – Кто же этого не задумывает? И что – бежали? – Да. Лилиан вся подалась вперед. – И вам удалось уйти? Или вас поймали? – Удалось. Иначе мы бы с вами сейчас не беседовали. Там все было без вариантов. – А тот, другой? – спросила она немного погодя. – Ну, который про здешние горы рассказывал. – Умер в лагере. От тифа. За неделю до освобождения. Сани остановились перед отелем. Лишь тут Клерфэ заметил, что на Лилиан только легкие домашние туфельки. Он подхватил ее на руки, перенес через сугробы и перед входом снова поставил на ноги. – Побережем атласные туфельки, – буркнул он. – Вы правда хотите в бар? – Да. Мне надо чего-нибудь выпить. В баре, топоча тяжеленными ботинками, лыжники танцевали с лыжницами. Официант предупредительно отвел их в угол, протер столик. – Водки? – спросил он у Клерфэ. – Нет. Чего-нибудь горячего. Глинтвейна или грога. – Клерфэ глянул на Лилиан. – Вы что из этого предпочитаете? – Мне – водки. Разве сегодня, у нас, вы не водку пили? – Да, но до еды. Давайте сойдемся на компромиссе, который французы величают «добрым боженькой в замшевых штанишках». Бордо. Заметив, что она смотрит на него с недоверием, он понял: она считает, что он обходится с ней как с болящей, беречь ее вздумал. – Я вас не дурачу, – успокоил он. – Будь я здесь один, я бы тоже заказал вино. Водки можно будет выпить завтра перед обедом сколько хотите. Сегодня же контрабандой прихватите с собой в санаторий бутылку. – Хорошо. Тогда давайте пить то, что вы вчера пили во Франции – во Вьене, в «Отель де Пирамид». Клерфэ про себя изумился: она запомнила оба названия. С ней, пожалуй, надо держать ухо востро: этак она не только названия на заметку будет брать. – Это было бордо, – сказал он. – Лафит Ротшильд. Соврал, конечно. Во Вьене он пил легонькое местное винцо, такое нигде больше не закажешь, его не вывозят, но сейчас не стоило всего этого объяснять. – Принесите нам Шато Лафит тридцать седьмого года, если у вас есть, – попросил он официанта. – Только не согревайте его горячей салфеткой. Несите как есть, прямо из подвала. – Оно у нас хранится наверху, сударь, при комнатной температуре. – Какое счастье! Официант удалился в сторону бара, но тут же вернулся. – Вас к телефону, господин Клерфэ! – Кто? – Не знаю. Спросить? – Это из санатория! – нервно прошептала Лилиан. – Крокодил! – Сейчас выясним. – Клерфэ встал. – Где кабинка? – Сразу за входной дверью, справа. – Можете подавать вино. Откупорьте бутылку, пусть подышит. – Неужели Крокодил? – спросила Лилиан, когда он вернулся. – Нет. Это был звонок из Монте-Карло. – Он замялся на секунду, но, увидев, как просветлело от облегчения ее лицо, решил: ей вовсе не помешает узнать, что еще где-то тоже умирают люди. – Из госпиталя в Монте-Карло, – добавил он. – Один мой знакомый там умер. – Вам надо возвращаться? – Нет. Там уже ничем не поможешь. К тому же для него, по-моему, это было счастье. – Счастье? – Да. Он разбился в гонке и, если бы выжил, остался калекой. Лилиан смотрела на него в упор. Уж не ослышалась ли она? Что он городит, этот самоуверенный здоровяк, заявившийся сюда из совсем другой, благополучной жизни? – Вам не кажется, что и калеке иногда тоже жить хочется? – тихо прошипела она в приступе внезапной ненависти. Клерфэ ответил не сразу. В ушах у него все еще металлом звенел резкий, полный отчаяния голос другой женщины: «Мне-то что делать? Феррер ничего мне не оставил! Ни гроша! Приезжайте! Помогите мне! Я совсем на мели! А все по вашей вине! Это вы, вы все виноваты! Вы и ваши гонки проклятые!» Он встряхнул головой, отгоняя воспоминание. – Это как посмотреть, – бросил он устало. – Этот мой приятель был без ума от женщины, которая изменяла ему на каждом шагу, со всяким механиком. А еще он был без ума от гонок, хотя гонщик оказался так себе, средненький, и никогда бы ничего не достиг. Мечтой всей его жизни были большие победы в гонках – и эта женщина. И вот он умер, так и не узнав правды ни о себе как гонщике, ни об этой женщине. Умер, не успев узнать, что после аварии эта женщина вообще не захотела его видеть, потому что ему ампутировали ногу. Вот что я имел в виду, говоря про его счастье. – Может, несмотря ни на что, он все еще хотел жить! – Не знаю, – задумался Клерфэ, внезапно усомнившись в своей уверенности. – Но мне случалось видеть смерти куда тяжелее этой. Вам разве нет? – Мне тоже, – кивнула Лилиан, упрямо не желая соглашаться. – Но все, кто умирал, хотели жить. Клерфэ промолчал. «К чему я все это говорю? – думал он. – И чего ради? Не для того ли, чтобы убедить себя в том, во что и сам не верю? Этот жуткий, холодный, металлический женский голос по телефону!» – Все там будем, – изрек он наконец почти с раздражением. – И никому не дано знать, когда и как настанет его черед. А коли так – какой прок выкраивать лишние минуты? И что вообще такое долгая жизнь? Всего-навсего долгое прошлое. А будущее у тебя только до следующего вздоха. Или до следующей гонки. Загадывать дальше никакого резона. – Он поднял свой бокал. – Выпьем за это? – За что? – За ничто. За ничто. Ну и еще, может, за чуток отваги. – Устала я от этой отваги, – проронила Лилиан. – И от бесконечных увещеваний тоже устала. Расскажите мне лучше, как оно там, внизу. По ту сторону гор. – Тоска. Только дождь. Которую неделю. Она медленно поставила свой бокал на стол. – Дождь! – повторила она мечтательно, и это прозвучало как «жизнь». – Здесь с октября дождя не было. Только снег. Я уж и забыла почти, как дождик капает… Когда они вышли, падал снег. Клерфэ свистнул, подзывая извозчика. Извилистым серпантином сани ползли в гору. Позвякивали бубенцы упряжи. Заснеженная дорога безмолвно терялась в снежной круговерти. Однако вскоре откуда-то сверху послышался перезвон бубенцов – кто-то ехал навстречу. Извозчик остановил лошадей под фонарем на разъездной площадке, пропуская встречные сани. Лошадь била копытами и недовольно фыркала. Наконец показались сани, приземистые, низкие, они проплыли мимо почти бесшумно и скрылись во мгле. Это были грузовые розвальни, и везли они длинный ящик, укрытый черной клеенкой. Подле ящика слабо колыхался небольшой клеенчатый шатер, из-под которого выглядывали цветы, и еще один, с венками. Кучер перекрестился и тронул лошадь. Они в безмолвии одолели последние виражи дороги и подкатили к правому крылу санатория. Электрическая лампочка под фарфоровым абажуром выхватывала из тьмы желтый круг света на снегу. Несколько зеленых листков выделялись на этом желтом пятне. Лилиан вылезла из саней. – Все бесполезно, – проронила она с утомленной улыбкой. – Забыть ненадолго можно, а избежать не получится. Она отперла дверь. – Спасибо, – пробормотала она смущенно. – И простите меня, компаньонкой я сегодня была никудышной. Но и оставаться в одиночестве было невмоготу. – Мне тоже. – Вам? А вам-то почему? – По той же причине, что и вам. Я же вам говорил. Звонок из Монте-Карло. – Вы же сказали, что это счастье. – Счастье – оно разное бывает. И говоришь иной раз тоже всякое. – Клерфэ полез в карман пальто. – Вот вишневка, которую вы обещали швейцару. А вот и водка, это уже для вас. Спокойной ночи. 3 Проснувшись поутру, Клерфэ первым делом увидел в окно насупленное небо и услышал тихий перестук оконного стекла под порывами ветра. – Фён, – посетовал официант. – Теплый ветер с юга. Слабость от него. Я его заранее чувствую, костями. Переломы болят. – А вы что, лыжник? – Да нет. Это с войны. Ранения. – С войны? Вы же швейцарец? – Австриец я, – буркнул официант. – И на лыжах свое отбегал давно. Одна нога только осталась. Но вы даже не представляете, как в такую вот погоду вторая болит, та, которой у меня нету. – Как нынче снежок? – Между нами – липнет, как патока. Хотя по гостиничной сводке снег отличный, рассыпчатый, особенно на верхних склонах. Коли так, решил Клерфэ, лыжи сегодня могут и обождать. Тем более что он и правда чувствовал какую-то разбитость: похоже, насчет ветра официант не соврал. Да и голова болит. Это от коньяка, припомнил он. Какого черта он вчера еще и ночью, проводив до санатория экстравагантную барышню, этакий ходячий гоголь-моголь из вселенской скорби и жажды жизни, по коньяку решил ударить? Все-таки они странные, эти люди здесь наверху – словно вовсе без кожи. Вот и я когда-то примерно таким же был, подумалось ему. Как же давно, тысячу лет назад. Переменился до основания. Пришлось. А теперь что в остатке? Что, кроме цинизма, иронии и напускного превосходства? И будет ли что-то еще? Сколько еще ему суждено гоняться? А если его уже списали? Что тогда? Что его ждет? Место коммерческого представителя автомобильной фирмы в каком-нибудь провинциальном городишке, медленно подкрадывающаяся старость, бесконечные пустые вечера, иссякание сил, боль воспоминаний, разъедающая душу обида, – жизнь по трафарету, полупризрачное существование, изнуряющее само себя унылой чередой тусклых, повторяющихся буден? «Вселенская скорбь заразительна», – подумал он, вставая. В расцвете лет – без цели, без опоры. Надел пальто и тут же обнаружил в кармане черную замшевую перчатку. Он обнаружил ее вчера вечером на столике в баре, когда, уже в одиночестве, снова туда вернулся. Скорей всего, это Лилиан Дюнкерк забыла. Он сунул перчатку обратно в карман: в санатории отдаст. Добрый час он брел среди снегов по дороге, покуда не заметил в стороне, у самого леса, небольшое, кубической формы, здание, увенчанное куполом, над которым поднимался столб черного дыма. Он остановился. Смутное воспоминание шевельнулось в нем, неприятное, о чем-то жутком, чем-то, что он когда-то во что бы то ни стало хотел забыть и столько лет своей непутевой жизни угробил ради этого забвения. – Это что там? – спросил он у молодого парня, расчищавшего снег перед лавчонкой. – Там-то? Крематорий, сударь. Клерфэ сглотнул. Значит, он не ошибся. – Тут? – спросил он. – Тут-то вам зачем крематорий? – Для больниц, ясное дело. Для покойников. – И что, без крематория никак? Столько народу умирает? Парень оперся на лопату. – Сейчас-то уже не так много, сударь. Зато вот раньше, до войны, то есть еще до первой, и после нее – очень много бывало. Зимы у нас долгие, а зимой, сами знаете, каково оно землю копать. Промерзает, камень просто. Крематорий куда сподручнее. Этот у нас уже лет тридцать как стоит. – Тридцать лет? Выходит, он у вас появился еще до того, как крематории по-настоящему в моду вошли? Задолго до их массового применения. Парень намека не понял. – Мы у нас тут завсегда за все передовое, сударь. Да оно и дешевле обходится. А люди нынче не хотят кучу денег за транспортировку покойника выкладывать. Раньше-то по-другому было. Тогда родные оплачивали перевозку своих усопших в запаянных цинковых гробах. Золотые были времена, не чета нынешним! – Это уж точно. – Еще бы! Послушали бы вы, как папаша мой о них вспоминает! Он же этаким манером целый мир повидал! – Это как же? – Так сопровождающим, – охотно пояснил парень, явно удивляясь такой неосведомленности и недогадливости. – Люди тогда еще понимали, что такое уважение, сударь. И не позволяли переправлять своих усопших бог весть как, без присмотра. А уж за океан особенно. Отец мой, к примеру, всю Южную Америку вдоль и поперек объездил. Там раньше богачей было полно, и уж они своих покойников завсегда обратно требовали. На самолетах тогда еще не особенно летали. Вот и везли сперва по железной дороге, потом на корабле. Доставка иной раз неделями продолжалась. А какая кормежка, сударь, сопровождающему полагалась! Папаша мой меню собирал, они у него теперь все в переплетах. Однажды он знатную чилийскую даму переправлял, так за одну поездку он пятнадцать с лишним кило прибавил. Потому как все задаром, ешь-пей не хочу, и пиво тоже, а в конце, когда гроб сдаешь, тебе еще обязательно и подарок. Ну а потом, – парень угрюмо глянул на кубышку возле леса, над которой теперь струился лишь слабый дымок, – потом крематорий поставили. Сначала-то считалось, что только для неверующих, а теперь вон как в моду вошло. – Что правда, то правда, – поддакнул Клерфэ. – И не только у вас. Парень кивнул: – Батя мой говорит: люди почтение к смерти потеряли. А все из-за двух мировых войн. Слишком много людей угрохали. Миллионами прямо. А он из-за этого работы лишился, так мой батя говорит. Теперь даже заокеанские родственники велят своих мертвецов сжигать, а урну с прахом им без забот, без хлопот самолетом доставляют прямиком до самой Южной Америки. – Без сопровождающего? – Да, сударь, без сопровождающего. Дым над куполом развеялся окончательно. Клерфэ достал сигареты, протянул словоохотливому парню. – Видели бы вы, какие сигары мой отец привозил, – протянул тот мечтательно, беря сигарету и задумчиво ее разглядывая. – Гаванские, сударь, самого высшего сорта. Целыми коробками! Такие и курить-то жалко, отец их здесь по отелям продавал. – Чем же он теперь занимается? – Теперь у нас здесь цветочный магазин. – Парень кивнул на лавчонку у себя за спиной. – Если вам что понадобится, сударь, так имейте в виду: у нас дешевле, чем у этих хапуг в деревне. И товар у нас бывает замечательный. Как раз нынче утром свежая партия пришла. Не хотите взглянуть? Клерфэ задумался. Цветы? А почему бы и нет? Можно послать в санаторий этой нервической бунтарке, бельгийке с русскими причудами. Ее это приободрит. А если ее поклонник, неприятный русский зазнайка, об этом прознает, что ж, тем лучше. Клерфэ вошел в магазинчик. Тронутый поворотом двери, тонко звякнул на шнурке колокольчик. Из-за шторки вышел продавец, с виду то ли официант, то ли церковный служка. Был он в темном костюме и на удивление маленького роста. Клерфэ с любопытством смотрел на этого человечка, которого представлял себе гораздо мускулистей и лишь теперь сообразил, что тот вовсе не обязан был сам таскать гробы. Магазинчик оказался убогим, цветы так себе, за исключением немногих, резко отличавшихся от остальных – эти были на диво хороши. Особенно приглянулась Клерфэ ваза с белой сиренью и высокой веткой изящных белых орхидей. – Свежайшие, еще в росе! – похвастался коротышка. – Сегодняшняя поставка. А орхидея вообще царская. Недели три простоит, никак не меньше. Редкий сорт. – А вы хорошо разбираетесь в орхидеях? – Так точно, сударь. Я много сортов повидал. И за границей тоже. «В Южной Америке», – усмехнулся про себя Клерфэ. Не иначе, он после доставки гробов изредка позволял себе еще и небольшую экспедицию в джунгли, чтобы на старости лет было о чем порассказать детям, а потом и внукам. – Запакуйте, – распорядился он, извлекая из кармана черную замшевую перчатку. – И вот это приложите. Конверт и открытка у вас, полагаю, найдутся? Теперь он брел обратно в деревню. То ли чудится, то ли и вправду он временами все еще слышит этот сладковатый, тошнотворный запах крематорского дыма? Чудится, конечно: фён, правда, прижимает дым к земле, но сам-то крематорий вон как далеко уже, с такого расстояния ничего не учуешь. Нет, это просто память, это в ней горят печи, те самые, что пылали днем и ночью – совсем рядышком с лагерем, где его держали в плену. Те самые печи, о которых он так хотел забыть. Он зашел в трактир. – Вишневки, двойную. – Возьмите лучше сливовицы, – посоветовал хозяин. – Сливовица у нас отменная. В вишневку нынче чего только не подмешивают. – А в сливовицу нет? – Сливовицу меньше знают, и на экспорт она не идет. Попробуйте. – Хорошо. Дайте двойную. Хозяин налил ему рюмку до краев. Клерфэ осушил ее одним махом. – Опрокидываете вы знатно, – похвалил хозяин. – Только разве этак вкус различишь? – Я и не хотел различать, я хотел от другого вкуса избавиться. Лучше повторите, теперь я и вкус распробую. – Двойную? – Двойную. – Тогда и я за компанию, – крякнул хозяин. – Выпивон – штука заразительная. – Даже у шинкарей? – Я только наполовину шинкарь, а еще наполовину художник. Так, малюю кое-что на досуге. Постоялец один меня научил. – Что ж, – сказал Клерфэ. – Тогда выпьем за искусство. Это одна из очень немногих вещей, за которые сегодня можно пить со спокойной совестью. Пейзажи не стреляют. Будем! Он побрел в гараж, взглянуть, как там «Джузеппе». В сумрачных недрах ангара машина пряталась в самой глубине, уткнувшись радиатором в стену. На входе Клерфэ остановился. В полутьме он разглядел за рулем чей-то силуэт. – У вас что, подмастерья в автогонщиков играют? – спросил он у подошедшего хозяина. – Так это не подмастерье. Это друг ваш. Он так сказал. Приглядевшись получше, Клерфэ узнал Хольмана. – Неужто соврал? – забеспокоился хозяин. – Нет-нет, все так. И давно он здесь? – Недавно. Минут пять. – В первый раз пришел? – Нет, с утра уже заходил, но ненадолго совсем. Хольман их не видел – он сидел к ним спиной, прильнув к «баранке». С первого взгляда было ясно: он мчится по трассе в воображаемой гонке. Только сыто пощелкивал рычаг скоростей. Клерфэ подумал, помолчал, потом поманил за собой хозяина и вышел за ворота. – Не говорите ему, что я его здесь видел, – сказал он. Тот безучастно кивнул. – Пусть делает с машиной что хочет. Вот, – Клерфэ вынул из кармана ключи от машины. – Дадите ему, если спросит. А если не спросит, оставьте их в замке зажигания, когда он уйдет. Пусть торчат до следующего раза. Мотор, разумеется, не запускайте. Вы меня поняли? – Позволить ему делать что хочет? И с ключами тоже? – Не только с ключами. С машиной, – бросил Клерфэ. Хольмана он встретил в санатории уже за обедом. Вид у того был неважный. – Фён, – поморщился друг. – В такую погоду всем тут неможется. Засыпаешь с трудом, спишь плохо, и сны дурацкие. А ты как? – Обычное похмелье. Перебрал вчера. – С Лилиан? – Нет. После. Здесь, на высоте, пьется легко – зато наутро… Клерфэ обвел глазами ресторанный зал. Народу немного. Латиноамериканцы в своем углу. Лилиан не видно. – В такую погоду большинство в постели остаются, – пояснил Хольман. – Ты уже гулял сегодня? – Нет. Про Феррера что-нибудь слышно? – Умер. Они помолчали. Что тут еще скажешь? – После обеда что собираешься делать? – спросил наконец Хольман. – Посплю. Потом пройдусь. Обо мне не беспокойся. Я только рад побыть там, где кроме «Джузеппе» других машин почти нету. Дверь распахнулась. В ресторан заглянул Борис Волков, завидев Хольмана, кивнул. Клерфэ он проигнорировал. И заходить не стал, тотчас прикрыв за собой дверь. – Опять Лилиан ищет, – пояснил Хольман. – Одному богу известно, где она пропадает. Впрочем, может, и у себя в комнате. Клерфэ встал. – Пойду спать. Ты прав, от здешнего воздуха устаешь. Сегодня вечером спустишься? В смысле – сюда, поужинать? – Конечно. У меня и температуры сегодня нет, а вчерашнюю я в температурный листок вносить не стал. Медсестра настолько мне доверяет, что позволила самому записывать температуру. Чувствуешь, на каком я счету? Знал бы ты, как я этот градусник ненавижу! – Значит, в восемь? – Нет, в семь. Слушай, может, еще где-то поужинаем? Тут тебе, наверно, скучно? – Не валяй дурака. Не так уж много у меня в жизни было случаев насладиться кондовой, добротной довоенной скукой. Это в наши дни самое редкое, самое заманчивое из приключений, доступное в Европе одним швейцарцам, а больше никому, даже шведам: пока весь мир спасением человечества занимался, у них, оказывается, национальная валюта обвалилась ко всем чертям. Тебе из деревни никакой контрабанды не захватить? – Да нет. У меня все есть. К тому же сегодня у Марии Савиньи, итальянки одной, вечеринка намечается. Конспиративная, разумеется. – Ты пойдешь? Хольман покачал головой: – Неохота. Такие сборища тут устраивают обычно по случаю чьего-нибудь отъезда. То бишь смерти, по-нашему говоря. Оставшиеся пьют и тешат друг друга разговорами – лишь бы снова храбрости набраться. – Иными словами, что-то вроде поминок? – Ну да, вроде того. – Хольман зевнул. – Время сиесты по здешнему распорядку. Предписано лежать и не разговаривать. Мне тоже. Так что до вечера, Клерфэ. Кашель прекратился. Лилиан Дюнкерк в изнеможении откинулась на подушку. Утренняя жертва принесена, грядущий день оплачен. И вчерашний вечер тоже. Теперь она ждала, когда ее поведут на рентген. Этот еженедельный ритуал знаком ей уже до тошноты. И все равно она каждый раз нервничает. Ей ненавистны постыдные интимности рентгеновского кабинета. Омерзительно стоять полуголой, ощущая на себе липкие взгляды врача-ассистента. Далай-ламы она не стесняется. Для него она просто больная – а вот для ассистента она, несомненно, еще и женщина. И смущает ее не столько собственная нагота, нет; смущает, что перед этим экраном она больше, чем голая. Получается, что она голая насквозь, до костей, со всеми своими трепещущими потрохами и органами. Для этих поблескивающих в красноватом полусвете очочков она предстает в такой обнаженности, какую сама никогда в жизни ни в каком зеркале не видела и не увидит. Одно время они проходили рентген вместе с Агнессой Зоммервиль. Вот тогда она и подглядела, как из красивой молодой женщины Агнесса в один миг превращается в живой скелет, внутри которого вяло ворочаются, вздымаются желудок и легкие – словно ленивые белесые твари, казалось, изнутри пожирающие саму жизнь. Она видела, как этот скелет двигается, поворачивается, то боком, то грудью, как он дышит, как задерживает дыхание, как говорит, и знала, что сама, должно быть, выглядит под этими красноватыми лучами точно так же. И ей делалось не по себе, казалось жуткой непристойностью, что ассистент видит ее такой, особенно когда она слышала в темноте его дыхание. Вошла медсестра. – Кто передо мной? – спросила Лилиан. – Госпожа Савиньи. Лилиан набросила халатик и побрела за сестрой к лифту. В окно на нее глянула серая утренняя муть. – Холодно сегодня? – поинтересовалась она. – Нет. Четыре градуса. «Скоро весна, – подумалось ей. – А с нею то и дело фён, этот недужный ветер, мокрота и слякоть, тяжелый, влажный воздух, которым по утрам так трудно дышать, что вот-вот задохнешься». Мария Савиньи вышла из рентгеновского кабинета, облегченно встряхнув волосами. – Ну и как? – спросила Лилиан. – Он ничего не говорит. Не в настроении. Как тебе мой новый халатик? – Шелк просто чудесный. – Правда? Это от Лизио, из Флоренции. – Поблекшее лицо Марии разом просияло в смешливой гримаске. – А что еще нам остается? Если уж нам запрещены вечерние выезды в свет, приходится щеголять нарядами здесь. Сегодня вечерком заглянешь ко мне? – Еще не знаю. – Госпожа Дюнкерк, профессор ждет, – поторопила от дверей медсестра. – Приходи! – не отступалась Мария. – Остальные тоже придут. У меня новые пластинки из Америки. Обалдеть! Лилиан вошла в полумрак кабинета. – Наконец-то! – буркнул Далай-лама. – Когда наконец вы отучитесь опаздывать! – Мне очень жаль. – Ладно. Температурный лист. Сестра с готовностью протянула ему листок. Он посмотрел, пошептался с ассистентом. Лилиан прислушивалась, надеясь разобрать хоть слово. Не удалось. – Свет выключаем! – привычно скомандовал Далай-лама. – Так, повернитесь вправо… Теперь влево… Обратно… Фосфоресцирующий свет экрана мертвенными бликами ложился на лысину ассистента, отражался в его очках. Когда ей вот этак приходилось то дышать, то не дышать, Лилиан становилось почти дурно, казалось, еще чуть-чуть, и она упадет в обморок. А на сей раз ее просвечивали дольше обычного. – Дайте-ка мне снова историю болезни, – пробурчал Далай-лама. Медсестра включила свет. Лилиан все еще стояла перед экраном и ждала. – У вас дважды был плеврит? – спросил Далай-лама. – Причем один раз по вашему собственному недосмотру? Лилиан молчала. К чему эти вопросы? Там же все написано. Или Крокодил все-таки на нее настучала, и он припоминает ей все старые грешки, надумав опять устроить головомойку? – Это так, мадемуазель Дюнкерк? – Да. – Вам повезло. Почти никаких рубцов. Только откуда, черт возьми… – Далай-лама вскинул глаза. – Пройдите, пожалуйста, в соседнюю комнату. Попрошу подготовить все к закачке полости, – распорядился он. Лилиан последовала за медсестрой. – В чем дело? – прошептала она. – Жидкость? Сестра покачала головой. – Может, перепады температуры. – Но легкие тут совершенно ни при чем! Это просто от переживаний! Отъезд Агнессы Зоммервиль! А тут еще этот фён! Я же отрицательная! Я ведь не положительная? Или все-таки?.. – Нет-нет. Идите сюда, ложитесь. Вы должны быть готовы, когда профессор придет. Она уже придвигала к кушетке штатив с аппаратом. Все впустую, думала Лилиан. Которую неделю я послушно выполняю все их требования, а вместо улучшения наверняка опять ухудшение. Ну не из-за того же, что я вчера сбежала? Вон у меня сегодня и температуры нет, а если бы проторчала весь вечер в палате – как раз бы и подскочила, тут не угадаешь. Что он на сей раз удумал? Ковыряться во мне начнет, пунктировать будет или опять накачивать как сдувшийся баллон? Профессор тем временем вошел. – У меня нет температуры, – выпалила Лилиан. – Это все только от волнения. У меня уже неделю как температуры нет, да и прежде была только от нервов. Это не от болезни… Далай-лама сел возле кушетки и уже нащупывал точку для укола. – В ближайшие дни будете оставаться в палате. – Да не могу я все время в постели лежать! У меня как раз от этого и температура! Ведь это же с ума сойти! – Я ведь сказал – побудете в палате. А в постели только сегодня. Сестра, йод. Вот сюда. Уже в палате, переодеваясь, Лилиан изучала коричневое йодистое пятно у себя на коже. Потом, порывшись в шкафу, достала припрятанную в белье бутылку водки и, прислушавшись, не идет ли кто в коридоре, плеснула себе в стакан. С минуты на минуту должны принести ужин, и ей не хотелось, чтобы ее застукали за выпивкой. Вроде бы я еще не совсем тощая, размышляла она, разглядывая себя в зеркало. Даже прибавила двести грамм. Большой успех! Она насмешливо чокнулась сама с собой и спрятала бутылку обратно: по коридору уже катили тележку с едой. Она достала из шкафа платье. – Переодеваетесь? – удивилась сестра. – Да вам ведь нельзя выходить. – Переодеваюсь, потому что в таком виде лучше себя чувствую. Сестра только головой покачала. – И что вам не лежится? Как бы я мечтала, чтобы мне еду в постель приносили. – Полежите в снегу, заработайте себе воспаление легких, и вам тоже будут подавать еду в постель. – Ой, только не мне! Я разве что простужусь малость, ну, насморк подхвачу. Тут посылка для вас. Похоже, цветы. Борис, подумала Лилиан, принимая у нее из рук белую картонную коробку. – Даже не откроете? – полюбопытствовала сестра. – После. Лилиан вяло поковыряла еду, потом отодвинула поднос. Сестра тем временем перестилала постель. – Радио не включить? – спросила она. – Все повеселее будет! – Если вам интересно, включайте. Сестра подошла к приемнику, включила, повертела ручку настройки. Из Цюриха передавали доклад о Конраде Фердинанде Майере, из Лозанны – последние известия. Она покрутила еще и вдруг поймала Париж. Музыка, пианист играл Дебюсси. Лилиан подошла к окну, дожидаясь, когда же сестра наконец закончит уборку и уйдет. Уставившись в вечернюю мглу, она слушала музыку, и это было непереносимо. – А вы бывали в Париже? – спросила сестра. – Да. – А я вот нет. Красотища, наверно. – Когда я там жила, это был холод, мрак, тоска и все оккупировано немцами. Сестра рассмеялась. – Так то ж когда было. Сколько лет уже. Теперь-то наверняка там все как до войны. Неужели вам туда не хочется? – Нет, – отрезала Лилиан. – Кому охота в Париж зимой? Вы закончили? – Да-да, сию секунду. Куда вам так спешить? Дел-то никаких. Сестра наконец ушла. Лилиан выключила радио. «Да, – думала она, – дел никаких. Только ждать?» А чего ждать? Чего ждать, когда вся жизнь сводится к ожиданию? Развязав голубую шелковую ленту, она открыла нарядную белую коробку. Борис примирился с необходимостью торчать здесь, в горах, – или, по крайней мере, уверяет, что примирился. Ну а я? Она раскрыла шелковистую оберточную бумагу – и в ту же секунду, будто там змея, вскрикнув, в ужасе выронила коробку. Не веря себе, она смотрела на орхидеи у себя под ногами. Она же помнит эти цветы. Совпадение, промелькнуло в голове, жуткое совпадение, это другие цветы, не те же самые, другие, просто похожие! Но умом она уже осознавала: не бывает таких совпадений, и орхидеи этого сорта поставляются только на заказ, здесь, в деревне, их просто так не купишь. Еще бы ей не знать, она сама искала, сама спрашивала, сама заказывала из Цюриха. Она пересчитала цветки. Столько же. Потом, подметив, что на нижнем цветке недостает лепестка, вспомнила, что обнаружила этот же дефект, когда вскрывала посылку из Цюриха. Нет, сомнений быть не могло – это те же самые цветы, которые она положила на гроб Агнессы Зоммервиль. «Я и вправду становлюсь истеричкой, – подумала она. – Всему наверняка есть объяснение, эти цветы никакие не призраки, явившиеся из загробного мира меня постращать, просто кто-то вздумал сыграть со мной злую шутку, только с какой стати? И как? Как могли эти орхидеи снова ко мне вернуться? И что означает эта черная перчатка, смахивающая на мертвую, почерневшую руку, что хищной хваткой вцепилась в ковер, словно жуткий привет от нечистой силы». Робея, она обошла зловещую ветку, будто это и вправду змея. Цветы уже не казались ей цветами; соприкосновение со смертью придало им нечто жуткое, и было что-то противоестественное в их нестерпимой, невероятной белизне. Она распахнула балконную дверь, осторожно, вместе с бумагой, подняла орхидею, кинулась к балкону и сбросила с балкона вниз. А потом и коробку сбросила туда же. Какое-то время она вслушивалась в мглистый уличный сумрак. Вдалеке голоса, перезвон бубенцов, чьи-то сани. Она вернулась в комнату и тут снова увидела перчатку на полу. Только теперь она ее узнала, вспомнила, что надевала эти перчатки, когда ездила с Клерфэ в Палас-бар. Клерфэ? – удивилась она. – Он-то здесь при чем? Сейчас выясним! Немедленно! Он не сразу подошел к телефону. – Это вы прислали мне мою перчатку? – Да. Вы позабыли ее в баре. – И цветы тоже от вас? Орхидеи? – Ну да. Вы что, не видели мою открытку? – Вашу открытку? – Что, не нашли? – Нет! – Лилиан сглотнула. – Еще нет. Откуда эти цветы? – Из цветочного магазина, – в голосе Клерфэ звучало удивление. – А в чем дело? – Здесь, в деревне? – Ну да, но в чем дело? Они что, краденые? – Нет. Хотя может быть. Не знаю. – Лилиан умолкла. – Мне к вам приехать? – спросил Клерфэ. – Да. – Когда? – Через час. Тогда уже все будет тихо. – Хорошо, через час. Со служебного входа? – Да. Со вздохом облегчения Лилиан положила трубку. «Слава богу, – подумала она, – есть хоть кто-то, кому ничего не надо объяснять. Кому ты совершенно безразлична и кто не окружает тебя заботой, как Борис». Клерфэ стоял у дверей служебного входа. – Вы что, ненавидите орхидеи? – спросил он, кивнув на сугроб под стеной. Цветы и картонка все еще валялись там. – Откуда они у вас? – Из небольшого магазинчика, там, внизу, неподалеку от деревни. Да в чем дело-то? Они что, заколдованы злой феей? – Эти цветы… – Лилиан с трудом подбирала слова. – Это те же цветы, которые я вчера положила на гроб моей подруги. И потом еще раз их видела, перед тем как гроб увезли. Здесь, в санатории, цветы не оставляют. Все увозят, я только что спрашивала у лакея. Вместе с гробом все отправили в крематорий. Я понять не могу, как… – В крематорий? – переспросил Клерфэ. – Ну да. – Бог мой! Лавчонка, где я покупал цветы… там как раз крематорий недалеко совсем. Довольно убогий магазинчик, я еще удивился, откуда такие цветы. Это все объясняет! – Что? – Кто-то из крематория, вместо того чтобы сжигать цветы, продал их в магазин. Она смотрела на него, не понимая. – Как такое вообще возможно? – А почему нет? Цветы – они и есть цветы, и все на одно лицо, если одного сорта. Вероятность, что кто-то узнает свои, между нами говоря, очень невелика. А уж вероятность, что редкая орхидея снова вернется в те же руки, которые ее отослали, и вообще настолько ничтожна, что такое совпадение никто в расчет принимать не станет. – Клерфэ взял ее под руку. – Ну что будем делать? Вместе обмирать от ужаса или лучше посмеемся над неистребимой предприимчивостью рода человеческого? Я предлагаю посмеяться; в наши дни, в этом нашем распрекрасном столетии, не будь у нас возможности хоть изредка посмеяться, мир просто утонул бы в слезах. Лилиан все еще смотрела на цветы. – Мерзость какая, – прошептала она. – Обкрадывать умершую. – Мерзость как мерзость, не хуже и не лучше многих других, – отозвался Клерфэ. – Я вот тоже не думал не гадал, что когда-нибудь буду обшаривать убитых в поисках хлеба и сигарет, а пришлось. В окопах. Это только поначалу ужасно, а потом привыкаешь, особенно если голод донимает и без курева сидишь. Пойдемте лучше выпьем чего-нибудь. Она по-прежнему не отрывала глаз от цветов. – Так их тут и оставить? – Конечно. Им уже нет дела ни до вас, ни до покойницы, ни до меня. Завтра пришлю вам новые. Из другого магазина. Клерфэ откинул полость саней. И мельком успел перехватить взгляд кучера, со спокойным, деловитым любопытством устремленный на орхидеи. Он сразу понял: отвезя их с Лилиан в отель, этот пройдоха непременно сюда вернется и подберет цветы. И что потом с ними будет, одному богу известно. На секунду Клерфэ задумался – не растоптать ли? Но с какой стати строить из себя Господа Бога? Кому и когда такое было в радость? Сани остановились. От парадного входа по мокрому снегу переброшены были доски. Лилиан ступила на них. Сейчас, когда она, такая тоненькая, чуть клонясь вперед, придерживая на груди свой изящный жакет, в вечерних туфельках семенила по этой дощаной гати, она вдруг показалась ему диковинным экзотическим созданием, изысканно нездешним и фарфорово-хрупким в ореоле своей болезни, особенно на фоне всех этих топочущих лыжными ботинками здоровяков. Он шел следом. Во что ты ввязываешься? – крутилось в голове. – И с кем? Но все равно, это совсем не то, что Лидия Морелли, которая час назад звонила ему из Рима. Лидия Морелли, которая назубок знает все уловки и ни одну не способна забыть хоть на миг. Он нагнал Лилиан в дверях. – Сегодня вечером, – сказал он, – мы ни о чем говорить не будем, кроме самых пустяшных вещей на свете. Через час в баре было не протолкнуться. Лилиан глянула в сторону двери. – А вот и Борис, – проронила она. – Как это я не подумала… Клерфэ раньше нее завидел русского. Тот медленно протискивался к их столику сквозь толчею отдыхающих, что гроздьями облепили стойку. Клерфэ он демонстративно не замечал. – Сани поданы, Лилиан, – сказал он. – Отправь сани, Борис, – ответила она. – Мне они не понадобятся. Это господин Клерфэ. Вы с ним уже встречались однажды. Клерфэ встал – чуть небрежнее, чем следовало. – Неужели? – удивился Волков. – Ах да, в самом деле! Простите великодушно. – Он упорно смотрел чуть в сторону. – Это ведь вы были в гоночной машине, которая так напугала лошадей, верно? Легкая нотка издевки в его голосе не укрылась от Клерфэ. Он ничего не ответил, просто стоял. – Ты, должно быть, забыла, завтра с утра тебе снова на рентген, – заботливо напомнил Волков. – Я помню, Борис. – Но перед рентгеном тебе надо отдохнуть, как следует выспаться. – Я знаю. Времени еще достаточно. Она говорила с ним подчеркнуто ровным голосом, как с неразумным, непослушным ребенком. Клерфэ видел: для нее это единственный способ обуздать гнев, который вызывает в ней столь назойливая опека. Ему стало почти что жаль этого русского, настолько плохи, оказывается, его дела. – Вы присесть не хотите? – не без тайного злорадства осведомился он. – Благодарю, – холодно бросил тот, словно в ответ официанту, подбежавшему спросить: «Чего изволите?» Должно быть, тоже умеет расслышать издевку. – Мне тут надо еще кое с кем переговорить, – снова обратился он к Лилиан. – А ты тем временем могла бы уже в сани… – Нет, Борис, я пока что хочу остаться. Клерфэ все это надоело. – Это я привез мадемуазель Дюнкерк сюда, – спокойно сказал он. – И, по-моему, я вполне в состоянии доставить ее обратно. Теперь наконец-то Волков вскинул на него глаза. Он изменился в лице. Но нашел в себе силы улыбнуться. – Боюсь, вы превратно меня поймете. Но объяснять вам все равно бесполезно. Он поклонился Лилиан, и на мгновение показалось, что маска надменности на его лице вот-вот расползется. Но он все-таки совладал с собой и направился к бару. Клерфэ снова сел. Он был собой недоволен. «Что мне здесь надо? – с досадой подумал он. – Мне давно уже не двадцать!» – Почему бы вам с ним не поехать? – ворчливо спросил он. – Хотите от меня избавиться? Он взглянул на нее. Вид у нее был беспомощный, но ему ли не знать: беспомощность – самое страшное женское оружие. По-настоящему беспомощных женщин вообще не бывает. – Конечно же, нет, – ответил он. – Значит, остаемся! Она бросила взгляд в сторону бара. – Он не уходит, – прошептала она. – Остался сторожить. Думает, я уступлю. Клерфэ потянулся за бутылкой, налил ей и себе. – Ну и хорошо. Посмотрим, кто продержится дольше. – Вам его не понять, – с неожиданной резкостью заметила Лилиан. – Это не ревность. – Нет? – Нет. Он несчастлив, болен и заботится обо мне. Легко выказывать превосходство, когда ты здоров. Клерфэ поставил бутылку. Ах ты, сердобольная бестия. Не успеешь тебя спасти, ты уже норовишь отрубить руку спасителя. – Вполне возможно, – равнодушно проронил он. – Но разве быть здоровым – это преступление? Она снова повернулась к нему. – Конечно, нет, – пробормотала она. – Сама не знаю, что я говорю. Думаю, мне лучше уйти. За сумочку она схватилась, но встать не встала. И хотя она уже порядком успела ему надоесть, сейчас, покуда Волков там, у стойки, ее дожидается, он ни за что ее не отпустит – не настолько уж он успел состариться. – Ничего, со мной можно не церемониться, – сказал он. – Я не особо чувствительный. – Здесь все чувствительные. – Но я-то не здешний. – Верно, – она вдруг улыбнулась. – Должно быть, в этом все дело. – В чем же? – В чем-то, что всех нас сбивает с толку. Разве вы сами не видите? Даже Хольмана, вашего друга. – Может быть, – озадаченно проговорил Клерфэ. – Наверно, не стоило мне приезжать. И Волкова я тоже сбиваю с толку? – А вы не заметили? – Возможно. Только зачем он так старается мне это показать? – Он уходит. Клерфэ и без нее это видел. – А вы? – спросил он. – Вам разве не лучше тоже вернуться в санаторий? – Кто же это знает? Далай-лама? Я? Крокодил? Господь Бог? – Она подняла бокал. – И кто будет в ответе? Кто? Я? Господь Бог? И за кого? Пойдемте лучше танцевать! Клерфэ не двинулся с места. Она смотрела на него выжидающе. – Вы что, тоже за меня боитесь? Считаете, мне нельзя… – Ничего я не считаю, – невозмутимо ответил Клерфэ. – Просто танцевать не умею. Но если вам так хочется, можем попробовать. Они направились к танцплощадке. – Агнесс Зоммервиль все предписания Далай-ламы исполняла, – пробормотала Лилиан, когда тяжелое топанье лыжников обволокло их плотной шумовой завесой. – Все до единого. 4 В санатории было тихо. Начался так называемый час покоя. Пациенты, как жертвы перед закланием, молча возлежали на своих кушетках и шезлонгах, а горный воздух из последних сил вел в их телах безмолвную битву с беспощадным врагом, что в теплом сумраке легких пожирал их изнутри. В голубых брючках Лилиан Дюнкерк сидела у себя на балконе. Минувшая ночь была уже позади и благополучно забыта. Здесь, наверху, всегда так: с наступлением утра ночные страхи развеиваются, как облачка на горизонте, и, стоит вспомнить, кажутся неправдоподобной, уму непостижимой чушью. Лилиан блаженно нежилась в теплом свете позднего утра. Мягкой, лучистой завесой свет окутывал ее всю, укрывая пеленой забвения день вчерашний, помогая не думать о завтрашнем. Прямо перед ней, в наметенном за ночь сугробчике, стояла бутылка водки, – та, что дал ей Клерфэ. Зазвонил телефон. Она сняла трубку. – Да, Борис… Нет, конечно, нет… Да разве мы могли бы докатиться до такого?.. Не будем лучше об этом… Разумеется, ты можешь заехать… Ну конечно, я одна, с кем мне тут быть? Она вернулась на балкон, прикинула, не спрятать ли водку, но вместо этого принесла рюмку и откупорила бутылку. Водка была ледяная, на вкус замечательная. – Доброе утро, Борис, – поздоровалась она, заслышав стук двери. – А я водку пью. Ты будешь? Тогда рюмку прихвати. Откинувшись в шезлонге, она спокойно ждала. Волков вышел на балкон с рюмкой в руке. Лилиан вздохнула: слава богу, никаких нотаций, подумала она. Он налил себе. Она молча протянула ему свою рюмку. Он и ее наполнил до краев. – В чем дело, душа5 моя? – спросил он. – Рентгена боишься? Она покачала головой. – Температура? – Тоже нет. Даже пониженная. – Далай-лама уже что-то сказал насчет твоих снимков? – Нет. Да что он может сказать? Я и знать не хочу. – Хорошо. За это и выпьем. Он залпом опрокинул свою рюмку и отставил бутылку подальше. – Налей мне еще, – попросила Лилиан. – Ради бога, сколько угодно. Она глянула на него с любопытством. Знает же: он ненавидит, когда она пьет. Но знает и другое: сейчас он побоится ее отговаривать. Достаточно умен и хорошо изучил ее нрав. – Повторить? – спросил он вместо этого. – Рюмки-то маленькие. – Нет, – она отставила рюмку, так и не выпив. – Борис, – начала она, с ногами забираясь в кресло. – Мы слишком хорошо понимаем друг друга. – Правда? – Ну конечно. Ты слишком хорошо понимаешь меня, я тебя, и в этом наша беда. Волков рассмеялся: – Особенно когда фён дует. – Не только. – Или когда загадочные визитеры нагрянут. – Вот видишь, – подхватила она. – Тебе уже и причина известна. Ты все можешь объяснить. А я ничего. Ты все заранее обо мне знаешь. Как я от этого устала! Скажешь, это тоже фён? – Фён, а еще весна. Лилиан прикрыла глаза. Из-под век она чувствовала легкую, беспокойную дрожь – то ли в воздухе, то ли где-то в себе. – Почему ты не ревнуешь? – Я ревную. Всегда. Она открыла глаза. – К кому? К Клерфэ? Он покачал головой. – Так я и думала. Тогда, значит, к чему-то? Волков не ответил. Зачем она спрашивает? И что вообще знает об этом? Ревность не с ним родилась, не с ним умрет. Она обнимает собою все, начиная с воздуха, которым любимый человек дышит. И не кончается никогда, даже со смертью ревнивца. – Так что, Борис? – не унималась Лилиан. – Значит, все-таки к Клерфэ? – Не знаю. Может, к чему-то, что вместе с ним заявилось. – Да что заявилось-то? – Лилиан потянулась, снова смежая веки. – Можешь не ревновать. Клерфэ через пару дней уедет и забудет про нас, а мы про него. Какое-то время она молча, с закрытыми глазами, лежала в шезлонге. Волков, сидя чуть позади, читал. Солнце поднялось выше и, тронув глаза теплой лучистой полосой, заиграло под веками оранжево-золотистыми бликами, мгновенно согрев их изнутри. – Иногда, Борис, меня так и тянет совершить какое-нибудь безрассудство, – призналась она. – Лишь бы разбить этот стеклянный колпак, под который мы угодили. И ринуться туда, вниз – лишь бы прочь отсюда. – Этого всем хочется. – И тебе? – И мне. – Так чего ради мы тут сидим? – Это ничего не даст. Только зря о стенки расшибемся. Или, если разобьем – поранимся осколками и истечем кровью. – И ты вместе со мной? Борис смотрел в это узкое, точеное лицо. Как же она заблуждается на его счет! А ведь уверена, будто мы знаем друг друга! – Просто я этот колпак принимаю как данность, – сказал он, хоть это и была неправда. – Так проще, душа моя. Чем убиваться от бессильной ярости, не лучше ли попробовать приспособиться, сжиться? Лилиан почувствовала, как волной накатывает усталость. Опять эти бесконечные разговоры, в которых застреваешь, как в паутине. Это все правильные вещи, да толку что? – Принять как данность – это смириться, – пробормотала она немного погодя. – Не настолько я еще состарилась. «Почему он не уходит? – думала она с досадой. – И зачем я оскорбляю его, хоть вовсе этого не хочу. Зачем упрекаю в том, что он торчит здесь дольше меня, но наделен счастливой способностью относиться к этому иначе, нежели я? Почему меня так раздражает в нем это смирение пленника, который, сидя в темнице, благодарит Бога за то, что его не убили – в то время, как я этого Бога готова возненавидеть за то, что меня лишили свободы?» – Не слушай меня, Борис, – вздохнула она. – Бог знает, что я несу. Это просто пустой день, и водка, и фён. А еще, наверно, все-таки результатов рентгена боюсь, только не хочу в этом признаваться. Здесь, наверху, когда нет вестей – это плохие вести. Внизу, в деревне, ударили колокола. Волков встал и приспустил шторы от солнца. – Эву Мозер завтра выписывают, – сообщил он. – Она выздоровела. – Знаю. Ее уже два раза выписывали. – На сей раз она и вправду выздоровела. Мне сама Крокодил сказала. Сквозь затихающий перезвон колоколов она вдруг расслышала низкий, напористый рев «Джузеппе». Уверенно одолев последние виражи шоссейного серпантина, машина затормозила. Лилиан удивилась: с чего это вдруг Клерфэ пригнал ее сюда, прежде такого не бывало. Волков встал с кресла и глянул в ту же сторону. – Надеюсь, он не собирается обучать машину азам горнолыжного спуска, – съязвил Волков. – Скажешь тоже. Что тебе опять не так? – Он же ее на склоне поставил, вон, за елками. Прямо на краю поляны для начинающих. Нет бы перед отелем, как все люди. – Захотел и поставил, ему лучше знать, зачем. Скажи лучше, почему, собственно, ты его так невзлюбил? – Да черт его знает. Наверно, потому, что сам когда-то был таким же. – Ты? – переспросила Лилиан уже сонным голосом. – Давно же, наверно, это было. – Да, – проронил Волков с горечью. – Очень давно. Полчаса спустя она услышала рокот мотора – Клерфэ снова уехал. Борис еще раньше ушел. Она полежала еще немного с закрытыми глазами, всматриваясь в светящуюся мглу у себя под веками. Потом встала и спустилась вниз. К немалому ее изумлению, на скамейке перед входом сидел Клерфэ. – Мне казалось, вы недавно уехали, – сказала она, садясь рядом. – Или у меня уже галлюцинации? – Нет. – Он щурился на ярком солнце. – Это Хольман был. – Хольман? – Ну да. Я попросил его сгонять в деревню, водки купить. – На машине? – Ну да. На машине. Ему давно пора обратно в тачку. Издалека уже снова нарастало рычание мотора. Клерфэ встал, прислушиваясь. – Сейчас поглядим, как он поступит – паинькой вернется сюда или удерет вместе с «Джузеппе». – Удерет? Куда? – Да куда угодно. Бензина в баке достаточно. Пожалуй, даже до Цюриха хватит. – Что? – Лилиан не верила своим ушам. – Что вы такое говорите? Клерфэ снова прислушался. – Он не вернется. Поехал по проселку к озеру, а там рванет на шоссе. Смотрите, вон он, прямо под Палас-отелем. Слава богу! Лилиан вскочила. – Слава богу? Вы с ума сошли? Отпустить его на все четыре стороны в открытой машине? Хоть до Цюриха! Вы что, не понимаете – он болен. – Как раз поэтому. А то он уже считал, что водить разучился. – А если он простудится? Клерфэ рассмеялся: – Он тепло одет. К тому же для гонщиков машина – все равно что вечернее платье для женщины. Если платье или машина по вкусу – никакая простуда нипочем. Лилиан все еще сверлила его глазами. – А если все-таки простудится? Вы хоть знаете, что это здесь, наверху, значит? Жидкость в легких, рубцы, тяжелый рецидив. Люди здесь от простуды умирают! Клерфэ смотрел на нее с неприкрытым интересом. Такая она нравилась ему куда больше, чем вчера вечером. – Хорошо бы, вы сами об этом помнили, когда на ночь глядя, вместо того чтобы в постельке лежать, в Палас-бар удираете, в одном платьишке и атласных башмачках. – К Хольману это не имеет отношения! – Разумеется, нет. Но я верю в лечебный эффект запретного плода. Мне казалось, вы тоже. Лилиан на секунду смешалась. – Для себя – да, – буркнула она затем, – но не для других. – Это хорошо. Большинство-то за других предпочитают решать. – Клерфэ все еще смотрел в сторону озера. – Вон он, вон он! Видите? Вы послушайте только, как он повороты берет! Не разучился! Нынче вечером он будет другим человеком! – Где? В Цюрихе? – Да где угодно. Может, и здесь. – Вечером он в постели будет валяться, с температурой. – Не думаю. Но хотя бы и так! Лучше пару дней с температурой, чем, как в воду опущенный, тайком вокруг машины слоняться и убогим себя считать. Лилиан вздрогнула. «Убогим! – пронеслось в голове. – Только потому, что он болен. Что он себе позволяет, этот мужлан бесчувственный!» Может, он и ее убогой считает? Ей вспомнился вечер в Палас-баре, когда ему из Монте-Карло звонили. Он тогда вот так же про увечье друга говорил. – Пара дней с температурой может обернуться здесь воспалением легких со смертельным исходом! – гневно выпалила она. – Но вам, похоже, на это плевать! В случае чего скажете, что для Хольмана это было счастье – умереть, прокатившись напоследок на спортивном автомобиле и почувствовав себя великим гонщиком. Она тут же пожалела о своей вспышке. Сама не понимала, с чего вдруг она так вскипела. – Память у вас хорошая, – добродушно усмехнулся Клерфэ. – Это я уже успел заметить. Но успокойтесь: в этой машине сейчас больше рева, чем скорости. С цепями на колесах особо не разгонишься. И он вдруг обнял ее за плечи. Она сидела молча, не шевелясь. И тут увидела, как далеко внизу, у озера, из-за полоски леса маленькой черной точкой выскочил «Джузеппе». Деловитый, стремительный, он гулким шмелем несся по белому холсту заснеженной, искрящейся на солнце равнины. Она слышала уверенный перестук мотора, многоголосым эхом раскатывающийся в горах. Шмель мчался к шоссе, что ведет к перевалу, на ту сторону, и Лилиан вдруг поняла: именно это ее так волнует. Она проводила глазами исчезнувшую за поворотом машину. Остался только гул мотора, и это был не просто шум – неистовый, призывный, он манил за собой, как барабанный бой, как сигнал к наступлению, к походу неведомо куда. – Надеюсь, он не удумал и вправду дать деру. Лилиан ответила не сразу – у нее вдруг пересохло в горле. – От чего ему удирать? – через силу выдавила она. – Он ведь почти вылечился. Какой смысл как раз сейчас всем рисковать. – Порой как раз тогда и тянет всем рискнуть. – Вы бы на его месте рискнули? – Не знаю. Лилиан собралась с духом. – А если бы знали, что никогда не выздоровеете – рискнули бы? – вымолвила она. – Вместо того, чтобы здесь оставаться? – Вместо того, чтобы пару лишних месяцев влачить здесь это жалкое существование. Клерфэ улыбнулся. Жалкое существование ему лично рисовалось несколько иначе. – Смотря что под этим понимать, – уклончиво заметил он. – Жизнь с оглядкой, – выпалила Лилиан. Он усмехнулся: – Нашли кого спрашивать… Автогонщика. – Вы бы рискнули? – Понятия не имею. В таких вещах заранее ничего знать нельзя. Может, и рискнул бы, чтобы, не думая о сроках, напоследок еще раз урвать от жизни все, что зовется жизнью, а может, наоборот, стал бы жить по часам, дорожа каждым днем и каждой минутой. Говорю же, заранее тут ничего не знаешь. Иной раз жизнь такие сюрпризы подбрасывала… Лилиан выскользнула из-под его руки. – Но разве этот вопрос вам не приходится решать перед каждой гонкой? – Да это только выглядит так. На самом деле все по-другому. Я же не из азарта гоняюсь. Только ради денег, и то потому, что ничего другого в жизни не умею. Нет для меня в этом ни романтики, ни жажды приключений. Приключений наш проклятый век мне и так подарил больше, чем достаточно. Вам, вероятно, тоже. – Да, – отозвалась Лилиан. – Но это все было не то. Тут оба вдруг снова услышали рокот мотора. – Он возвращается, – сказал Клерфэ. – Да. Он возвращается, – с глубоким вздохом повторила Лилиан. – Вы разочарованы? – Нисколько. Просто хотел, чтобы он снова сел за руль. В последний раз он был за рулем, когда у него кровотечение открылось. Лилиан следила за контуром «Джузеппе», стремительно приближавшегося по ленте шоссе. И вдруг поняла: лицезреть сейчас сияющую физиономию Хольмана просто выше ее сил. – Мне надо идти, – порывисто сказала она. – Крокодил меня уже ищет. – И, уже поворачиваясь к подъезду, вдруг спросила: – А вы когда поедете за перевал? – Когда вам будет угодно, – только и ответил Клерфэ. Было воскресенье, а воскресные дни здесь, в санатории, тянулись куда тоскливей будничных. Было что-то мертвенное в этом покое, лишенном привычной медицинской суеты. Врачи заходили в палату лишь по вызову, а их отсутствие пробуждало у пациентов обманчивые иллюзии, будто они здоровы. Они и вели себя по воскресеньям особенно беспокойно, так что под вечер медсестрам частенько приходилось разыскивать лежачих где угодно, только не у себя в палате. Невзирая на запреты, Лилиан решила спуститься к ужину: по воскресеньям Крокодила на посту обычно не было. Она выпила две рюмки водки, надеясь разогнать вечернюю меланхолию, – не помогло. Надела свое лучшее платье, ведь любимый наряд порой поднимает настроение лучше всяких самовнушений, но не помогло и это. Острый приступ хандры, мировой скорби, препирательств со Всевышним – недуга, который без видимой причины поражал здесь каждого, накатывая внезапно и столь же внезапно проходя, – этот приступ все никак не кончался. Траурной темнокрылой бабочкой он порхал вокруг и не желал улетучиваться. Лишь войдя в ресторан, она поняла, из-за чего сегодня не в духе. Зал был полон, а посередине, за одним из столиков, восседала Эва Мозер в окружении полудюжины клевретов. Перед виновницей торжества стояли торт, бутылка шампанского, в красивых обертках лежали подарки. Праздновался ее последний вечер в санаторских стенах. Назавтра после обеда намечен был отъезд. Лилиан уже хотела было повернуть, но тут заметила машущего ей Хольмана. В полном одиночестве тот расположился неподалеку от столика, за которым тремя черными траурными изваяниями застыли латиноамериканцы, – все еще дожидаются смерти Мануэлы. – Я сегодня ездил на «Джузеппе», – гордо сообщил Хольман. – Вы видели? – Да. А кто еще вас видел? – В смысле? – Крокодил? Далай-лама? – Да нет. Никто. Машина-то вдалеке стояла, около спуска для начинающих. Вряд ли кто углядел. А даже если! Все равно я счастлив! Я-то уж думал, что никогда больше нашу старушку водить не смогу. – Сегодня, похоже, у нас вечер счастливцев, – проронила Лилиан с горечью. – Вы только поглядите на это! Она показала глазами на столик, за которым, сияющая, полнолицая, в окружении друзей-подружек сидела Эва Мозер. У нее был вид человека, только что отхватившего главный приз в лотерею и не знающего, куда деваться от толпы новоявленных почитателей. – Ну а вы? – спросила Лилиан Хольмана. – Температуру мерили? Хольман только рассмеялся: – Завтра успеется. Сегодня и думать об этом не хочу. – А по-моему, у вас жар, вам не кажется? – Мне все равно. Да и не кажется мне. «Зачем я к нему пристаю? – с досадой подумала Лилиан. – Неужели я ему завидую, как все вокруг завидуют Эве Мозер?» – Клерфэ сегодня не придет? – вдруг вырвалось у нее. – Нет. К нему сегодня кое-кто приехал. Да и с какой стати ему каждый день сюда таскаться? Ему, должно быть, скучно здесь. – Тогда почему он не уезжает? – спросила Лилиан сердито. – А он и уедет. На днях. В среду или в четверг. – На этой неделе? – Ну да. Наверно, вместе с гостьей своей и уедет. Лилиан промолчала; она не знала, нарочно Хольман про гостью упомянул или нет, но именно поэтому решила считать, что нарочно, и не стала ни о чем расспрашивать. – У вас выпить не найдется? – вместо этого спросила она. – Ни капли. Остатки джина я сегодня Шарлю Нею отдал. – Но разве днем вы за бутылкой водки не ездили? – Бутылку я Долорес Пальмер пожертвовал. – С чего вдруг? Образцовым пациентом решили стать? – Вроде того, – слегка смутившись, ответил Хольман. – Сегодня днем вы таким паинькой еще не были. – Как раз поэтому, – сказал Хольман. – Хочу снова ездить. Лилиан отодвинула тарелку. – С кем же теперь мне удирать отсюда по вечерам? – Да найдутся охотники. И Клерфэ еще не уехал. – Допустим. А потом? – Разве Борис сегодня не заглянет? – Нет. Не заглянет. Да с ним и не удерешь. Я сказала ему, что у меня голова болит. – А она у вас болит? – Болит. – Лилиан встала. – Раз уже сегодня все такие счастливцы, осчастливлю-ка я нашего Крокодила. Пойду спать. В объятиях Морфея. Спокойной ночи, Хольман. – Что-нибудь не так, Лилиан? – Ничего. Обычная тоска. Симптом хорошего самочувствия, как сказал бы Далай-лама. Потому что при плохом самочувствии пациенту уже не до мерехлюндии. На страхи и панику просто сил не остается. До чего же Бог милостив, не правда ли? Ночная сестра обход закончила. Сидя на кровати, Лилиан тщетно пыталась читать. Потом все-таки отложила книгу. Снова ей предстоит ночь – мучительное ожидание сна, потом сон, прерываемый провалами внезапных пробуждений, когда летишь в невесомости, не ведая, где ты и кто, не узнавая ни стен, ни себя в этих стенах, просто сквозь свист и нескончаемость секунд падаешь во тьму, а вокруг лишь страх, муторный морок смерти, покуда из черноты смутно не проступит прямоугольник окна, а перекрестье рамы не перестанет казаться крестом на вселенском погосте, комната не станет знакомой палатой, а жалкий комочек первобытного ужаса с застрявшим в горле криком не окажется ею, живым существом, на кратчайший миг вечности обретшим имя Лилиан Дюнкерк. В дверь постучали. В коридоре стоял Шарль Ней в тапочках и пурпурном шлафроке. – Все чисто, – прошептал он. – Пошли к Долорес! Эва Мозер прощается. – Куда? Зачем? Чего ради она снова прощаться надумала? – Это мы хотим попрощаться. Не она. – Так ведь прощались уже, в ресторане. – То было так, для отвода глаз. Пошли, не порть людям вечер. – Да неохота мне. Шарль Ней вдруг бухнулся на колени перед ее кроватью. – Пойдем, Лилиан, кудесница лунного серебра, чаровница дыма и пламени! Сама подумай: останешься здесь – будешь злиться в одиночестве, пойдешь туда – будешь злиться, что пошла. Что здесь злиться, что там – не все ли равно! Пошли! Он вдруг прислушался, потом приоткрыл дверь. Из коридора еще явственней донесся стук костылей. Мимо проковыляла старушка. – Видишь, все идут. Даже стрептомициновая Лили. А вот и Ширмер с Андре. Мимо проехал и Седая Борода в кресле-каталке, которую чарльстонной припрыжкой вез вихлявый молодой человек. – Смотри, даже мертвецы восстают, чтобы сказать Эве Мозер «Ave Caesar, morituri te salutant», 6– не унимался Шарль Ней. – Хоть на один вечер забудь свою русскую хандру, вспомни жизнелюбивый нрав твоего валлонского папаши! Одевайся и пошли! – И не подумаю одеваться. В пижаме пойду! – Приходи в пижаме. Только приходи! Долорес Пальмер жила этажом ниже. Вот уже три года она обитала в роскошной палате, представлявшей собой настоящие апартаменты: спальня, гостиная, ванная комната. За эти хоромы она и платила больше всех и в санатории, а подобострастным почтением персонала пользовалась беззастенчиво и безмятежно. – У нас для тебя две бутылки водки в ванной, – объявила она Лилиан. – Где хочешь сесть? Рядом с виновницей торжества, отправляющейся прямиком в здоровую жизнь, или среди остающейся братии? Выбирай сама. Лилиан огляделась. Картина была привычная: занавешенные полотенцами лампы, Седая Борода в инвалидном кресле обслуживает граммофон, раструб которого для приглушения звука заткнут тряпьем, стрептомициновая Лили устроилась в уголке прямо на полу, ведь от сильных наркотических лекарств у нее проблемы с равновесием и она – чуть что – падает. Остальные со шкодливо-напускным азартом баловников на состарившихся детских лицах расселись как попало. Долорес Пальмер была сегодня в длинном платье китайского шелка с разрезом внизу. Лицо ее было отмечено печатью трагической красоты, которую сама она не сознавала. Зато ее любовников этот облик завораживал, словно фата-моргана в пустыне. Домогаясь ее, они изощрялись в экстравагантностях, меж тем как сама Долорес мечтала о жизни простой, с незатейливыми радостями мещанской роскоши. Роковые страсти только докучали ей, но, поскольку она их пробуждала, ей то и дело приходилось им противостоять. Эва Мозер сидела у окна, тоскливо глядя на улицу. Куда только подевалось ее недавнее счастье! – Она ревет, – вздохнула Мария Савиньи, обращаясь к Лилиан. – Как тебе это понравится? – С чего вдруг? – Сама спроси. Ты все равно не поверишь. Считает, что ее дом здесь. – Да, мой дом здесь, – запричитала Эва Мозер. – Здесь я была счастлива. Здесь у меня друзья. А внизу я никого не знаю. На секунду все смолкли. – Но вы можете остаться, – попытался утешить ее Шарль Ней. – Вас никто не гонит. – Гонит! Родной отец гонит! Говорит, ему не по карману меня здесь держать! Хочет, чтобы я профессию освоила. Какую еще профессию! Я же ничего не умею. А то немногое, что раньше умела, здесь позабыла. – А здесь все забываешь, – безмятежно изрекла из своего угла стрептомициновая Лили. – Кто здесь пару годков пробыл, тот внизу считай что уже не жилец. Лили вот уже сколько лет оставалась у Далай-ламы на положении подопытного кролика: тот опробовал на ней новые методы лечения. Сейчас он испытывал на ней стрептомицин. Лекарство она переносила плохо, но даже надумай Далай-лама махнуть на нее рукой и выписать, участь Эвы Мозер нисколько Лили не грозила. Единственная из пациентов санатория, она была родом из здешних краев и запросто нашла бы себе место – все знали, какая замечательная она кухарка. – На что я гожусь? – продолжала ныть Эва Мозер, все больше впадая в панику. – В секретарши? Да кто меня возьмет? На машинке еле-еле тюкаю. К тому же секретаршу из санатория все бояться будут, вдруг заразная. – Пойдете секретаршей к чахоточному, – прокаркал Седая Борода от граммофона. Лилиан смотрела на Эву во все глаза, словно перед ней доисторическое ископаемое, вдруг выползшее из-под земли на поверхность. Ей и раньше случалось видеть выписанных пациентов, которые уверяли, будто предпочли бы остаться, но делали это просто из деликатности, щадя чувства остающихся да и в себе стараясь заглушить неловкость, чуть ли не стыд дезертиров, покидающих медицинское поле брани. Но с Эвой Мозер все иначе, она паникует всерьез, отчаивается без всяких шуток. Ее и правда страшит жизнь внизу. Долорес Пальмер придвинула к Лилиан рюмку водки. – Ну и особа! – прошипела она, с отвращением глядя на Эву. – Что за манеры! Что она себе позволяет! Какое непотребство, скажи? – Я пойду, – заявила Лилиан. – Это выше моих сил. – Не уходи! – взмолился Шарль Ней. – О ты, прекрасный, мерцающий свет неведомого, побудь еще немного! Эта ночь полна теней и банальностей, и вы с Долорес нужны нам, как путеводные галеоны перед нашими изодранными парусами, лишь бы не разбиться об утесы гибельных пошлостей из уст Эвы Мозер. Спой нам, Лилиан! – Только этого не хватало. Что спеть? Колыбельную всем так и не рожденным детям? – У Эвы будут дети! Много детей – ручаюсь! Нет, спой песню об облаке, которое проплывает и не вернется, о снеге, запорошившем сердце. Об изгнанниках, заплутавших в горах. Спой нам! Нам, а не этой кухонной амебе Эве! Это нам, только нам нужно темное вино самоупоения сегодня ночью, поверь мне! Безудержная сентиментальность облегчает душу лучше всяких слез. – Не иначе, Шарль откопал-таки где-то полбутылки коньяка, – деловито отметила Долорес, на своих длинных, высоких ногах направляясь к граммофону. – Поставь нам лучше какую-нибудь из новых американских пластинок, Ширмер. – Чудовище, а не женщина! – простонал Шарль Ней, провожая ее глазами. – Прекрасна, как вся поэзия мира, но в голове арифмометр. Я люблю ее, как любишь джунгли, а она отвечает мне, как огород. Что мне делать? – Упиваться и страданием, и счастьем. Лилиан встала. В ту же секунду дверь распахнулась, и в проеме возникла Крокодил. – Так я и знала! Сигареты! Алкоголь в палате! Оргия! И даже вы здесь, мадемуазель Руэш! – прошипела она в сторону стрептомициновой Лили. – На костылях, а туда же! И вы туда же, господин Ширмер! Вы тоже! Вам давно пора лежать в кровати! – Мне давно пора лежать в могиле, – радостно откликнулся седобородый. – Теоретически я давно уже там! – Он остановил граммофон, вытащил из раструба комок шелкового исподнего и помахал им в воздухе. – И живу считай что взаймы. А для такой жизни и законы другие, чем те, что я соблюдал от рождения. – Вот как? Это какие же, позвольте спросить? – А вот какие: бери от жизни что можно, и чем больше, тем лучше. А уж как этого достичь – личное дело каждого. – Попрошу вас немедленно отправиться в кровать. Кто вас сюда привез? – Мой собственный разум. Седая Борода забрался в кресло-каталку. Андре явно не решался его везти. Лилиан выступила вперед. – Я вас отвезу. – И покатила кресло к двери. – Значит, это вы! – взъярилась Крокодил. – Так я и думала! Лилиан вывезла коляску в коридор. Шарль Ней и остальные последовали за ней, хихикая, как застуканные за очередной проказой детишки. – Минуточку! – возгласил вдруг Ширмер, разворачиваясь вместе с креслом обратно к двери. – Того, что вы упустили на своем веку, – объявил он Крокодилу, – троим вашим больным хватило бы для долгой счастливой жизни. Спите спокойно, уж вашу-то чугунную совесть ничто не потревожит. Он развернул кресло обратно. Дальше по коридору его покатил уже Шарль Ней. – К чему столько пафоса, дружище? – рассуждал он. – Эта дрессированная зверюга только исполняет свой долг. – Да знаю я. Но с каким высокомерием! Ничего, я еще ее переживу. Предшественницу ее пережил, хотя той всего сорок четыре было, а она за какой-нибудь месяц возьми и помри от рака, – а уж эту тварь… Кстати, а сколько вообще лет нашему Крокодилу? За шестьдесят-то уж точно. Если не все семьдесят. Переживу и ее! – Какая возвышенная цель! – ухмыльнулся Шарль. – И до чего мы все-таки благородные люди! – О нет, – с мрачным удовлетворением прокаркал Седая Борода. – Мы обречены смерти. Но мы такие не одни. Остальные тоже обречены. Все! Все поголовно! Просто мы сознаем это. А другие нет. Примерно полчаса спустя в палату Лилиан вдруг заявилась Эва Мозер. – Моя постель не у вас? – спросила она. – Ваша постель? – Ну да. Мою палату уже убрали. И всю одежду куда-то запрятали. Но где-то же мне надо спать? Куда могли подеваться мои вещи? Это был обычный санаторский розыгрыш: когда кого-то выписывали, в ночь перед отъездом припрятать его вещи. Эва Мозер была в отчаянии. – У меня же все было выстирано-выглажено. А вдруг перепачкается! Мне теперь там, внизу, каждый грошик считать придется. – Неужели отец о вас не позаботится? – Ему бы только избавиться от меня. По-моему, он снова жениться надумал. Лилиан вдруг поняла, что не в состоянии больше выносить это плаксивое существо ни секунды. – Идите к лифту, – сказала она. – Спрячьтесь там где-нибудь и дождитесь, пока не приедет Шарль Ней. Он ко мне направится. А вы идите прямиком в его палату, дверь он наверняка не запрет. Оттуда позвоните мне. Скажете, что замочите его смокинг в горячей воде, а все белье забрызгаете чернилами, если вам сию же секунду не вернут вашу постель и ваши вещи. Понятно? – Да, но… – Их просто припрятали. Не знаю кто. Но если и Шарль этого не знает, я буду очень удивлена. Лилиан сняла трубку. – Шарль? – Жестом она велела Эве отправляться к лифту. – Шарль, ты не мог бы на минуточку ко мне заглянуть? Да? Хорошо. Не прошло и двух минут, как он постучал. – Ну, чем там дело кончилось с Крокодилом? – спросила Лилиан. – Все обошлось. Долорес в таких случаях просто бесподобна. Вот уж артистка! Взяла и сказала все как есть – дескать, нам, остающимся, просто необходимо было залить тоску-печаль. Блестящая идея! По-моему, Крокодил ушла чуть ли не в слезах. Зазвонил телефон. Голос Эвы Мозер звучал в трубке настолько громко, что Шарль тоже его расслышал. – Она у тебя в ванной, – сообщила Лилиан. – Уже пустила горячую воду. В левой руке у нее твой новый парадный костюм, в правой твои чернила для авторучки. Ярко-синие. Не вздумай к ней врываться. Как только ты тронешь дверь, она приведет чернильную бомбу в действие. Вот, сам поговори. Она передала Шарлю трубку, а сама отошла к окну. Внизу, в деревне, сиял огнями Палас-отель. Еще недели две-три, и конец фейерверку. Туристы улетучатся, как перелетные птицы, и сквозь тоскливую пустоту весны, лета, осени потянется долгий, однообразный год – и так до следующей зимы. За спиной у нее Шарль положил трубку. – Вот стерва! – проговорил он с сомнением в голосе. – Вряд ли она сама до этого додумалась. Слушай, зачем ты меня позвала? – Хотела узнать, что Крокодил сказала. – С каких это пор ты так нетерпелива? – Шарль усмехнулся. – Ну, об этом мы завтра еще поговорим. Побегу спасать парадный костюм. С этой дурехи станется, она его сварит. Спокойной ночи! Прекрасный был вечер! Он прикрыл за собой дверь. Лилиан прислушалась к торопливому шарканью его шлепанцев по коридору. Его парадный костюм, усмехнулась она про себя. Символ его надежды на выздоровление, на свободу, на соблазны ночной жизни там, внизу, в суете городов, для него это такой же талисман, как для нее оба ее вечерних платья, совершенно не нужные здесь, наверху, а она все равно с ними не расстается, словно от этого жизнь зависит. Она снова подошла к окну, уставилась на огни внизу. Прекрасный вечер! Сколько уже было таких «прекрасных» вечеров, скорбных, убийственно-безнадежных… Она задернула шторы. Опять этот страх! Пошла доставать припрятанные таблетки снотворного. На секунду ей почудился за окном знакомый рокот мотора. Посмотрела на часы. Да, Клерфэ, он мог бы спасти ее от ужасов долгой ночи. Но ему не позвонишь. Хольман ведь сказал – у него гостья. Кто бы это мог быть? Какая-нибудь бабенка, здоровенькая, – из Парижа, из Милана или из Монте-Карло. Ну и черт с ним, все равно он через пару дней уезжает! Она запила водой таблетку. Пора сдаться, думала она, пора послушаться Бориса: примириться, свыкнуться, научиться с этим жить, прекратить сопротивление, сдаться – но ведь как только я сдамся, мне конец! Она села за стол, достала лист почтовой бумаги. «Любимый! – вывела она. – Ты, чье лицо я вижу лишь смутно, ты, так и не пришедший, вечно желанный, разве не чувствуешь ты, как утекает наше время?» – тут она остановилась, оттолкнула от себя бювар, в котором скопилось уже много таких же, едва начатых посланий, писем без адресата, и, глядя на белый листок перед собой, подумала: «Какого черта я плачу? Как будто этим что-то изменишь…» 5 Одеяло укрыло старика настолько ровненько, что казалось, тела под одеялом нет вовсе. Голова скорее напоминала череп, обтянутый мятой папиросной бумагой, но тем ярче в глубоких впадинах глаз светились лучистой синевой зрачки. Старик лежал на узкой койка в узкой, как пенал, каморке. У койки, на ночном столике, на квадратиках доски в ожидании очередного хода замерли шахматные фигуры. Фамилия старика была Рихтер. Из своих восьмидесяти лет он уже целых двадцать прожил в санатории. Поначалу он роскошествовал в двухместной палате на втором этаже; какое-то время спустя переселился на третий – в палату с балконом, потом на четвертый, уже без балкона, а теперь, когда деньги кончились совсем, ютился в этой комнатушке. Но оставался при этом гордостью санатория; стоило кому-то из пациентов впасть в уныние, Далай-лама неизменно ставил его в пример. Рихтер отвечал ему благодарностью на свой манер: оставался умирающим, но не умирал. Сейчас у его одра сидела Лилиан. – Вы только взгляните на это! – Старик недовольно указал на доску. – Он же играет как сапожник! После этого выпада конем он в десять ходов получает мат. Я просто не узнаю Ренье. Раньше-то он хорошо играл. В войну вы здесь уже были? – Нет, – покачала Лилиан головой. – Он во время войны поступил, в сорок четвертом, кажется. Это было счастье! Прежде-то, милая юная барышня, мне с цюрихским шахматным клубом приходилось играть, по переписке. Это же тягомотина, сил нет! Единственной страстью Рихтера были шахматы. Во время войны все прежние его санаторские партнеры либо выписались, либо поумирали, а новые все не появлялись. Двое друзей из Германии, с которыми он играл по переписке, погибли на фронте в России, еще один попал в плен под Сталинградом. Несколько месяцев он маялся вообще без соперников, впал в хандру, даже исхудал. Тогда главный врач разыскал для него адрес шахматного клуба в Цюрихе. Однако большинство тамошних шахматистов оказались для Рихтера слишком слабы, а игра с немногими достойными противниками раздражала трудностями связи. Поначалу нетерпеливый Рихтер сообщал ходы по телефону, но это выходило слишком накладно, пришлось довольствоваться перепиской, однако в военное время письма шли долго, дожидаться хода случалось по двое суток. Мало-помалу и эта вялая переписка заглохла, и Рихтеру оставалось только упражняться разбором партий из шахматных учебников. А потом приехал Ренье. После первой же сыгранной партии Рихтер сиял – наконец-то достойный соперник! Однако Ренье, француз, только что освободившийся из немецкого лагеря для военнопленных, узнав, что Рихтер немец, играть с ним впредь наотрез отказался: обостренные войной национальные предрассудки не обошли и санаторские палаты. Огорченный Рихтер снова начал хиреть, вскоре слег и Ренье, но о примирении не могло быть и речи. Покуда еще одному пациенту, обращенному в христианство негру с Ямайки, не пришло в голову остроумное решение. Он тоже был лежачий. И в один прекрасный день он написал и Ренье, и Рихтеру по письму, в каждом из которых вызывал противника на шахматный матч по телефону. Оба, и Ренье, и Рихтер, страшно обрадовались. Единственное затруднение состояло в том, что сам негр в шахматах почти ничего не смыслил, однако он и тут нашел выход: против Рихтера играть белыми, против Ренье черными. И дело пошло: Ренье у себя в палате сделал первый ход и по телефону сообщил его негру. Тот просто передал его Рихтеру и дождался ответного, который, своим чередом, по телефону переправил Ренье. И так далее. У самого негра даже шахматной доски не было, ведь его единственной задачей было лишь обеспечить связь между Рихтером и Ренье, которые теперь играли друг с другом, сами о том не догадываясь. Главная хитрость состояла в том, чтобы с одним играть белыми, а с другим черными – в противном случае ему пришлось бы ходить самому. Вскоре после войны, однако, негр умер. Ренье и Рихтер к этому времени обеднели, и обоим пришлось переселиться в палаты поскромнее – один лежал на четвертом этаже, другой на третьем. Роль негра перешла к Крокодилу, ходы противникам сообщали палатные сестры, и оба по-прежнему свято верили, будто играют с негром, – им объяснили, что у того развился туберкулез гортани и он потерял голос. Все шло прекрасно, покуда Ренье вдруг не стало лучше и ему не разрешили вставать. Он, конечно же, первым делом отправился проведать негра, тут все и раскрылось. Впрочем, национальные чувства тем временем успели поостыть. Узнав, что родные Рихтера в Германии погибли от воздушного налета, Ренье заключил с немцем мир, и с тех пор оба с тем бо´льшим упоением сражались друг с другом на шахматной доске. Вскоре, однако, Ренье снова слег, и, поскольку оба лежали теперь в палатах без телефона, ходы опять передавались через посыльных, миссию которых брали на себя добровольцы из числа ходячих пациентов. Но три недели назад Ренье умер. Рихтер в те дни был настолько плох, что и его конца ждали с часу на час, и никто не решился сообщить ему о смерти закадычного соперника. Вот Крокодил и рискнула выйти на замену, благо за это время сама выучилась играть, – впрочем, тягаться с Рихтером ей, конечно же, было не по зубам. В итоге Рихтер, все еще мнивший, будто играет с Ренье, только диву давался: за столь короткий срок болезнь превратила хорошего шахматиста в форменного осла! – Не хотите сами в шахматы научиться? – спросил он Лилиан, которая зашла передать ему очередной ход Крокодила. – Я бы быстро вас научил. В синих глазах старика читался неприкрытый страх. Видя, насколько скверно стал играть Ренье, Рихтер боялся, что тот скоро умрет и он опять останется без партнера. Вот и предлагал обучить каждого, кто к нему приходил. – Это совсем нетрудно! Я вам все премудрости раскрою, все уловки покажу. Я против самого Ласкера играл. – У меня таланта нет. Да и терпения тоже. – Талант у каждого есть! А терпение – как же ему не быть, когда ночами не спишь? Что еще остается? Молиться? Не поможет. Я атеист. И философия не поможет. Детективы отвлекают, но ненадолго. Я все испробовал, милочка. Помогают только две вещи. Первое – это когда рядом с тобой кто-то есть. Потому я и женился. Но жена моя давно умерла… – А второе? – Шахматные задачи решать. Понимаете, это сразу вас уносит… от всего житейского, от сомнений, от страхов, это настолько абстрактная штука, что успокаивает. Окунаешься в другой мир, где нет смерти, нет панического отчаяния. Помогает! По крайней мере на одну ночь – а больше-то нам и не нужно, верно ведь? Лишь бы до утра протянуть… – Да. Большего здесь и не надо. В окно комнатенки, что располагалась под самой крышей, виден был лишь заснеженный склон под облаками. В этот послеполуденный час облака, желто-золотистые, беспокойные, торопливо уплывали куда-то. – Так научить вас? – не унимался Рихтер. – Прямо сейчас бы и начали. В мертвецком черепе синим огнем неистово горели глаза. Прямо страстью пылают, подумалось Лилиан, только вовсе не к шахматным задачам, а просто к человеческому общению. Чтобы кто-то был рядом, когда внезапно распахнется дверь, а за ней никого, только сквозняк ворвется и хлынет горлом кровь, заполняя легкие, отнимая остатки воздуха, пока не задохнешься. – Давно вы здесь? – спросила она. – Двадцать лет. Целая жизнь, верно? – Да. Целая жизнь. Целая жизнь, думала она. Только какая это жизнь! Что один день, что другой, не отличишь, бесконечная череда серых буден, а в конце года все они сливаются в кашу, превращая целый год в такой же серый день, а потом, словно в один нескончаемый год, в кашу сливаются и годы, настолько они на одно лицо, все эти дни и годы. Нет, пронеслось у нее в голове, только не это! Не хочу так жить, не хочу так умереть! Только не это! – Так что, начнем сегодня? – не терял надежду Рихтер. Лилиан мотнула головой. – Смысла нет. Я недолго здесь останусь. – Что, вниз отправляетесь? – прокаркал Рихтер. – Да. На днях. «Что я такое говорю? – опешила она. – Это же неправда!» Но слова все еще звучали в ней, непререкаемо и непреложно, будто их уже не забыть. В растерянности она встала. – Вылечились, что ли? В хриплом голосе звучали досада и неприязнь, будто Лилиан перебежчица, предавшая самое святое. – Я ненадолго уезжаю, – вырвалось у нее. – Совсем ненадолго. Я вернусь скоро. – А сюда все возвращаются, – уже удовлетворенно проворчал Рихтер. – Все. – Ход для Ренье передать? – Незачем. – Рихтер смел фигуры с доски. – Тут неминуемый мат. Скажите, пусть начинает новую партию. – Хорошо. Новую партию. Я передам. А тревога не унималась. После обеда Лилиан удалось уговорить молоденькую медсестричку из операционной показать ей ее последние рентгеновские снимки. Та, решив, видимо, что Лилиан все равно ничего в них не поймет, принесла пленки. – Можно, я у себя их оставлю ненадолго? – спросила Лилиан. Девушка заколебалась. – Вообще-то не положено. Я и показывать-то их вам не имею права. – Профессор всегда сам мне их показывает и все объясняет. А в этот раз забыл. – Подойдя к шкафу, Лилиан выхватила оттуда платье. – Кстати, вот же платье, которое я вам обещала. Можете забирать. Сестричка зарделась. – Ваше желтое? Вы серьезно? – Ну конечно. Мне оно все равно не подходит. Вон я как похудела, на мне оно мешком. – Так отдали бы ушить. Лилиан покачала головой: – Берите-берите. Трепетно, словно оно стеклянное, девушка приняла у нее из рук платье и приложила к себе. – Подходит, по-моему, – едва слышно прошептала она, не сводя глаз с зеркала. Потом бережно сложила платье на спинку стула. – Можно, я ненадолго его тут оставлю? И снимки тоже. А потом все заберу. Мне еще в двадцать шестую надо. Там больная отъехала. – Отъехала? – Ну да. Час назад. – Из двадцать шестой? – Ну да. Латиноамериканочка, из Боготы. – Это которая с родственниками? Мануэла? – Да. Все быстро произошло. Но этого следовало ожидать. – Да что же это мы все экивоками! – вспылила Лилиан, вдруг рассвирепев на трусливый больничный жаргон. – Никуда она не «отъехала», она умерла, скончалась, ее больше нет на свете! – Да, конечно, – пролепетала сестра, испуганно косясь на платье, желтым карантинным флагом свисающее со стула. От Лилиан эта ее оглядка не укрылась. – Идите же, – сказала она уже спокойнее. – Вы правы, конечно. А на обратном пути все захватите. – Хорошо. Лилиан мгновенно выхватила из конверта темные, матово поблескивающие пленки и поспешила с ними к окну. Не то чтобы она вправду что-то в них понимала. Но Далай-лама прежде не раз показывал ей затемнения и пятна, в которых, мол, все дело. А с недавних пор – в последние месяцы – перестал. И сейчас она вглядывалась в смутные переливы черного и серого, в которых таилась ее жизнь или смерть. Вот ее плечи, позвоночник, вот ее ребра, ее скелет, – а между костями жутковато-призрачное нечто, означающее здоровье или болезнь. Она припоминала прежние снимки, серые туманности на них, мысленно совмещала с этими. Кажется, пятна стали еще больше. Она отошла от окна, включила настольную лампу. Потом, чтобы еще лучше разглядеть снимки на просвет, сняла с лампы абажур, и тут вдруг ей почудилось, будто она видит саму себя, но уже годы спустя, в могиле, свою в прах истлевшую, в черноту земли ушедшую плоть – и кости, единственное, что от нее осталось. Она бросила снимки на стол. Что за чушь в голову лезет, подумала она, но все равно подошла к зеркалу и теперь всматривалась в него – в свое лицо, вроде бы свое, но и чужое, не настоящее, зеркально перевернутое. А себя настоящую я ведь не знаю, думалось ей, не знаю, какой меня видят люди, я вижу только свое зеркальное отражение, где все перевернуто, все перелицовано справа налево и наоборот, только эту обманку я и вижу, и все другое, что я в себе знаю, вся моя внешность, цвет кожи, контуры тела – тоже обманка, а истинной своей сути, костяка, который там, внутри, уже норовит проступить, уже проступает наружу, я не знаю. Вот это все, думала она, глядя на черные пленки у себя на столе, это и есть настоящее, без обмана, зеркало. Она провела руками по лбу, по щекам, нащупывая кости под кожей, и ей показалось, что они и вправду как-то ближе на ощупь, чуть ли не выпирают. Мяса почти не осталось, подумала она, вон и из глазниц уже пялится безымянное, непререкаемое ничто, или это оно через плечо мне заглядывает, и наши глаза в зеркале встретились? – Что с вами? – раздался испуганный голос сестрички у нее за спиной. На своих резиновых подошвах та вошла в палату совершенно бесшумно. – Смотрюсь в зеркало. За последние два месяца я полтора кило потеряла. – Да вы же недавно двести граммов прибавили. – Уже снова сбросила. – Волнуетесь много. И кушать надо больше. Хотя, по-моему, вид у вас окрепший. Лилиан стремительно обернулась. – Ну почему вы вечно обходитесь с нами как с детьми? – возмутилась она, не в силах подавить гнев. – Думаете, мы и правда верим всем вашим россказням? Вот, – она протянула сестре снимки, – сами взгляните! Тут же все ясно! Вы же знаете: улучшений нет! Сестричка смотрела на нее с испугом. – Вы умеете читать рентгеновские снимки? Научились, что ли? – Да, научилась. Времени было достаточно. Соврала, конечно. Но отступать поздно, да и невозможно. Такое чувство, будто стоишь на краю, где-то высоко-высоко, под самым куполом, ухватившись за поручни, которые сейчас отпустишь, а перед тобой натянутый канат, а под канатом – черная бездна, и ты сейчас шагнешь. Еще можно всего избежать, если она сейчас промолчит, и ей даже хочется избежать, но что-то, что сильнее страха, подтолкнуло ее вперед. – Тоже мне тайна, – ровным голосом проговорила она. – Профессор сам мне сказал, что улучшения нет. А вот ухудшение есть! Я просто сама хотела взглянуть, вот и попросила вас показать снимки. Вообще не понимаю, кто придумал весь этот театр для пациентов, лишь бы те правды не узнали. Гораздо лучше знать все как есть! – Большинство не в состоянии вынести правду. – Я лично вполне в состоянии. Почему же вы ничего мне не говорите? Такое чувство, будто там, в бездонной глубине над невидимым манежем, она слышит мертвую тишину обомлевшей от ужаса публики. – Вы же сами сказали, что все и так знаете, – потупилась сестра. – Знаю что? – спросила Лилиан и замерла, затаив дыхание. – Ну, ваши снимки, вы же разбираетесь… Мертвая тишина ожидания внутри вдруг оборвалась, сменившись резким, жутким свистом падения. – Разумеется, я знаю, что лучше не стало, – медленнее, чем хотелось, произнесла Лилиан. – Это ведь часто бывает. – Конечно, – с облегчением подхватила сестра. – Перепады все время случаются. То лучше, то хуже. Небольшие рецидивы – обычное дело. Особенно зимой. – И весной, – добавила Лилиан. – А также летом. И осенью. Сестра рассмеялась: – А вы с юмором… Вам бы еще волноваться поменьше. И предписания профессора выполнять. В конце концов, ему-то лучше знать, что да как. – Хорошо, буду выполнять. Платье свое не забудьте. Лилиан просто дождаться не могла, когда же это существо заберет снимки, платье и наконец уйдет. Казалось, вместе с ней, в складках ее белого халата, в комнату из палаты Мануэлы проникло дыхание смерти. До чего же она безмозглая! – пронеслось в голове. – До чего все мы безмозглые по отношению друг к другу! Ну почему она не уходит? Сколько можно, да еще с таким умиротворением на физиономии, складывать платье! – А эти двести граммов вы быстро опять наберете, – утешила ее сестра. – Только кушайте как следует. Прямо за ужином сегодня и начинайте! А десерт сегодня какой! Шоколадное суфле с ванильным соусом! «Сама напросилась, – думала Лилиан. – И не потому, что такая мужественная, а наоборот, потому что трусиха. Сама себе вру. Ведь я совсем другое хотела услышать! И ведь всегда так: всегда хочешь услышать совсем другое!» В дверь постучали. Это был Хольман. – Клерфэ завтра уезжает. А сегодня ночью полнолуние. По такому случаю в «Горной хижине» традиционный праздник. Как насчет того, чтобы удрать и вместе с ним туда смотаться? – И вы тоже удираете? – Да. В последний раз. – Мануэла умерла. – Я слышал. Что ж, наверно, оно к лучшему. И для троих ее родичей – да и для самой Мануэлы, пожалуй, тоже. – Вы уже заговорили как Клерфэ, – Лилиан неприязненно усмехнулась. – По-моему, всем нам со временем придется заговорить как Клерфэ, – невозмутимо возразил Хольман. – Просто у него дистанции короче, вот он и режет без обиняков. Он же от гонки до гонки живет. И с каждым годом шансы на неблагоприятный исход для него только повышаются. Так что, составим ему вечером компанию? – Даже не знаю. – Но это же его последний вечер здесь. А Мануэлу все равно не воскресишь, не важно, будем мы скорбеть или праздновать. – Опять вы заговорили как он. – А почему бы и нет, собственно? – Когда он уезжает? – Завтра после обеда. Хочет до снегопада с гор спуститься. Назавтра к ночи снег обещали. – Он один едет? – через силу выдавила она. – Да. Так вы пойдете? Лилиан не ответила. Слишком много всего сразу навалилось. Надо подумать. Только какой смысл думать? Сколько еще месяцев можно думать? Пора просто взять и решиться. – Не вы ли собирались беречься? – Только не сегодня вечером. Долорес, Мария и Шарль тоже едут. На дверях сегодня Йозеф. Если в десять отсюда смоемся, успеем еще на канатную дорогу. Она сегодня до часу работает. Так я за вами зайду? – Хольман засмеялся. – А уж с завтрашнего утра я стану самым послушным, самым образцовым пациентом санатория «Белла Виста». Зато сегодня будем праздновать. – Что праздновать-то? – Да что угодно. Полнолуние. Приезд «Джузеппе». Что мы еще живы. Ну и помянем, конечно. – И что с завтрашнего утра снова станем идеальными пациентами? – Ну, и это тоже. Так я за вами зайду? Только это маскарад, вы не забыли? – Нет. Дверь за Хольманом затворилась. Завтра, думала Лилиан. Завтра, чем оно вдруг для нее стало? Теперь это совсем другой день, нежели было для нее «завтра» вчера и во все дни прежде. Завтра к вечеру Клерфэ уедет, и привычная санаторная тоска снова поглотит все вокруг – как мокрый, липкий снег, приносимый, как обычно, недужным ветром с юга, снег, который мягкой, пухлой периной накроет все и вся и будет душить, душить… «Только не меня! – пронеслось в голове. – Только не меня!» «Горная хижина» располагалась высоко над деревней, и зимой раз в месяц, в полнолуние, была открыта всю ночь для любителей горнолыжного спуска с факелами. «Палас-отель» по такому случаю снарядил туда небольшую цыганскую капеллу из двоих скрипачей и цимбалиста. Последнему пришлось тащить с собой цимбалы – пианино в ресторанчике не было. Посетители явились кто в лыжном костюме, кто в маскарадном. Шарль Ней и Хольман, чтобы их не опознали, замаскировались накладными усами. Шарль вдобавок надел свой парадный костюм – другой возможности покрасоваться в обновке пока не предвиделось. Мария Савиньи была в испанских кружевах и с вуалеткой. Долорес Пальмер пришла в своем китайском наряде, Лилиан Дюнкрек – в голубых брючках и меховом жакете. Народу набилось полно, однако для Клерфэ был зарезервирован столик у окна: хижина числилась филиалом «Палас-отеля», а тамошний метрдотель оказался страстным любителем автогонок. Лилиан, взволнованная до крайности, вглядывалась в тревожный ночной пейзаж за окном. Где-то высоко вдали, за горными вершинами, уже бушевала снежная буря, пока невидимая отсюда. Луна то испуганно выглядывала из облаков, то снова ныряла в их стремительно летящие стаи, чьи тени пролетом гигантских фламинго прочерчивали искристую белизну снежных склонов. В камине вовсю полыхал огонь. Гостям разносили пунш и вино. – Что будем пить? – спросил Клерфэ. – Сегодня подают только горячие напитки, пунш или глинтвейн, но для нас, если пожелаем, у метрдотеля припасены коньяк и водка. Я сегодня позволил ему прокатиться на «Джузеппе» по деревне. Он засалил мне две свечи и счастлив безмерно. Так что, коньяк? Я бы предложил глинтвейн. – Хорошо, – согласилась Лилиан. – Тогда глинтвейн. Официант подал им дымящиеся бокалы. – Когда вы завтра уезжаете? – спросила Лилиан. – Засветло. – И куда? – В Париж. Поедете со мной? – Да, – проронила Лилиан. Клерфэ только рассмеялся – он ей не верил. – Хорошо, – сказал он. – Только много багажа не берите. Джузеппе для этого не приспособлен. – Мне много и не нужно. Остальное можно ведь выслать. Где у нас первая остановка? – Как только из снега выберемся, раз вы его так ненавидите. Не очень далеко. Как только перевалим через горы в Тессин. До Лаго Маджоре. Там уже весна. – А потом? – Потом в Женеву. – А потом? – Потом в Париж. – А сразу в Париж нельзя? – Тогда нам сегодня же ночью выезжать надо. За день никак не осилим. – А от Лаго Маджоре за день можно? Только теперь Клерфэ глянул на нее повнимательней. Ему-то казалось, что все это просто игра. Но для игры что-то слишком настойчиво она расспрашивает. – Можно. Если совсем спозаранку выехать, – ответил он. – Только зачем? Или вам неохота полюбоваться полями цветущих нарциссов под Женевой? Эту красоту все мечтают увидеть. – Из машины полюбуюсь. С террасы тем временем начали пускать фейерверк. Взлетали ракеты, крутились, разбрасывая фонтаны искр, огненные карусели, потом в дело пошли петарды, оставляя за собой дымно-пурпурный шлейф, они с шипением уносились ввысь и, замедляясь, уже почти обессилев в своем одиноком полете, вдруг разрывались снопами золотистых, зеленых, розовых шаров и сотней переливчатых, искрящихся огней плавно опускались на землю. – Бог ты мой! – вдруг прошептал Хольман. – Далай-лама! – Где? – Вон, в дверях. Только что пришел. Профессор, бледный, плешивый, в сером деловом костюме, и вправду стоял у входа, молча разглядывая развеселую ресторанную публику. Кто-то немедленно нахлобучил на него бумажный колпак. Сбросив его, Далай-лама направился к столику неподалеку от двери. – Кто бы мог подумать! – растерянно пробормотал Хольман. – Что будем делать? – А ничего, – бросила Лилиан. – Не лучше ли смыться, пока не поздно? – Нет. – Да он вас и не узнает, Хольман, – успокоила Долорес. – В усах-то. – Но вас! И Лилиан. – Давайте пересядем, чтобы он ваши лица не видел, – предложил Шарль Ней, вскакивая. Он поменялся местами с Долорес, Мария Савиньи села на стул Хольмана. Клерфэ с усмешливо-вопросительной улыбкой смотрел на Лилиан, не желает ли та пересесть на его место. Та только головой покачала. – Ну же, Лилиан, скорее, – торопил Шарль. – Не то он вас узнает, и завтра будет разнос. А мы в этом месяце и так уже сколько раз проштрафились. Лилиан наблюдала, как недопеченный блин профессорской физиономии, моргая белесыми глазами, плывет над столиками, то исчезая в людской толчее, то выныривая снова – точь-в-точь как бледноликая луна на черном небосклоне. – Нет, – твердо сказала она. – Останусь тут. Лыжники меж тем уже потянулись к выходу. – Вы тоже покатитесь? – спросила Долорес у Клерфэ. Тот был в лыжном костюме. – И не подумаю. Слишком рискованно. Долорес рассмеялась. – Он прав, – вступился за друга Хольман. – Если толком не умеешь, конечно, рискованно. – А если умеешь? – спросила Лилиан. – Тогда еще рискованней, – отозвался Клерфэ. – От самоуверенности до лихачества один шаг. Они тоже отправились поглядеть на факельный спуск. Хольман, Шарль Ней и Долорес постарались затесаться в общей толкучке, Лилиан же рядом с Клерфэ прошла под белесым взглядом профессора не таясь и без всякой спешки. По утоптанной дорожке они спустились до начала трассы. Чадящие огни факелов бросали зыбкие отсветы на сугробы и лица. Первые лыжники, высоко держа факелы над головой, уже срывались вниз по склону. Секунды спустя они превращались в пылающие точки и один за другим исчезали внизу за поворотом. Лилиан смотрела им вслед, следила, как бесстрашно они ныряют вниз, словно в бурный, опасный поток жизни, точь-в-точь как ракеты, что в высшей точке своего излета, полыхнув разрывом, вот так же устремляются вниз ослепительно искрящимся звездопадом. – Когда завтра выезжаем? – спросила она у Клерфэ. Он вскинул на нее глаза. И сразу все понял. – Когда хотите. В любое время. Можно и вечером, затемно. Можно с утра. Или послезавтра, если вы завтра не успеете. – Нет-нет, не нужно. Я быстро соберусь. Вы сами когда хотели выехать? – Часа в четыре. – К этому времени я буду готова. – Хорошо. Я за вами заеду. И Клерфэ уже снова смотрел на лыжников. – Вам не придется обо мне заботиться, – сказала Лилиан. – Просто высадите меня в Париже. Считайте, что я… – она подыскивала слова. – Случайный попутчик, голосующий на обочине? – помог ей Клерфэ. – Да-да. Вот именно. – Хорошо. Лилиан чувствовала: ее всю трясет. Исподтишка она посматривала на Клерфэ. Он ни о чем не спрашивает. Я ничего не обязана ему объяснять, думала она. И он мне верит. То, что для меня поворот судьбы, для него всего лишь обычное решение, какие принимаешь каждый день. Может, он даже не считает меня такой уж больной; вот если бы я на гонках разбилась, другое дело. К немалому своему изумлению, она чувствовала, как тяжесть, от которой она изнемогала все эти годы, медленно спадает с ее плеч. Рядом с ней, впервые за столько лет, зрелый человек, мужчина, которого ее болезнь нисколько не заботит! Ее это переполняло каким-то неизъяснимым счастьем. Словно она перешагнула некий рубеж, прежде совершенно неприступный. Болезнь, это мутная оконная пелена между ней и остальным миром, внезапно спала, – и перед глазами во всей захватывающей дух ясности распахнулись раздолья жизни там, внизу, меж облаков, равнин и людских судеб, и сама она, уже не изгой, не пария, теперь тоже ко всему этому причастна, стоит среди здоровых как равная, над обрывом, с шипящим, пылающим факелом в руке, готовая ринуться вниз, во тьму неизведанного. Как это Клерфэ однажды сказал? Главное в жизни – возможность самому выбрать смерть, хотя бы только ради того, чтобы не убивать других, не приканчивать, как крыс, не душить своими руками, если ты этого не хочешь. Что ж, она готова выбрать. Пусть она вся дрожит, но она готова. 6 Наутро Волков застал ее над чемоданами. – Ты опять в сборах, душа моя? С утра пораньше? – Да, Борис, как видишь. – К чему все это? Все равно ведь через пару дней все распакуешь обратно. Он не в первый раз наблюдал эту картину. Каждый год ее вот так же, словно перелетных птиц по весне или осенью, одолевала охота к перемене мест. Потом собранные чемоданы пару дней, если не пару недель стояли в палате, покуда порыв не иссякал и Лилиан вновь не смирялась со своей участью. – Я уезжаю, Борис, – сказала она. Да, она боялась этого объяснения. – В этот раз я правда уезжаю. Прислонившись к дверному косяку, он смотрел на нее молча. Платья и пальто разложены на кровати, свитера и ночные рубашки развешены на оконных шпингалетах. Туфельки на шпильках выстроились на стульях и на ночном столике, лыжные вещи свалены в кучу у балконной двери. – Я правда уезжаю, – повторила она, видя, что он все еще ей не верит. Он кивнул. – Ага, завтра. А послезавтра, ну или через неделю будем распаковываться. Зачем ты мучишь себя понапрасну? – Борис! – воскликнула она. – Прекрати! Это все бесполезно! Я уезжаю. – Завтра? – Нет, сегодня. Она чувствовала и его мягкую готовность соглашаться с чем угодно, и его неверие – эту паутину, которой он снова хочет опутать, парализовать ее волю. – Я уезжаю, – повторила она твердо. – Сегодня. С Клерфэ. Наконец-то она увидела, как изменился его взгляд. – С Клерфэ? – Да. – Она смотрела ему прямо в глаза. Хотелось скорее с этим покончить. – Я уезжаю одна. Но с Клерфэ, потому что он сегодня тоже уезжает, а у меня одной не хватило бы духа. Только по этой причине я уезжаю с ним. В одиночку мне с этим всем здесь, наверху, не справиться. – С этим всем – это со мной? – И с тобой тоже, но не в таком смысле. Он шагнул в комнату. – Но ты не можешь уехать, – сказал он. – Могу, Борис. Хотела написать тебе. Вот, видишь, – она кивнула на небольшую, латунного плетения, корзинку для бумаг возле письменного стола, на дне которой валялось несколько скомканных листов. – И не смогла. Хотела объяснить, но это безнадежно. Безнадежно, думал Волков. Что значит «безнадежно»? Почему вдруг сегодня безнадежно что-то, чего вчера и в помине не было. Он обвел глазами платья, туфельки – еще секунду назад в этом бедламе они выглядели только жертвами очередной женской взбалмошности, а теперь, высвеченные вспышкой догадки, нестерпимой истиной расставания, казались оружием, нацеленным ему прямо в сердце. Только что он видел перед собой всего лишь очаровательный дамский каприз – и вот уже стоит, ошпаренный болью, словно пришел с похорон близкого человека, а на глаза вдруг попадается что-то из личных вещей умершего, – пара обуви, белье, перчатки. – Но тебе нельзя уезжать, – проговорил он. Она покачала головой: – Я знаю, я не смогу этого объяснить. Потому и хотела уехать, даже не повидавшись с тобой. Думала, оттуда, снизу, тебе напишу, хотя и этого, наверно, не смогла бы. Не мучь меня, Борис… Не мучь меня, думал он. Вечная присказка этих миловидных чудовищ, этих кудесниц себялюбия, виртуозок беспомощности, едва им взбредет в голову разбить тебе сердце. Не мучь меня! А как насчет того, чтобы другого не мучить – об этом они хоть раз подумали? Впрочем, если бы вдруг подумали – разве не было бы только хуже? Что больнее и унизительнее сострадания, которое, как крапива, гладит и жалит одновременно! – Ты уходишь с Клерфэ? – Я просто уезжаю с Клерфэ, – с мукой в голосе ответила она. – Он берет меня с собой, как подбирают попутчика, голосующего на обочине. В Париже мы распрощаемся. Я останусь там, он поедет дальше. В Париже у меня дядя. Он распоряжается моими скромными сбережениями. Там я и буду жить. – У дяди? – В Париже. Лилиан знала – она говорит неправду, но сейчас ей не казалось, что она врет. – Ну пойми же меня, наконец, Борис! – взмолилась она. Он смотрел на чемоданы. – К чему тебе мое понимание? Ты ведь уезжаешь – разве тебе этого недостаточно? Она опустила голову. – Ты прав. Давай, бей еще. «Бей еще», – думал он. Стоит хоть чуть-чуть дрогнуть, дать слабину – в ответ тут же: «Бей еще!» Словно это не она тебя, а ты ее бросаешь. Их логика никогда не простирается дальше твоей последней реплики, все предыдущие отбрасываются, словно их и не было никогда. Только твой крик боли в счет, а что его вызвало – уже не важно. – Я тебя не бью, – проронил он. – Ты хочешь, чтобы я осталась с тобой. – Я хочу, чтобы ты осталась здесь. Это не одно и то же. Я тоже лгу, думал он. Разумеется, я хочу, чтобы она осталась именно со мной, она единственное, последнее, что у меня есть, для меня весь свет на этой деревушке клином сошелся, я почти всех местных жителей наперечет знаю, это теперь мой мир, и она – единственное, что мне от этого мира надо, я не могу, не в силах ее потерять, я уже ее потерял. – И я не хочу, чтобы ты разбрасывалась своей жизнью, как обесцененными купюрами. – Это все слова, Борис. Если ты в тюрьме, и у тебя будет выбор – год на воле, а потом смерть, или дальше гнить в застенках, – что ты выберешь? – Но ты-то здесь не в тюрьме, душа моя! И у тебя превратные, совершенно безумные представления о так называемой жизни там, внизу. – Наверно. Я ведь этого не знаю. Я успела изведать только худшую сторону – войну, обман, нищету, но, даже если все остальное принесет сплошные разочарования, хуже не будет, не может быть хуже того, что я уже узнала и знаю, что это не все. Должно быть, обязательно должно быть что-то еще, другое, чего я не знаю и что тревожит, манит, зовет меня… – Она осеклась. – Давай лучше не будем об этом, Борис. Все, что я говорю, отдает фальшью, становится фальшью, едва я произнесу это вслух, в каждом слове только пошлость и сентиментальная чушь, и каждое тебе как нож острый, а я ведь не хочу тебя ранить, не хочу обидеть, но если быть честной – неминуемо обижу, хотя даже когда я думаю, что говорю честно, это не так, разве ты не видишь, что я сама еще ни в чем не разобралась? Она смотрела на него со смесью любви и беспомощности, сострадания и вражды. Зачем, ну зачем он заставляет ее повторять то, что она сама уже тысячу раз себе говорила и так хочет забыть? – Пусть Клерфэ уедет, и ты через пару дней сама поймешь, какой глупостью было бы последовать за этим Крысоловом, – сказал Волков. – Борис, – в отчаянии простонала Лилиан. – Дело вовсе не в Клерфэ! Неужели если женщина уходит, то обязательно к другому? Он не ответил. К чему все мои уговоры, думал он. Какой же я идиот, я же сам все делаю для того, чтобы еще сильнее ее оттолкнуть. Почему с улыбкой не говорю ей, что она совершенно права? Почему не прибегаю к испытанным уловкам? Или я забыл: теряет тот, кто хочет удержать, а бегают как раз за тем, кто с улыбкой отпускает. Неужто забыл? – Нет, – ответил он. – Не обязательно к другому. Но если это так, почему ты не предлагаешь мне поехать с тобою? – Тебе? Промах, мелькнуло у него. Опять промах! Зачем я навязываюсь? Ведь она хочет бежать от болезни – к чему ей больной попутчик? Последний человек, с которым она захочет уехать, это я. – Борис, я не беру с собой ничего отсюда, – выдавила она. – Я люблю тебя, но ничего отсюда с собой не беру. – Хочешь все забыть? «Опять промах», – в отчаянии подумал он. – Не знаю, – удрученно ответила Лилиан. – Ничего отсюда я с собой не возьму. Просто не могу. Ну прекрати же эту пытку! Он стоял молча. Знал ведь – отвечать нечего. И в то же время казалось ужасно важным объяснить ей, что им обоим жить осталось недолго и как раз то, чем она сейчас, в своей теперешней жизни, столь бездумно пренебрегает – время, – скоро станет дороже всего на свете, пусть даже это будут всего лишь дни, а потом часы, и она еще пожалеет, она локти будет кусать от отчаяния, что так легкомысленно ими разбрасывалась, хоть сейчас для нее все это пустяки, – но он знал и другое: в эти минуты любое произнесенное им слово обернется пустой банальностью, и никакая самая горькая правда тут не поможет. Слишком поздно. До нее уже не достучаться. Как-то вдруг, он не заметил когда, стало слишком поздно. Что он упустил? Он не знает. Еще вчера она была такой близкой, такой родной – и вдруг между ними стеклянная стена, как в такси перегородка между водителем и пассажирами на заднем сиденье. Они еще видят, но уже не понимают друг друга, еще слышат слова – но не улавливают смысла, они говорят на разных языках, мимо друг друга. Все бесполезно. Чуждость, что за одну ночь встала между ними, уже заполнила все вокруг. Она в каждом взгляде, в каждом жесте. Все бесполезно. – Прощай, Лилиан, – сказал он. – Прости меня, Борис. – В любви прощать нечего. Она не успела хоть как-то осмыслить этот разговор. Вошла сестра, сообщила, что ее вызывает Далай-лама. От профессора пахло дорогим мылом и антисептикой. – Я видел вас вчера вечером в «Горной хижине», – сухо начал он. Лилиан кивнула. – Вы знаете, что вам запрещено выходить? – Да, знаю. На белесой физиономии Далай-ламы даже проступил легкий румянец. – Похоже, вы не считаете нужным соблюдать предписания. Я вынужден просить вас покинуть наш санаторий. Надеюсь, вам еще удастся найти место, более отвечающее вашим запросам. На это Лилиан ничего не ответила – столько неприкрытой, надменной иронии сквозило в каждом слове профессора. – Я говорил со старшей медсестрой, – продолжил Далай-лама, видимо, решив, что Лилиан онемела от испуга. – Она сообщила, что это не впервые. Она неоднократно вас предупреждала. Вы и это проигнорировали. Подобное поведение подрывает внутренний распорядок, дисциплину. И мы не можем потерпеть… – Я поняла вас, – прервала его Лилиан. – И сегодня к вечеру уеду. Далай-лама, явно опешив, вскинул на нее глаза. – Ну, такой уж спешки нет, – протянул он, помедлив. – Пока не подыщете себе другое место, можете остаться. Или вы уже нашли? – Нет. Профессор был явно обескуражен. Он-то ожидал слез, мольбы, обещаний, что такое больше не повторится. – Мадемуазель Дюнкерк, почему вы с таким упорством вредите собственному здоровью? – Потому что когда я соблюдала все предписания, оно нисколько не улучшилось. – Но это не значит, что надо перестать соблюдать их, когда оно ухудшилось! – рявкнул профессор. – Напротив! Именно тогда требуется особая осмотрительность! Когда оно ухудшилось, мысленно повторила Лилиан. Сегодня ее это уже не так напугало, как вчера, когда медсестричка ее словам поддакнула. – Самоубийственная глупость! – продолжал бушевать Далай-лама, мнивший, очевидно, что под личиной суровости носит в груди золотое сердце. – Выбросьте эту дурь из вашей милой головки! – Он даже взял ее за плечи и слегка встряхнул. – Ну а теперь отправляйтесь к себе в палату и отныне соблюдайте все предписания. Одним движением плеч Лилиан стряхнула с себя его руки. – Я все равно и дальше стала бы их нарушать, – спокойно возразила она. – Так что, полагаю, мне лучше уехать. То, что Далай-лама в запальчивости проговорился об истинном ее состоянии, не испугало ее, напротив, внезапно преисполнило холодной решимости. И странным образом даже приглушило боль от объяснения с Борисом, как будто кто-то вдруг избавил ее от свободы выбора, снял гнет этой свободы с ее плеч. Она чувствовала себя как солдат, после долгого ожидания наконец-то получивший приказ к наступлению. Думать больше не надо – только исполнять. И эта перемена, эта новизна чувств уже овладела ею всецело, как приказ наступать овладевает всею солдатской судьбой, от любой мелочи боекомплекта до хода сражения, а возможно, и гибели на поле брани. – Прекратите эти препирательства! – не унимался Далай-лама. – Здесь в округе других санаториев, можно считать, нет. Куда вам податься? В пансион? Он стоял перед ней, такой большой, такой добродушный, царь и бог всего санатория, и постепенно терял терпение: эта строптивая пигалица подловила его на слове и теперь прямо-таки вынуждает взять свои слова обратно. – Наши правила, эти немногие требования, они в ваших же интересах, – рокотал он. – До чего мы дойдем, если допустим полную анархию? А в остальном? Согласитесь, в конце концов, у нас же здесь не тюрьма! Или вы полагаете иначе?.. Лилиан улыбнулась. – Уже нет, – ответила она. – Но я уже и не ваш пациент. Так что можете снова обращаться со мной просто как с женщиной. А не как с арестантом или неразумным ребенком. Она еще успела увидеть, как лицо Далай-ламы снова наливается розовым румянцем. И спокойно прикрыла за собой дверь. Она закончила паковать чемоданы. Сегодня вечером, думала она, я распрощаюсь с горами. Спустя годы она впервые ощущала в себе ожидание, которое исполнится – не чего-то несбыточного, зыбкого, далекого, как мираж, отступающий с каждым новым шагом все дальше, а чего-то, что случится в ближайшие часы. Ее прошлое и ее будущность балансировали на чутких чашечках весов, и внутри себя она ощущала не привычную покинутость, а судьбоносное, струною натянутое одиночество. Она ничего не берет с собой и не знает, куда ведет ее путь. Ей и боязно было, что Волков придет снова, и страстно хотелось напоследок еще раз его увидеть. Чемоданы закрывала почти вслепую – в глазах стояли слезы. Она дала себе время успокоиться. Потом заплатила по счету и отразила две атаки Крокодила, вторую от имени Далай-ламы. Попрощалась с Долорес Пальмер, Марией Савиньи, Шарлем Нейем, которые, похоже, смотрели на нее, как японцы во время войны на своих летчиков-камикадзе. После чего вернулась к себе в палату и стала ждать. Вскоре в дверь кто-то царапнул, послышался лай. Она отворила – и в комнату ворвалась овчарка Волкова. Пес любил ее и частенько приходил в гости без хозяина. Сейчас она решила, что Волков просто послал пса вперед и скоро явится сам. Но он не пришел. Вместо этого зашла палатная сестра и между делом сообщила, что родственники Мануэлы отправляют покойницу на родину в цинковом гробу. – Когда? – спросила Лилиан, лишь бы поддержать разговор. – Да прямо сейчас. Хотят уехать как можно скорей. Вон сани на улице стоят. Обычно-то гробы у нас ночью вывозят, но тогда он на корабль не успеет. Сами-то они на самолете летят. – Все, мне пора, – пробормотала Лилиан. Она заслышала мотор Клерфэ. – Всего хорошего. Прикрыв за собой дверь, она крадучись, словно вор, пошла по белому коридору. Хотелось проскользнуть через холл незамеченной, но не тут-то было: Крокодил караулила возле лифта. – Профессор велел еще раз вам передать, что вы можете остаться. И что вам следовало бы остаться. – Спасибо, – проронила Лилиан, не останавливаясь. – Будьте благоразумны, мадемуазель Дюнкерк! Вы же не знаете, в каком вы состоянии. Вам сейчас вниз никак нельзя. Вы там и года не протянете. – Как раз поэтому! Лилиан решительно шагала дальше. За картежными столиками кое-кто из любителей бриджа с любопытством вскинул голову, а кроме них в холле и не было никого – мертвый час. И Бориса тоже не было. Зато у выхода стоял Хольман. – Если уж вы непременно решили ехать, поезжайте хотя бы на поезде, – не отставала старшая сестра. Лилиан молча показала на свою шубу и шерстяные вещи. Крокодил только презрительно рукой махнула. – Да разве это поможет? Или вы нарочно себя угробить решили? – Все мы себя гробим – кто скорее, кто медленнее. Но мы потихоньку поедем, и недалеко. Входная дверь уже совсем близко. Вон и солнышко с улицы заглядывает. Как сквозь строй, думала Лилиан. Ничего, еще пару шагов, и конец экзекуции. Еще шаг только! – Мы вас предупредили, – холодно гудел над ухом монотонный голос. – Если что – мы не виноваты. Мы умываем руки. Тут уж Лилиан, хоть ей и было не до смеха, не смогла удержаться от улыбки. Припасенной напоследок банальностью Крокодил придала сцене прощания невольный комизм. – Главное, про стерильность не забудьте, – пошутила Лилиан. – Прощайте. Спасибо за все. Наконец-то она на улице. Как снег сверкает – она почти ничего не видит. – До свидания, Хольман! – До свидания, Лилиан! Я тоже скоро уеду. Она вскинула глаза. Он смеется. «Слава богу, – подумала она. – Наконец-то не зануда». Хольман тем временем плотнее укутывал ее в шубу и платки. – Поедем не спеша, – уверенно рассуждал Клерфэ. – Когда солнце зайдет, верх опустим. А от ветра вас пока боковые стекла защитят. – Хорошо, – согласилась она. – Можем ехать? – Ничего не забыли? – Нет. – Ну, если и забыли, вам дошлют. Об этом она как-то не подумала, и сама мысль вдруг ее утешила. Ей-то казалось, что с отъездом она со всем здесь порывает окончательно. – Да, действительно, и правда могут ведь дослать, – пробормотала она. На дороге непонятно откуда появился вдруг низенький человечек, с виду то ли официант, то ли церковный служка, – он торопливо и деловито шагал прямо к главному входу. Клерфэ озадаченно нахмурился. – Постойте, это же… Человечек прошел совсем близко, и теперь Клерфэ его узнал. Был он во всем темном, в черной шляпе, с саквояжем. Ну конечно, это же сопровождающий при гробе! Но как преобразился, куда подевались былая помятость и понурость! Нет, шествует бодрой, уверенной, почти командирской походкой. В Боготу отправляется. – Кто? – полюбопытствовала Лилиан. – Да так… Знакомый один. Вы готовы? – Да, – ответила Лилиан. – Готова. Машина тронулась. Хольман машет на прощание. Бориса не видно. Пес какое-то время еще бежал за машиной, потом отстал. Лилиан оглянулась. На террасах санаторских соляриев, еще недавно совершенно пустынных, теперь откуда ни возьмись появились люди. Это больные, восстав со своих шезлонгов, смотрели им вслед. Сарафанное радио уже разнесло по санаторию весть об ее отъезде, и теперь, заслышав рокот мотора, они стояли на террасах столбиками – темные, неподвижные фигурки, такие рельефные на фоне нестерпимой небесной сини. – Как на корриде на верхнем ярусе, – хмыкнул Клерфэ. – Да, – подхватила Лилиан. – Но кто тогда мы? Быки или матадоры? – Быки, всегда и только быки. Хотя думаем, что матадоры. 7 Машина как будто плыла, плавно скользя вниз по белому ущелью, над которым лентой васильковой сини струилось небо. Они уже миновали перевал, но снег все еще подступал к самой дороге крутыми, под два метра высотой, отвалами. И ничего, кроме этих снежных стен и нестерпимой голубизны над ними, не было видно. Стоило чуть подольше запрокинуть голову, и ты уже не знал, где земля, где небо, где верх, где низ. Потом, разом, накатил хвойный, смолистый дух, и плоской бурой размазней надвинулась деревня. Клерфэ остановил машину. – Думаю, можно уже цепи с колес снять. Как там дальше, внизу? – спросил он у автомеханика. – Зашибись. – Как? Клерфэ вскинул глаза. На него смотрел прыщавый, лопоухий парнишка в красном свитере, новехонькой кожаной куртке и круглых очочках. – Ба, да мы знакомы! Герберт или Гельмут или… – Губерт. Паренек кивнул на большую деревянную вывеску между колонками: Г. Геринг, автомеханик, гараж и ремонт – Никак, новая? – спросил Клерфэ. – Новехонькая! – Почему ж имя полностью не написали? – Так оно лучше. Многие думают, что меня Германом зовут. – Такую фамилию впору менять, а ты вон какими буквами ее размахал. – Дурак я, что ли, менять, – усмехнулся парень. – Это теперь-то, когда немецких машин снова прибавляться стало и будет все больше. Знаете, какие чаевые мне отваливают? Нет уж, господин хороший, моя фамилия – это нынче золотое дно. Клерфэ указал глазами на кожаную куртку. – И обновка с чаевых, что ли? – Наполовину. Но к концу сезона лыжные ботинки и новое пальто я себе справлю, это факт. – Смотри, как бы не просчитаться. Кое от кого ты как раз из-за фамилии чаевых не получишь Уже забрасывая цепи в машину, паренек только снисходительно ухмыльнулся. – Ну, уж не от тех, которые нынче себе снова зимний отдых в горах позволить могут, – возразил он. – К тому же я по-любому не внакладе. Одни платят, лишь бы поскорее от меня отделаться, другие – за славные воспоминания, но раскошеливаются почти все. С тех пор как вывеска появилась, это, как говорится, проверено на личном опыте. Бензин? – Бензина мне нужно, – задумчиво проговорил Клерфэ, – аж семьдесят литров нужно. Но заправлюсь я не у тебя, а у кого-нибудь не такого хваткого. Пора малость поколебать твое мировоззрение, Губерт. Час спустя снег остался позади. Весело журчали по обочинам ручьи, капало с крыш, влажно поблескивали стволы деревьев. В окнах оранжево-красными бликами отсвечивал закат. На боковых улицах играли дети. Жирной, угольной чернотой мерцали пашни, лоскутами желтой и бурой прошлогодней травы пестрели поля. – Остановимся где-нибудь? – спросил Клерфэ. – Пока что нет. – Боитесь, что снег нас нагонит? Лилиан кивнула: – Никогда, никогда больше не хочу его видеть. – До следующей зимы… Лилиан промолчала. «До следующей зимы, – думала она. – Мне до зимы – как до Сириуса или до Плеяд». Не видать ей больше зимы. – Может, выпьем чего-нибудь? – предложил Клерфэ. – Кофе с вишневым шнапсом? Нам еще прилично ехать. – Хорошо, – согласилась Лилиан. – Когда мы будем на Лаго Маджоре? – Через несколько часов. Ближе к ночи. Клерфэ остановил машину перед трактиром. Они вошли. Официантка тут же включила свет. На стенах гравюры: ревущие олени, токующие глухари. – Проголодались? – спросил Клерфэ. – В обед хоть что-нибудь ели? – Ничего. – Так я и думал. – Он обернулся к официантке. – Из еды что у вас имеется? – Салями, охотничьи колбаски, из горячего шублиги. – Две порции шублигов, а к ним хлеба. И еще масла, и кувшинчик белого вина. Фандан есть? – Фандан и вальполичелла. – Фандан. А вас чем угостить? – Рюмочкой сливовицы, если господину угодно. – Угодно. Лилиан сидела в углу у окна. Безучастно, вполуха слушала разговор Клерфэ с официанткой. Красноватый свет люстры зеленым и пурпурным мерцанием отражался в бутылках на барной стойке. За окном голые деревья всей мощной чернотой ветвей вонзались в бледную прозелень меркнущего неба над деревней, где в окнах домов уже затеплились первые огни. Какая тишь, какая благодать кругом, и все так просто и само собой, вечер как вечер, где нет места страхам и не нужно бунтовать, и она сама тоже часть этой благодати, просто и само собой. Ей удалось уйти! У нее даже горло перехватило при этой мысли. – Шублиги – это здешние шпикачки, довольно жирные, – пояснил Клерфэ. – Вообще-то очень вкусные, но, может, вам не понравятся. – Мне все нравится, – отозвалась Лилиан. – А уж здесь, внизу, и подавно. Клерфэ глянул на нее пристально. – Боюсь, так оно и есть. – Почему боитесь? Он рассмеялся: – Нет ничего опаснее женщины, которой все нравится. Что, спрашивается, придется вытворять, чтобы понравиться ей больше других? – Может, как раз ничего вытворять и не надо? – Тоже верно. Официантка принесла вино и разлила его в незатейливые стаканчики. Потом подняла свой, со сливовицей. – Ваше здоровье! Они выпили. Клерфэ оглянулся, осматривая убогое трактирное убранство. – М-да, не Париж, – хмыкнул он. – А вот и неправда! – горячо возразила Лилиан. – Это уже предместья Парижа! Для меня Париж начинается здесь. До Гёшенена их путь пролегал под ясным, звездным небом. Там, на железнодорожной станции, Клерфэ прямо с перрона погрузил машину на платформу. Кроме них в этот час в туннель направлялись еще два лимузина и красный спортивный автомобильчик. – Хотите в машине остаться или в вагоне поедем? – спросил Клерфэ. – Если в машине, мы сильно испачкаемся? – Да нет. Тут электровозы. И верх закроем. Железнодорожник уже подкладывал под колеса стопорные башмаки. Другие водители тоже остались в машинах. Оба лимузина хвастливо светились включенными габаритными огнями. Состав сцепили, и поезд неспешно вполз в Готтардский туннель. Стены туннеля лоснились от влаги. Замелькали штрековые огни. Еще пара минут – и Лилиан стало казаться, будто ее уносит по шахтному створу в самую глубь земли. Дохнуло стылым удушьем склепа. Грохот поезда тысячекратно усугублялся эхом подземелья. Два лимузина в красноватых отсветах габаритных огней покачивались впереди, словно две кибитки, несущиеся прямиком в ад. – Когда-нибудь это кончится? – не выдержав, выкрикнула она. – Через четверть часа. – Клерфэ протянул ей фляжку, которую успел пополнить в трактире. – Надо привыкать, пригодится, – сказал он. – Если верить нынешним россказням, скоро все мы будем жить вот этак – в подземных городах и бомбоубежищах. – Где мы выедем наружу? – Перед Айроло. И сразу очутимся на юге. А ведь Лилиан так боялась этого первого вечера. Ждала, что воспоминания и раскаяние полезут на нее из тьмы, словно крысы. Однако сейчас этот грохочущий пролет сквозь каменное земное чрево вытеснил из головы все прочие мысли. Страх всякой твари, обитающей где-то там, высоко, на земле, а не в этих темных недрах, страх лечь под землю, страх погребения оставлял только одно желание, одну надежду – как можно скорее увидеть свет, узреть над собой небо. «Все как-то уж слишком быстро, – подумалось ей. – Еще каких-то пару часов назад я торчала в горах и не чаяла спуститься вниз – а теперь вот мчусь под землей и не чаю, как обратно наверх выбраться». Из лимузина впереди вылетел вдруг лист бумаги и со шлепком плюхнулся на ветровое стекло. Да так и налип, словно шмякнувшийся об машину голубь. – Некоторым особям человеческой породы беспрерывно и повсюду требуется жрать, – буркнул Клерфэ. – Эти даже в ад с собой бутерброды прихватят. Он высунул руку и брезгливо смахнул лист со стекла. В ту же секунду второй лист оберточной бумаги пролетел мимо них куда-то в преисподнюю. Лилиан рассмеялась. За ним, однако, последовал предмет потяжелее, со стуком угодивший, по счастью, не в стекло, а в оконную стойку. – Булочка, – мрачно пояснил Клерфэ. – Господа только колбаску кушают, хлебом пренебрегают. Буржуйское чревоугодие в земном чреве. Лилиан оглядывалась по сторонам. Туннель, казалось, срывает с нее последние лоскуты всего, что было прежде. Жесткие щетки шума работали беспощадно. Мир санатория, – эта планета прошлого осталась позади навсегда, и возврата к ней не было, как невозможно дважды переправиться через Стикс. Она, несясь сейчас куда-то вглубь и вперед, вынырнет теперь на другой планете, извергнутая из земных недр, одержимая одной-единственной мыслью – лишь бы наверх, лишь бы глоток воздуха! И ей вдруг почудилось, будто ее на огромной скорости тащит по нескончаемому могильному склепу, стены которого рушатся вслед за ней, прямо у нее за спиной, вперед, вперед, навстречу свету, который благодатным белесым мерцанием уже брезжит вдали, уже приближается, уже вот он, здесь! Неистовый водопадный грохот сменился мерным перестуком колес, а вскоре и вовсе стих. Окутанный золотисто-сиреневой дымкой и мягкими дуновениями теплого ветерка, поезд замер. После стылого, мертвецкого, подземельного удушья этот ветерок казался дыханием самой жизни. Лилиан даже не сразу поняла, что идет дождь. Прислушиваясь к мягкому стуку капель по брезентовой крыше, она всей грудью вдыхала бархатный воздух и вытянула руку из машины, подставив ладонь дождю. «Спаслась! – подумала она. – Переброшена через Стикс – и спаслась!» – Лучше бы наоборот, – пробурчал Клерфэ. – Лучше бы там, в горах, дождик, а здесь ясное небо. Огорчены? Она покачала головой: – Я с октября дождика не видела. – И четыре года не были внизу, верно? Это, можно считать, все равно что второй раз родиться. Рождаешься заново, но уже есть что вспомнить. Он свернул в проулок и покатил вниз – надо было заправиться. – Позавидовать можно. Вы все начинаете сначала. Со всем пылом молодости, но уже без ошибок юности. Поезд отошел, мелькнув на прощание красными огоньками в пелене дождя. Механик с заправки принес ключи. Машина, урча, выехала на дорогу. Клерфэ притормозил – надо было развернуться. И краем глаза, в тесноте укрытой брезентом кабины, под раздумчиво шелестящий лепет дождя, в зеленоватом полусвете панели приборов, он мельком глянул на Лилиан – и оторопел. Такой он еще никогда ее не видел. Ее лицо, выхваченное из тьмы мерцанием спидометра, часов и прочих приборов, предназначенных для измерений времени, расстояний, скорости, на какое-то мгновение, на одно биение сердца по контрасту со всей этой измерительной техникой показалось ему как бы совершенно выпавшим из времени, – как сама смерть, подумалось ему вдруг, смерть, с которой это лицо затеяло гонку, в сравнении с которой все автогонки на свете просто детские игрушки. «Вот высажу ее в Париже и потеряю навсегда, – подумал он. – Нет, надо ее удержать. Дурак я буду, если даже не попытаюсь». – Вы уже решили, чем займетесь в Париже? – У меня там дядя. Он ведает моими деньгами. Посылал мне раз в месяц определенную сумму. Теперь я выну из него все денежки сразу. Для него, конечно, это будет удар. Он не в силах уразуметь, что мне уже не четырнадцать. – А сколько вам на самом деле? – Двадцать четыре и все восемьдесят. Клерфэ рассмеялся: – Неплохая комбинация. Мне тоже когда-то было все восемьдесят – и тридцать шесть. Когда с войны вернулся. – И что потом? – Потом дожил до сорока, – усмехнулся Клерфэ, включая первую скорость. – Это было очень грустно. Машина уверенно взяла подъем от железнодорожной станции до шоссе, а уж оттуда начался долгий спуск. Внезапно у них за спиной взревел мотор другой машины. Оказалось, это красный спортивный автомобильчик, который вместе с ними переправлялся по туннелю. Похоже, водитель поджидал их специально, притаившись в засаде за сараями, и теперь ревел своими четырьмя цилиндрами так, будто их все шестнадцать. – Еще один дурак выискался, – буркнул Клерфэ. – Хочет устроить с нами гонки. Ну что, проучим его? Или не будем лишать его иллюзий, пусть и дальше думает, будто у него самая быстрая машина в мире? – Давайте сегодня никого иллюзий не лишать. – Хорошо. Клерфэ остановил машину. Красный автомобильчик за ними тоже остановился и начал истошно сигналить. Хотя места для объезда было достаточно. Но нет, гонки ему подавай. – Вечная история, – вздохнул Клерфэ, снова трогаясь. – Он человек, он смерти ищет… Красный автомобильчик докучал им до самого Файдо. Он снова и снова выходил на обгон, но так и не решился. – Этак он и вправду угробится, – не выдержал наконец Клерфэ. – Последний раз едва из поворота не вылетел. Лучше дадим дураку дорогу. Он притормозил, но тут же снова прибавил газу. – Вот идиот! Он же чуть в зад нам не въехал! Нет, такой что спереди, что сзади одинаково опасен. Клерфэ стал прижимать машину к обочине. От дощатой будки на краю дороги пахнуло свежей древесиной. Возле будки Клерфэ и притормозил. Красный автомобильчик на сей раз останавливаться не стал. С торжествующим ревом он пронесся мимо. Водитель с презрительным смехом помахал им рукой. И сразу стало тихо. Слышно было только журчание ручейка и мягкий перестук дождя. «Вон оно, счастье, – подумала Лилиан. – Вот эта минута тишины, исполненная темного, томного, чаемого ожидания». Она никогда этого не забудет – эту ночь, ласковый шелест капель, влажно поблескивающую ленту шоссе. Четверть часа спустя они въехали в полосу тумана. Клерфэ включил малый свет. Он ехал очень медленно. Немного погодя вновь стала различима обочина. А еще метров через сто туман словно дождем смыло, однако чуть позже они снова угодили в белесое облако, всплывшее откуда-то снизу. Вдруг Клерфэ резко затормозил. Они как раз только что выехали из тумана. Прямо перед ними, обвившись вокруг километрового столба, одним колесом уже над пропастью висел красный автомобильчик. Рядом, живой и вроде бы даже невредимый, стоял водитель. – Вот уж повезло так повезло, – сказал Клерфэ. – Повезло? – взвился пострадавший. – А машина? Вы только посмотрите на это! Да у меня даже каско нет! А моя рука? – Рука у вас разве что вывихнута. Вон вы же ею двигаете. Радуйтесь, что вообще на ногах стоите. Клерфэ деловито осматривал останки красной машины. – Иногда и километровый столб на что-то годится, – заключил он. – Это все вы, вы виноваты! – заорал вдруг мужчина. – Это вы меня подстрекали так быстро ехать! Я на вас заявлю! Если бы вы меня пропустили, если бы гонки со мной не устраивали… Лилиан рассмеялась. – Чему это ваша дама смеется? – опешил крикун. – Не ваше дело. Но поскольку сегодня среда, я, так и быть, вам растолкую. Эта дама – она с другой планеты, и пока что не очень в курсе наших обычаев и нравов. А смеется потому, что вы оплакиваете свой автомобиль вместо того, чтобы радоваться, что вообще остались живы. Для нее это непостижимо. Со своей стороны я, напротив, вами восхищаюсь. И из ближайшего населенного пункта пришлю вам техпомощь. – Стойте! Нет уж, так просто вы не отделаетесь! Если бы вы меня не подначивали, если бы пропустили, я бы спокойно ехал своей дорогой и ни за что бы… – Вы во всех этих «если бы да кабы» вконец запутаетесь, – прервал его Клерфэ. – Мой вам совет: лучше валите все на проигранную войну, война все спишет. Только тут бедолага догадался взглянуть на номер «Джузеппе». – Французский! Как же я получу деньги! – Неловко держа карандаш в левой руке, он беспомощно тыкал им в клочок бумаги. – Ваш номер! Номер ваш мне запишите! Вы же видите, я не могу писать! – Учитесь. Меня жизнь и не такому учила. Клерфэ уже снова садился за руль. Крикун, однако, не отставал. – Вы намерены уйти от ответственности, скрыться с места происшествия! – Именно. Тем не менее машину техпомощи я за вами пришлю. – Как? Вы бросаете меня здесь, под дождем, одного на дороге? – Именно. Потому что машина у меня двухместная. Дышите глубже, любуйтесь горами, благодарите Бога, что все еще живы и на досуге поразмышляйте о том, что многим людям гораздо лучше вас суждено было умереть. В Бьяске они отыскали гараж. Хозяин ужинал. Дожевывая на ходу, он вышел из-за стола, кивнул домочадцам и прихватил с собой бутылку барберы. – Ему, наверно, не помешает выпить, – буркнул он. – Да и мне тоже. Машина плавно катила по серпантину вниз, поворот за поворотом, спираль за спиралью. – Тут дорога скучная, – заметил Клерфэ. – До самого Локарно одно и то же. Там зато сразу озеро. Устали? Лилиан только головой покачала. «Устала! – мысленно повторила она. – Дорога скучная! Неужели этот человек рядом со мной, этот здоровяк толстокожий, совсем не чувствует, как все во мне трепещет? Не понимает, что со мной творится? Не ощущает, как заледенелый образ мира у меня в душе начинает оттаивать, оживает, говорит со мной, вот как этот дождь, как эти мокрые скалы, вся долина, мерцающая огоньками во тьме, как даже эта дорога? Или ему совсем невдомек, что мне никогда в жизни не было настолько сродни все это, словно я лежу в колыбели на руках неведомого божества, боязливая и доверчивая, как неоперившийся птенчик, и знаю, заранее знаю, что все это никогда больше не повторится для меня, что весь этот мир, обретающий меня и обретаемый мною сейчас, я сей же миг утрачиваю, эту дорогу и эти деревни, эти темные грузовики, спящие у деревенских трактиров, это пение из-за освещенных окон, это серо-серебристое небо, эти названия – Озонья, Крешано, Кларо, Кастьоне, Беллинцона, – едва прочитанные, они исчезают за спиной во тьме, как тени, словно их и не было никогда? Или он не видит, что я не корзинка, в которой хоть что-то остается, я решето – теряю все, что зачерпываю? Не замечает, что я и слова сказать не могу, потому что сердце в груди набухло, огромное и чужое, и среди немногих имен, которые хоть что-то этому сердцу говорят, есть и его имя, хотя каждое из имен означает для него всегда и только одно – жизнь?» – Ну и как вам первая встреча с миром низин? – спросил Клерфэ. – Человек плачется об утрате имущества, зато в неотъемлемости собственной жизни уверен свято. Вы таких еще много встретите. – Хоть какое-то разнообразие. Там-то, наверху, каждый за собственную жизнь трясся. И я в том числе. По сторонам разбегались улицы, огни, дома, сизая сумеречная синь, пронеслась широкая площадь с аркадами. – Через десять минут будем на месте, – сказал Клерфэ – Это уже Локарно. На перекресток, дребезжа, выкатил трамвай, внезапно перегородив им дорогу. Увидев, как Лилиан смотрит на трамвай – обомлев от изумления, будто это грандиозный кафедральный собор, – Клерфэ не удержался от смеха. Она четыре года трамвая не видела. В горах трамваи не ходят. Внезапно перед ними распахнулось озеро, огромное, серебристое, неспокойное. Дождь прекратился. Низкие, стремительные облака, то и дело застя луну, неслись по небу. Под ними, распластав по берегу главную площадь, замерла в тиши Аскона. – Где мы заночуем? – спросила Лилиан. – У озера. В гостинице «Тамаро». – Откуда вы все тут знаете? – После войны я здесь жил, целый год, – отозвался Клерфэ. – Завтра с утра узнаете откуда. Он остановился перед небольшой гостиницей, выгрузил багаж. – У хозяина этой гостиницы целая библиотека, – пояснил он. – Он, можно считать, ученый. А у другого, вон там, наверху, вся гостиница картинами завешена – Сезанн, Утрилло, Тулуз-Лотрек. Вот оно здесь как. Ужинать сразу поедем? – Куда? – В Бриссаго, это на итальянской границе. Десять минут отсюда. Ресторанчик называется «Джардино». Лилиан изумленно смотрела вокруг. – Глицинии! Тут глицинии цветут! Синие гроздья соцветий свисали с белых стен домов. Из-за садовой ограды золотистой кипенью в резном оперении темно-зеленой листвы выплескивались мимозы. – Весна! – сказал Клерфэ. – Да будет благословен «Джузеппе»! Даже смена времен года ему подвластна. Машина медленно катила вдоль берега. – Мимозы, – Клерфэ показал на цветущие деревья у воды. – Тут целые аллеи мимоз. А вон там, на холме, ирисы и нарциссы. Эта деревушка называется Порто Ронко. А вон та, на горе, просто Ронко. Еще римлянами построена. Он поставил машину у подножия высоченной каменной лестницы. По ней они поднялись в небольшой, уютный ресторан. Клерфэ заказал бутылку соаве, ветчину, креветки с рисом и сыр из Валле Маджиа. Посетителей было немного. Окна распахнуты. Теплый, ласковый воздух. На столике в горшке белые камелии. – Так вы тут жили? – спросила Лилиан. – На этом озере? – Да. Целый год почти. После побега из лагеря и после войны. Хотел всего на пару дней остаться, а застрял надолго. Оказалось, мне это необходимо. Вроде как курс лечения, – бездельничать, нежиться на солнце, любоваться белочками на оградах, глазеть на небо, на озеро и столько всего забыть, что в конце концов глаза перестали пялиться в одну точку и начали замечать, что природе и дела нет до минувших двадцати лет человеческого безумия. Ваше здоровье! Лилиан пригубила легкое итальянское вино. – Здесь правда так вкусно готовят или мне просто с непривычки так кажется? – Готовят здесь и правда вкусно. Хозяин вполне мог бы стать шеф-поваром в любом фешенебельном отеле. – Так почему не стал? – А он и стал. Но в родной деревне ему больше нравится. Лилиан вскинула глаза. – Он уехал – и что, вернулся? – Она поставила бокал. – Я счастлива, Клерфэ, – призналась она. – Хотя вынуждена сказать: я вообще не знаю, что это слово означает. – Так и я не знаю. – Вы никогда не были счастливы? – Бывал, и не раз. – Она все еще на него смотрела. – Но всякий раз по-другому. – А когда больше всего? – Не помню. Говорю же, это всякий раз по-другому. – Но больше всего – когда? – В одиночестве, – вымолвил Клерфэ. Лилиан рассмеялась: – Куда мы теперь направимся? Есть тут еще кудесники-кулинары и рестораны чудес? – О, сколько угодно. Ночью, в полнолуние, из глубин озера всплывает ресторан из стекла. За хозяина в нем сын самого Нептуна. Там можно отведать древнеримских вин. Но пока что мы заглянем в бар, где имеется вино, которое в Париже давно распродано. Они поехали обратно в Аскону. Клерфэ оставил машину возле гостиницы. Они пересекли площадь и по лестнице спустились в подвал. Там обнаружился небольшой, уютный бар. – Мне больше пить не нужно, – сказала Лилиан. – Я и так уже пьяна от одного только аромата мимозы. Он тут везде. А что это за острова там, на озере? – В античные времена там, по преданию, стоял храм Венеры. А теперь кто-то открыл ресторан. Но поговаривают, что при полной луне там иногда все еще разгуливают боги. И наутро хозяин обнаруживает, что многие бутылки пусты, хотя и не откупорены. А иной раз там после загула отсыпается Пан и пробуждается лишь к полудню. Тогда оттуда доносятся переливы флейты, а на всех местных радиостанциях большие помехи. – Какое вино замечательное! Что это мы пьем? – Старое шампанское, в здешних погребах его превосходно умеют хранить. По счастью, античные боги ничего в шампанском не смыслят, иначе давно бы все вылакали. Но шампанское изобрели только в Средние века. Они шли обратно. На стене дома Лилиан заметила распятие. Прямо напротив – вход в ресторан. Спаситель на кресте безмолвно взирал на освещенный дверной проем, откуда доносились гул, веселье и смех. На секунду ей захотелось что-то об этом сказать – но только на секунду. К чему слова, когда все и без слов так складно. У себя в комнате она стояла у окна. Там, за стеклом, властвовали ночь, ветер и водная ширь. Ранняя весна ласково теребила платаны на площади и облака в небе. Вошел Клерфэ. Обнял ее. Она обернулась, подняла на него глаза. А он уже целовал ее. – Ты не боишься? – спросила она. – Чего? – Я ведь больна. – Я только одного боюсь: что на скорости двести километров в час у меня лопнет передняя покрышка. Лилиан глубоко вздохнула. «Как мы похожи, – подумалось ей. – У обоих нет будущего! Его будущее – только до ближайшей гонки, мое – до следующего горлового кровотечения». Она улыбнулась. – Есть история одна, – сказал Клерфэ. – В Париже во времена гильотины одного человека ведут на казнь. На улице холод, идти далеко. Стражники остановились для согрева выпить. Выпили сами, предложили и приговоренному хлебнуть. Тот взял бутылку, внимательно осмотрел горлышко и говорит: «Будем надеяться, заразной болезни ни у кого из нас нет». И выпил. А через полчаса его голова покатилась в корзину. Историю эту мне бабушка моя рассказала, когда мне лет десять было. У нее привычка была – бутылку кальвадоса в день выпивала, не меньше. Все пророчили ей скорую смерть. Так вот, те пророки умерли давно, а она все еще жива. Я из бара в погребке бутылку старого шампанского прихватил. Говорят, по весне оно пенится сильнее, чем обычно. Все еще жизнь чувствует. Оставляю вам. Он поставил бутылку на подоконник, но тут же снова убрал. – Вино нельзя держать в лунном свете. Луна убивает букет. Этому меня тоже бабушка научила. Он направился к двери. – Клерфэ! – окликнула его Лилиан. Он обернулся. – Я вовсе не для того уехала, чтобы одной оставаться. 8 Насупленный Париж встретил их серой пеленой дождя и неопрятными задворками предместий; но чем дальше углублялись они в недра города, тем все более властно заявляли о себе его чары. Корабельные углы домов, улицы, перекрестки выплывали навстречу ожившими полотнами Утрилло и Писарро, серые тона заметно светлели, уже почти серебрились, откуда-то вдруг потянулась река с ее мостами, буксирами, набухшими почками деревьев, пестрыми развалами букинистов и прямоугольными глыбами старинных дворцов на правом берегу Сены. – Вон оттуда, – показывал Клерфэ, – уводили на казнь Марию-Антуанетту. А в ресторане напротив можно отлично поесть. Тут почти повсюду кулинария сопутствует истории. Где вы собирались остановиться? – Вон там, – отозвалась Лилиан, ткнув на светлый фасад небольшого отеля на другом берегу. – Вы знаете этот отель? – Откуда? – Ну, может, раньше, когда тут жили? – Когда я тут жила, мы по большей части ютились в подвале овощной лавки. – Не лучше ли поселиться, допустим, где-нибудь в шестнадцатом районе? Или у вашего дяди? – Мой дядя такой скряга, что и сам, наверно, обходится только одной комнатой. Давайте переедем на ту сторону и спросим, есть ли у них свободные комнаты. А где будете жить вы? – В отеле «Риц». – Ну, еще бы, – усмехнулась Лилиан. Клерфэ кивнул: – Я не настолько богат, чтобы жить где-то еще. Они переехали через мост бульвара Сан-Мишель, свернули на набережную Гран Огюстен и остановились перед отелем «Биссон». Когда выходили из машины, в дверях появился швейцар с чемоданами. – А вот и моя комната, – сказала Лилиан. – Кто-то как раз съезжает. – Ты действительно хочешь здесь остановиться? Просто потому, что этот отель первым попался тебе на глаза? Лилиан кивнула. – Не только остановиться – я и жить хочу именно так: без предубеждений и чьих-либо напутствий. Комната и вправду только что освободилась. Лифта в гостинице не было, но номер, по счастью, оказался на втором этаже. Старая, с выщербленными ступенями, лестница. Комната маленькая, скудно обставленная, но кровать на вид хорошая, и ванная комната имеется. Безликая современная мебель за исключением небольшого столика в стиле барокко, который смотрелся здесь принцем в окружении презренной черни. Обои старые, электрический свет тусклый, зато прямо в окно струился серебристый свет реки с ее набережными, фасадами Консьержерии и башнями собора Парижской Богоматери. – Ты в любой день, как только захочешь, можешь съехать, – сказал Клерфэ. – Некоторые люди как-то забывают о такой возможности. – Куда? К тебе в «Риц»? – Не ко мне, но в «Риц», – ответил Клерфэ. – Во время войны я там полгода жил. С бородой и под чужим именем. В дешевых номерах, в сторону улицы Камбон. Зато на другой половине, что на Вандомскую площадь, жили немцы, большие нацистские шишки. Любопытное было соседство. Швейцар внес чемоданы. Клерфэ направился к двери. – Хочешь сегодня со мной поужинать? – Когда? – В девять? – Значит, в девять. Она смотрела ему вслед. Всю дорогу до Парижа они ни словом не упомянули вечер в Асконе. Какой все-таки удобный язык французский, думала Лилиан. Перескакиваешь с «вы» на «ты» и обратно без всяких сложностей, и это не твердые правила, а просто игра. Она заслышала рев «Джузеппе» и подошла к окну. «Может, он вернется, – подумалось ей. – А может, и нет». Точно она не знает, да и не так это важно. Важно, что она в Париже, и что уже вечер, и что она дышит. Светофоры на бульваре Сан-Мишель вспыхнули зеленым, и стая «ситроенов», как свора гончих, ринулась вслед за «Джузеппе». Лилиан, сколько помнила себя, такого множества машин никогда не видела. В войну машин было мало. Шум от них был адский, но в ее ушах он звучал органом, мощным «Te Deum»7, сыгранным всевластной железной рукой. Она распаковала чемоданы. Вещей у нее с собой было немного. Да и денег тоже. Позвонила дяде. Никто не ответил. Чуть позже позвонила снова. На сей раз ей ответил незнакомый голос. Номер, как выяснилось, уже много лет назад сменил владельца. На миг она впала в панику. Свои деньги она ежемесячно получала через банк, а о дяде давно уже ничего не слышала. Не может быть, чтобы он умер, пронеслось в голове. Странно, однако, что именно эта мысль всегда приходит первой. Должно быть, куда-нибудь переехал. Она спросила на стойке портье адресную книгу. Нашлась только старая, первого года войны, нового издания не было. А угля у нее в номере совсем немного. Вечером в комнате стало прохладно. Лилиан набросила пальто. Она, конечно, прихватила на всякий случай парочку теплых вещей, но скорее с мыслью кому-то их здесь подарить. Теперь же порадовалась – самой пригодятся. Грязновато-серой мутью в окно уже вползали сумерки. Она приняла ванну, чтобы согреться, и забралась в постель. С момента своего отъезда из санатория она впервые осталась одна. И впервые за долгие годы одна по-настоящему. Денег ей хватит от силы на неделю. Вместе с темнотой снова накатила паника. Кто знает, куда подевался дядя? Может, просто уехал на пару недель. Да и Клерфэ, быть может, уже сгинул без следа в этом огромном, незнакомом городе, в неведомом отеле, в своем ином житье-бытье, так что она и о нем ничего уже больше не услышит. Ее познабливало. Вся романтика мигом рассеялась в прах перед парой пустяков, перед холодом и одиночеством. Где-то далеко, в теплой клетке санатория, в этот час уютно журчат трубы центрального отопления. В дверь постучали. В коридоре стоял посыльный от портье с двумя свертками. В одном цветы, это она сразу углядела. Раз цветы, значит, только от Клерфэ. При тусклом свете коридорной лампочки она второпях сунула пареньку купюру, – наверно, слишком много. Во втором свертке оказалось шерстяное одеяло. «Полагаю, оно вам не помешает, – написал Клерфэ. – В Париже все еще трудности с углем». Она развернула одеяло. Оттуда выпали две небольшие картонные упаковки – электрические лампочки. «Во французских отелях любят экономить на электричестве, – сообщал Клерфэ во второй записке. – Вверните эти лампочки вместо ваших, и жизнь станет вдвое веселей». Она немедленно последовала его совету. Теперь, по крайней мере, стало можно читать. Ведь швейцар принес еще и газету. Она ее пролистала, но уже вскоре отложила. Ее все это уже не касается. Слишком мало у нее времени. Ей уже не узнать, кого на следующий год выберут президентом и какая партия получит большинство в парламенте. Да и неинтересно ей это. Ей только одно важно – воля к жизни. К ее собственной жизни. Она оделась. У нее все-таки есть последний адрес дяди, откуда полгода назад он ей писал. Вот туда она и поедет, хоть что-нибудь разузнает. Разузнавать ничего не потребовалось. Дядя никуда и не съезжал. Просто отказался от телефона. – Твои деньги? – повторил он. – Как знаешь. Я тебе каждый месяц посылал в Швейцарию, это было хлопотно, разрешение на перевод средств за границу получить трудно. Разумеется, могу распорядиться ежемесячно переводить тебе ту же сумму во Францию. Скажи, куда. – Не хочу ежемесячно. Хочу все и сразу. – С чего вдруг? – Мне нужны платья. Старик смотрел на нее в упор. – Ты совершенно как твой отец. Будь он… – Он умер, дядюшка Гастон. Дядюшка опустил глаза и теперь пристально разглядывал свои пухлые белые руки. – У тебя совсем не так много денег. Что тебе здесь, во Франции, понадобилось? Бог мой, да если бы мне выпало счастье жить в Швейцарии! – Я в Швейцарии не жила. Я там в больнице лежала. – Но ты же ничего не смыслишь в деньгах. За пару недель все растратишь. И останешься ни с чем… – Не исключено, – проронила Лилиан. Он испуганно вскинул на нее глаза. – И что тогда? – Не бойся, тебе на шею не сяду. – Тебе замуж надо. Ты выздоровела? – Еще бы… Иначе как бы я приехала? – Тебе замуж надо. Лилиан рассмеялась – слишком уж очевидно было желание дядюшки переложить ответственность за нее на кого-то другого. – Тебе замуж надо, – повторил он. – Я мог бы посодействовать, познакомить тебя с людьми… Лилиан снова рассмеялась, однако ей даже стало любопытно, что именно у старикана на уме. Ему ведь под восемьдесят, думала она, а ведет себя так, будто еще на восемьдесят лет намерен себя обеспечить. – Хорошо, – ответила она. – Еще только одно мне скажи: чем ты занимаешься, когда один остаешься? Птичья головка дядюшки воззрилась на нее озадаченно. – Да чем угодно… не знаю… чем-то занимаюсь… что за дурацкий вопрос! Зачем тебе? – Тебе никогда не приходила в голову мысль забрать все сбережения, уехать куда подальше и все промотать? – Вся в отца! – презрительно процедил старик. – Тоже никакого понятия о долге, об ответственности! По делу надо бы учредить над тобой опеку. – Не получится. Видишь ли, тебе кажется, что я попусту растрачиваю свои деньги, а мне – что ты попусту растрачиваешь свою жизнь. Вот пусть каждый при своем мнении и остается. И обеспечь мне получение денег завтра же. Я платья должна купить! – Где? – встрепенулся старый попугай. – Думаю, у Баленсиаги. Не забывай: это мои деньги. – Твоя мать… – До завтра, – прощебетала Лилиан и чмокнула дядюшку в лоб. – Послушай, Лилиан, не делай глупостей! Ты и так очень хорошо одета. А у этих модельеров туалеты стоят целое состояние! – Очень может быть, – беззаботно проронила Лилиан, глядя на окна домов по другую сторону двора: в серых стеклах, словно в мутных зеркалах, отражались последние блики угасающего вечера. – Вся в отца! – Старик и вправду был в ужасе. – Точь-в-точь! Если бы не его безумные прожекты, ты могла бы жить без забот без хлопот! – Дядюшка Гастон, а мне вот сказали, что в наше время есть два способа потерять деньги. Один – это копить и экономить, а второй – потратить. Расскажи лучше, сам-то ты как? Дядя только рукой махнул. – Сама видишь. Кому сейчас легко? Тяжелые времена. А я беден. Лилиан огляделась. Красивая антикварная мебель, мягкие кресла в чехлах, хрустальная люстра, заботливо обернутая марлей, несколько хороших картин. – Ты всегда был скуповат, дядюшка Гастон, – сказала она. – Но теперь-то чего ради тебе скупиться? Он уставился на нее птичьими бусинами глаз. – Ты хочешь жить у меня? У меня мало места… – Места у тебя вполне достаточно, но жить я у тебя не хочу. Дядюшка, сколько тебе, собственно, лет? Ты ведь, кажется, был на двадцать лет старше отца? Старик явно растерялся. – Зачем ты спрашиваешь, если и так знаешь? – И ты не боишься смерти? Дядюшка Гастон помолчал. – У тебя ужасные манеры, – тихо проронил он наконец. – Это правда. Напрасно я тебя спросила. Но я так часто себе самой задаю этот вопрос, что забываю, насколько он иногда пугает других. – На здоровье пока не жалуюсь. Так что если ты рассчитываешь на скорое наследство, то, боюсь, тебя ждет разочарование. Лилиан рассмеялась: – Вот уж на что я никак не рассчитываю! А живу я в отеле и тебя обременять не собираюсь. – В каком отеле? – встрепенулся дядюшка. – В «Биссоне». – Слава богу! Я бы не удивился, если бы ты поселилась в «Рице». – Я тоже, – беззаботно ответила Лилиан. Клерфэ заехал за ней. И повез в ресторан «Гран Вефур». – Ну и как прошла первая встреча со здешним низинным миром? – поинтересовался он. – Не знаю, у меня такое чувство, будто люди здесь собираются жить вечно. По крайней мере, так они себя ведут. Вцепились в свое имущество, как будто оно дороже жизни. Клерфэ усмехнулся: – А ведь в прошлую войну как все клялись, если выживут, не повторять прежних ошибок. Человек – великий мастер забвения. – Ты тоже все забыл? – спросила Лилиан. – Я очень старался. Надеюсь, мне не вполне это удалось. – Я за это тебя люблю? – Ты меня не любишь. Если б любила, не произносила бы это слово с такой легкостью. Ты бы мне этого вообще не сказала. – Может, я люблю тебя, потому что ты не думаешь о будущем? – Тогда ты любила бы каждого мужчину в санатории. Предлагаю на ужин камбалу с жареным миндалем и к ней молодое монтраше. – Тогда почему я тебя люблю? – Потому что под руку попался. И потому, что ты любишь жизнь. Я для тебя просто-напросто безымянный кусок жизни. Это чертовски опасно. – Для меня? – Для безымянного. Его можно кем угодно заменить. – Меня тоже, – сказала Лилиан. – Меня тоже, Клерфэ. – В этом я уже не очень-то уверен. Будь я поумней, бежал бы со всех ног. – Ты еще и прийти ко мне толком не успел. – Завтра утром уезжаю. – Куда? – спросила Лилиан, не поверив услышанному. – Далеко. Мне в Рим надо срочно. – А мне к Баленсиаге, платья купить. Это еще дальше, чем в Рим. – Я действительно уезжаю. Надо уладить дела с контрактом. – Хорошо, – сказала Лилиан. – Это даст мне время с головой окунуться в мир моды. Мой дядюшка Гастон уже подумывает учредить надо мной опеку – или замуж выдать. Клерфэ улыбнулся: – Хочет из одной тюрьмы поскорее запихнуть тебя в другую, пока ты не распробовала вкус свободы. – А что такое свобода? – Я и сам не знаю. Знаю одно: это не безответственность и не жизнь без цели. Отрицательное определение всегда подыскать легче. – Когда вернешься? – Через несколько дней. – У тебя в Риме кто-то есть? – Да. – Я так и думала. – Почему? – Было бы странно, если б ты был один. Я ведь тоже была не одна, когда ты появился. – А теперь? – Теперь, – сказала Лилиан, – теперь я слишком опьянена собой в этой другой жизни, чтобы задумываться еще и об этом. На следующий день после обеда она отправилась к Баленсиаге. Если не считать спортивных вещей, одежды у нее было совсем немного: несколько платьев еще довоенного покроя, ну и парочка от матери, перешитых по случаю у дешевой портнихи. Теперь она внимательно присматривалась к женщинам в зале. Она изучала их наряды и вглядывалась в их лица, надеясь прочесть в них хоть что-то похожее на собственные чаяния. Тщетно. Она видела сварливые, стареющие, какие-то попугайские физиономии, накрашенные сверх всякой меры, немигающие, неприязненные глаза в складках морщин, видела и женщин помоложе, и совсем молоденьких, утонченно изящных красоток, в чьих скептических взглядах читался лишь один, зато непостижимо хищный интерес к простейшим радостям бытия. Была здесь и стайка холеных американок, бездумно щебечущих болтушек. Лишь изредка в этом калейдоскопе взбудораженной пустоты светлым пятном иссякающей жизни среди мертвенных манекенов мелькало лицо, чаще всего уже пожилое, отмеченное чарами истинной человечности, неподвластное лихорадке ажиотажа, тронутое той редкой печатью возраста, которая, как патина на драгоценном сосуде, ложится на поверхность не щербинами времени, но благородным мерцанием красоты. Тем временем начался показ моделей. Лилиан прислушивалась к приглушенному шуму большого города, который отголосками слабой барабанной дроби доносился сюда, словно дыхание современных джунглей из стали, бетона и стекла. Казалось, этим же дыханием занесло на подиум и всех этих неправдоподобно стройных, неестественно гибких манекенщиц, которые, словно диковинные звери, этакими длинными двуногими хамелеонами то и дело стремительно меняли наряды, как окраску, в непроницаемом молчании дефилируя перед рядами кресел. Она выбрала пять платьев. – Хотите сейчас примерить? – спросила продавщица. – А можно? – Конечно. Вот эти три вам подойдут. Остальные, пожалуй, чуть великоваты. – Когда я смогу их получить? – А когда бы вы хотели? – Немедленно. Продавщица рассмеялась: – «Немедленно» означает у нас недели три-четыре, никак не меньше. – Но мне нужно сейчас же. А вот эти, готовые модели, если подойдут, я могу купить? Продавщица покачала головой: – Нет, они нам каждый день нужны для показов. Мы и так идем вам навстречу. В порядке общей очереди вам пришлось бы ждать выполнения заказа месяца полтора. Ну что, начнем вот с этого черного вечернего? Продавщица отнесла платья в примерочную, которая так и сверкала зеркалами. Тут же появилась и портниха снимать мерки. – Превосходный выбор, мадемуазель, – похвалила продавщица. – Эти модели созданы будто специально для вас. Господин Баленсиага наверняка будет рад увидеть на вас эти вещи. Жаль, сегодня его нет. – А где же он? – оглаживая платье, спросила Лилиан скорее из вежливости, лишь бы поддержать разговор. – В горах. – И тут продавщица назвала место, то самое, откуда Лилиан приехала. – Он там отдыхает. – О да, уж там-то можно. Лилиан распрямилась и снова посмотрела в зеркало. – Видите! – обрадовалась продавщица. – Это как раз то, что я имела в виду. Большинство клиенток покупают то, что им нравится. А вы купите то, что вам подходит. Верно ведь? – обратилась она к портнихе. Та согласно кивнула. – Теперь осталось подобрать пальто. Вечернее платье было узкое, цвета вороньего крыла, с отделкой пурпурного шелка. Пальто же, напротив, было широкое, накидкой, из полупрозрачной ткани, не облегающее, а как бы летящее. – Грандиозно! – только и сказала продавщица. – Вы в нем прямо как падший ангел. Лилиан смотрела на себя. В трехстворчатом зеркале огромного трюмо она видела трех женщин, двух в профиль, одну анфас, а стоило отступить чуть в сторону, как из четвертого зеркала на стене на нее вполоборота оглядывалась четвертая, совсем уж незнакомка, вот-вот, казалось, готовая уйти. – Грандиозно! – повторила продавщица. – Ну почему Люсиль так носить не умеет? – Кто такая Люсиль? – Наша лучшая манекенщица. Та, что это платье показывала. «С какой бы стати ей уметь? – подумалось Лилиан. – Эта Люсиль сменит еще тысячу других нарядов и будет менять их еще много лет, а потом выйдет замуж, успеет народить детишек и даже состариться. А я вот проношу это платье только одно лето». – А быстрее, чем за месяц, никак нельзя? – спросила она. – Хотя бы вот это одно? У меня мало времени. – Что скажете, мадемуазель Клод? – спросила портниха. Продавщица кивнула. – Мы начнем прямо сегодня. – Когда? – только и спросила Лилиан. – Через две недели, пожалуй, будет готово. – Две недели… – Для нее это все равно что два года. – Ну, если получится, дней через десять. Понадобятся ведь еще примерки. – Хорошо. Если раньше никак нельзя… – Раньше никак. Теперь она каждый день ходила на примерку. Тишина кабинки странным образом ее завораживала. Хотя сюда и доносились порой голоса других женщин, но здесь, в четырех серебристо-серых стенах примерочной, она была как будто вообще отрезана от шума и суеты города. Вокруг нее, словно жрица вокруг идола, бесшумно сновала портниха, закалывала швы, ужимала складки, поправляла, натягивала, подрезала, бормотала что-то невнятное сквозь губы, плотно сжимавшие частокол булавок, ползала на коленях, одергивала, бережно расправляла, оглаживала, то отпрядывая назад, то снова подступая вплотную в таинственных па своего загадочного, неизменного ритуального танца. Лилиан стояла не шевелясь и видела перед собой в зеркалах трех женщин, похожих на нее, но в то же время странно, холодно отстраненных, женщин, с которыми прямо у нее на глазах происходило нечто такое, что, казалось, имеет к ней лишь весьма отдаленное касательство и в то же время непостижимым образом в корне изменяет и ее тоже. Иногда портьера кабинки вдруг отодвигалась, и цепкий, хищный, оценивающий взгляд другой клиентки, неутомимой воительницы извечной битвы полов, мгновенно и ревниво окидывал ее с головы до ног. Лилиан это нисколько не волновало. В охоте на мужчин она уже не участница, у ее охоты лишь одна цель – жизнь. С течением времени между ней и женщинами в зеркалах, которые с каждым новым платьем преображались заново, установилась странная, чуждо-свойская интимность. Она разговаривала с ними, хоть и безмолвно; они улыбались ей – но только глазами. Очень серьезные, почти строгие, связанные неким грустным родством, они казались сестрами, выросшими вдали друг от друга и уже не чаявшими когда-либо встретиться. А теперь эта встреча случилась, как во сне, и молчаливое это свидание исполнено было тихой печали, словно они знают, что скоро расстанутся вновь и больше уже не увидятся. Печаль эта загадочным образом передавалась и заказанным ею нарядам, несмотря на их страстный, испанский колорит: трагический черный бархат платья, оттененный огненным пламенем шелков, и широкий, летящего покроя силуэт пальто делали ее фигуру почти бестелесной, как и короткий, черной парчи, плащ тореро, таящий в себе, казалось, жар солнца, горячий песок арены и безвременную погибель. Вскоре вернулся Баленсиага. Ни слова не говоря, понаблюдал за примеркой. На следующий день продавщица на вытянутых руках внесла в кабинку нечто серебристое, больше всего напоминающее рыбью чешую, никогда не видавшую солнечного света. – Господин Баленсиага хочет, чтобы вы носили это платье, – сообщила она. – Да нет, мне пора остановиться. Я и так набрала больше, чем следовало, ведь я каждый день что-то покупала. – Вы только примерьте. И тогда наверняка возьмете. – Продавщица улыбнулась. – И цена, уверяю, вас устроит. Дом моделей Баленсиаги заинтересован в том, чтобы вы носили его модели. Лилиан надела это мерцающее чудо. Оно казалось жемчужным, но, против ожиданий, не придавало ее коже бледность, а, напротив, выгодно подчеркивало цвет лица и плеч, придавая им легкий бронзовый оттенок. Она вздохнула. – Я его беру. Отказаться от такого платья даже трудней, чем отвергнуть ухаживания Аполлона или Дон Жуана. «Не всегда трудней, – мелькнуло у нее, – но сейчас это так». Она уже с головой погрузилась в серебристо-серый, аквариумный мир примерочной. С утра она долго спала, потом шла к Баленсиаге, после бесцельно бродила по улицам, а вечером ужинала в ресторане своего отеля. Ресторан славился как один из лучших в Париже, чего она раньше не знала. Потребности в чьем-либо обществе у нее не было, и даже по Клерфэ она почти не скучала. Бурлящая, безлико-чуждая суматоха огромного города выплескивалась на нее с улиц, из ресторанов и кафе настолько мощным потоком и была до того внове, что отсутствие личной жизни ее почти не волновало. Она отдалась этому потоку, ее влекло по течению вместе с пестрой, разномастной толпой, бросая, как щепку, то в одну сторону, то в другую, и ей нравилась эта толчея, – в ней и была сама жизнь, неизведанная, бездумная, пусть даже дурацкая, пусть отданная бездумным и дурацким целям, что колыхались на ее бурных волнах словно пестрые буи в штормящем море. – Вы очень умно все купили, – похвалила продавщица на последней примерке. – Эти вещи не выйдут из моды никогда. Будете носить их годы и годы. «Годы», – подумала Лилиан и улыбнулась, ощутив на миг знобкую дрожь. 9 Она очнулась, как от угара. Почти две недели провела она среди нарядов, шляпок, туфель, словно запойный пьяница в кабаке. Ей уже доставили первые платья, и она переслала счета дядюшке Гастону, который хоть и перевел ей в отель ежемесячную сумму, однако с остальными деньгами подозрительно мешкал, отговариваясь тем, что банковские процедуры требуют ужасно много времени. До крайности взволнованный, он примчался на следующий же день. Порыскав в отеле, явился к ней в комнату, обвинил ее в безответственности и внезапно потребовал, чтобы она переезжала к нему на квартиру. – Чтобы ты каждый мой шаг контролировал? – Чтобы спасти твои сбережения. Это безумие – тратить столько на тряпки. Судя по ценам, они дороже золота! – Они и вправду дороже золота, но тебе этого не понять. – Добротные, прибыльные акции променять на какие-то лоскуты, – стонал Гастон. – Нет, тебя надо брать под опеку. – Только попробуй. Да во Франции любой судья встанет на мою сторону, а тебя велит определить под надзор. И учти – если в ближайшее время ты не выдашь мне мои деньги, я закажу вдвое больше платьев и пришлю тебе новые счета. – Вдвое больше тряпок? Да ты… – Нет, дядюшка Гастон, я не рехнулась, это ты сходишь с ума. Отказываешь себе во всем ради дюжины наследников, которые тебе ненавистны, которых ты и не знаешь толком и которые потом мигом все промотают. Все, довольно об этом! Оставайся на обед. Ресторан здесь отменный. А я для тебя наряжусь в одно из платьев. – Исключено! Еще и на это деньги выбрасывать… – Я тебя приглашаю. Меня здесь кормят в кредит. А ты за обедом продолжишь обучать меня правилам благоразумной жизни. Я голодна, как лыжник после шестичасовой гонки. Даже еще сильней! Думаешь, примерки легкое дело? Подожди меня внизу. Я через пять минут буду. Она явилась к нему через час. Гастон ждал ее за столиком, позеленев от ярости почти как стоящий перед ним хилый цветок в горшке, рядом с которым лежали несколько журналов. Аперитив он себе так и не заказал. К огромному ее удовольствию, дядюшка узнал ее не сразу. Завидев в полумраке слабо освещенной лестницы спускающуюся по ступенькам изящную женскую фигурку, он как-то весь подобрался, приосанился, залихватски подкрутил ус и встретил ее сластолюбивым взглядом престарелого повесы. – Это я, дядюшка Гастон, – огорошила его Лилиан. – Надеюсь, ты еще помнишь, что такое инцест. Дядюшка поперхнулся. – Глупости, – пробурчал он. – Просто здесь плохо видно. Когда мы в последний раз виделись? – Две недели назад. – Нет, я имею в виду – прежде. – Года четыре. Я тогда была еле живая от голода и не знала, как мне быть. – А сейчас? – Сейчас я тоже еле живая от голода, но полна решимости. Гастон извлек из нагрудного кармашка пенсне. – И для кого же ты накупила этих платьев? – Для себя. – И у тебя нет… – Там, наверху, из возможных кандидатов в женихи имелись только инструкторы по лыжам. В лыжной экипировке они даже неплохо смотрятся, но вообще-то даже в воскресном костюме это всего лишь обычные крестьяне. – И ты, значит, совсем одна? – Да, но не так, как ты, – ответила Лилиан, направляясь в ресторан первой. – Что будешь есть? – спросил дядюшка. – Разумеется, это я тебя приглашаю. Сам я не голоден. Ну а тебе? Что-нибудь диетическое? Омлет, фруктовый салатик, бутылочку минеральной? – Мне, – невозмутимо начала Лилиан, – на закуску морских ежей, не меньше дюжины, и к ним рюмку водки. Взгляд дядюшки непроизвольно метнулся вправо, на столбик с ценами. – Морские ежи – это нездоровая пища! – Только для скупердяев, дядюшка. У тех они застревают в горле. Затем стейк из вырезки под перцем… – Не слишком ли остро? Может, все-таки отварная курятина? Или овсяная каша, разве в санатории вам не давали? – О да, дядюшка Гастон. В санатории я на всю жизнь наелась овсянки и отварной курятины во всех видах, включая превосходные альпийские. С меня довольно! К стейку закажи, пожалуйста, бутылку шато лафит. Или, может, тебе оно не по вкусу? – Оно мне не по карману. Я изрядно обеднел, моя дорогая Лилиан. – Я знаю. Тем увлекательнее за твой счет пить и есть. – То есть как? – В каждом глотке – капля твоей крови, каждый кусок прямо у тебя от сердца отрываешь. – Тьфу, гадость! – сказал вдруг дядюшка совершенно нормальным голосом. – Что за сравнения! Под такое вино! Лучше поговорим о чем-нибудь другом. Можно попробовать твоих морских ежей? Лилиан протянула ему тарелку. Дядюшка мгновенно проглотил три штуки. Заказать что-то из еды все еще было выше его сил, однако вино он пил очень даже бодро. Раз уж оплачено, грех не попользоваться. – Дитя мое, – вздохнул он, когда бутылка опустела. – Как же летит время! Ведь я тебя помню, когда ты… Лилиан ощутила острый укол в груди. – Лучше не будем об этом, дядюшка Гастон. Ты мне одно объясни: с какой стати меня Лилиан назвали? Ненавижу это имя. – Это все твой отец. – Но почему? – Хочешь ликера к кофе? Или коньяку? А шартреза тоже нет? Тогда арманьяк? Ага, так я и думал! – Дядюшка оттаивал на глазах. – Хорошо, значит, два арманьяка. Так вот, твой отец… – Что? Сморщенное веко старика, как у попугая, вдруг закрылось – это он подмигнул. – В молодые годы он несколько месяцев прожил в Нью-Йорке. Один. И именно он настоял, чтобы тебя назвали Лилиан. Матери твоей было все равно. А уж потом я краем уха слышал, что у него в Нью-Йорке был… словом, вроде бы весьма страстный роман. С некоей дамой по имени Лилиан. Прости, но ты сама спросила… – Слава богу! – вырвалось у Лилиан. – А то я уж думала, что мамочка из какой-нибудь книжки это имя вычитала. Она же все время читала. Старый попугай кивнул. – Верно, читала. В отличие от твоего отца. Ну а ты, Лили? Ты что, и правда намерена, – он осмотрелся, – вот так жить? Тебе не кажется, что ты делаешь ошибку? – Я как раз хотела то же самое спросить у тебя. После вина ты даже стал похож на человека. Гастон пригубил арманьяк. – Я устрою ради тебя небольшой прием. – Да, ты однажды уже грозился. – Так ты придешь? – Если только на коктейль или на чашку чая – не приду. – Да нет, на обед. У меня еще осталось в запасе несколько бутылок вина, правда, всего несколько, однако не хуже этого. – Хорошо. – Ты стала настоящей красавицей, Лили. Но с норовом! Ох, с норовом! Твой отец таким не был. «С норовом, – думала Лилиан. – Что он имеет в виду? И такой ли уж у меня норов? Или просто нет времени на сладкую ложь, когда нелицеприятную правду прячут в конфетное золотце хороших манер да еще именуют это тактом». Из ее окна хорошо был виден острый шпиль часовни Сант-Шапель. Его игла над серыми стенами Консьержерии, казалось, пронзает небо. Она вспомнила, как когда-то, в прежние времена, туда ходила. И в первый же солнечный день отправилась в часовню. Было это около полудня, и под высокими сводами, преломляясь и играя в цветных витражах, взлетали ввысь прозрачные столбы солнечного света. У часовни, казалось, стен нет вовсе, одни высоченные стрельчатые окна с их чарующим многоцветьем – глубокой, от мадонны, небесной синевы, пламенеющего багрянца, золотистой охры, нежной зелени. Света было так много, что чудилось, будто ощущаешь его кожей, купаешься в этом нежном буйстве красок. Кроме Лилиан, в часовне в этот час было только несколько американских солдат, а вскоре ушли и они. Она присела на скамью, окутанная потоками света, словно легчайшим, самым драгоценным, царственным убранством, и больше всего ей хотелось сейчас оказаться нагишом, чтобы кожей ощутить на теле прикосновение этой ажурной, сияющей парчи. Да, на нее лились каскады света, кружа голову невесомостью, словно она и падает, и взлетает одновременно, словно она дышит светом, словно синева, багрянец и охра заполняют ее легкие, бурлят в ее крови, а незримая преграда между телом и сознанием наконец-то прорвана и свет струится в эту брешь, как прежде ее проницали насквозь незримые рентгеновские лучи, с той лишь разницей, что тогда взгляду обнажался скелет, а теперь в существе ее открывалась некая таинственная сила, оживляя биение сердца, убыстряя ток крови. То была сама жизнь, и пока Лилиан, боясь шелохнуться, сидела на скамье, вбирая в себя светозарные струи, она тоже оставалась частицей жизни, неотъемлемо слитой, нерасторжимо сопряженной частицей, а не чем-то отдельным и одиноким, – нет, свет принял ее в свои объятия, оберегал и хранил, и внезапно ее охватило странное, мистическое чувство, что доколе он вот так ее держит, она умереть не может, вернее, нечто в ней, что-то, что связано с этой магией света, никогда не умрет. Это было огромное, спасительное утешение, и хотелось не забывать его никогда, хотелось, так она чувствовала, чтобы именно такой и была ее жизнь, чтобы каждый из дней, какие ей еще суждены, какие ей остались, был ячейкой таких же вот лучистых сот, напоенных солнечным медом, – светом без тени, движением без возврата, горением без пепла. Ей вспомнилось, как она приходила сюда в последний раз. Ее привела мама. Было это в те недели, когда гестапо разыскивало отца. Они тогда дни напролет проводили в церквях, им казалось, так безопаснее. Вот тогда-то Лилиан и довелось изучить множество парижских храмов, по большей части таясь по самым темным углам, крестясь и отбивая поклоны в притворной молитве. Но какое-то время спустя и по церквям начали шастать гестаповские агенты, и даже сумрак собора Парижской Богоматери уже не давал спасительного убежища. Тут кто-то из друзей и посоветовал матери прятаться в часовне Сант-Шапель, якобы там был надежный привратник. Лилиан хорошо помнит: в этом царстве света она почувствовала себя преступницей, которую из воровской норы выволокли прямо под беспощадные прожектора полицейской облавы, или как прокаженная в ослепительно-белом свете операционной. Она помнит, никогда не забудет, и свой тогдашний страх, и свою ненависть. Теперь от всего этого не осталось и следа. Тени прошлого рассеялись как туман под первым же натиском мягкого, благодатного света. Исчезла и ненависть, осталось только счастье. Перед этим светом, подумалось ей, ничто не может устоять – даже отвратительная способность памяти хранить в себе ужасное прошлое не просто пятном пустоты, а какой-то окаменелой судорогой души, заполняя собой, словно комнату, заставленную старой, ненужной мебелью, каждый прожитый день, и тесня все истинно ценное в твоей жизни, всякий твой полезно осознанный опыт. Лилиан млела от блаженства в этих лучах. Ей чудилось, будто она этот свет даже слышит. Ведь столько всего можно услышать, думала она, если уметь по-настоящему хранить тишину. Здесь и дышится по-другому, все ровней и все глубже. Она всей грудью вдыхала эту золотистость и синеву, и винно-пурпурный багрянец. И чувствовала, как в этом буйстве красок меркнет, растворяется весь сумрачный мир санатория, а серо-черные пленки рентгеновских снимков, скручиваясь и корчась, мгновенно вспыхнув, сгорают ярким пламенем. Чего-то такого она и ждала. За этим и шла сюда. «Лучистое счастье, – думалось ей, – самое упоительное в мире». Привратнику пришлось дважды ее окликнуть. – Мы закрываем, мадемуазель. Она встала, вглядываясь в его осунувшееся, изможденное заботой лицо. В первый миг она вообще не могла понять, как это он не чувствует того же, что она – но, очевидно, привыкнуть можно ко всему, даже к чуду. – Вы давно здесь работаете? – спросила она. – Два года. – А привратника, который в войну здесь работал, знали? – Нет. – Хорошо, наверно, проводить здесь весь день? – Так ведь работа, – не понял ее привратник. – А на жизнь все одно не хватает. Инфляция, будь она неладна. Она достала из сумочки купюру. Глаза старичка заметно оживились. Вот оно, его чудо, подумала Лилиан, и не ей его упрекать, – для него это и хлеб, и вино, и жизнь, и, наверно, само счастье. Она вышла в тусклую серость двора. Неужели чудеса и вправду надоедают, думала она, неужели к ним можно привыкнуть? Как привыкают люди здесь, внизу, к самому понятию жизнь, которое для них нечто само собой разумеющееся и вместо благодатного сияния чуда становится всего лишь будничным светом повседневности. Она огляделась. Равнодушное солнце ярким золотом заливало крышу соседней тюрьмы, заливало теми же лучами, что творят в часовне таинство великого светозарного торжества. По двору прохаживались полицейские, протарахтел фургон с арестантами, выглядывающими в зарешеченные оконца. Светоносное чудо свершалось в плену у тоскливых казенных зданий, где правят полиция и юстиция, в цитадели правопорядка, где среди канцелярских шкафов, уголовных дел, преступлений, убийств, судебных тяжб, зависти и злобы бледной, запуганной тенью витает призрак, именуемый у людей справедливостью. Насмешка судьбы была слишком очевидна – но Лилиан усомнилась, нет ли и тут более глубокого смысла: быть может, чтобы чудо оставалось чудом, именно так и нужно? И вдруг подумала о Клерфэ. И улыбнулась. Вот теперь она готова. Со дня его отъезда от него не было ни слуху ни духу. Ее это не удручало – она ведь и не ждала ничего. Он не был ей нужен. Но, оказывается, приятно знать, что он есть на свете. В Риме Клерфэ дни напролет проводил в конторах, в кафе и мастерских. По вечерам встречался с Лидией Морелли. О Лилиан поначалу вспоминал часто, потом надолго забыл. Да, было в ней что-то трогательное, нечто такое, что прежде ему в женщинах почти не встречалось. Она напоминала красивого, забавного щеночка, который еще ни в чем не знает меры. Ничего, еще научится, думал он. Покамест ей не терпится наверстать все, что, как ей мнится, она упустила. Скоро поймет, что наверстывать было нечего. Пообвыкнет и сделается как все – примерно такой же, как Лидия Морелли, но, надо полагать, не настолько уж безупречно искушенной. Нет у нее ни скептического ума Лидии, ни ее мертвой женской хватки. Лилиан, пожалуй, идеально подойдет мужчине с сентиментальной жилкой, поэту в душе, который сможет уделять ей много времени, так он решил – а ему точно нет. Ей стоило с Волковым остаться. Тот, похоже, только ею одной и жил, ну и, понятное дело, не удержал, так уж водится, вечная история. Клерфэ к совсем другой жизни приучен. И ни во что не намерен углубляться всерьез. Лидия Морелли для него самый подходящий вариант. А Лилиан – это так, очаровательное отпускное приключение. Для Парижа она слишком провинциальна, неопытна, да вдобавок еще и с непомерными запросами. Решив так, он вздохнул с облегчением. В Париже он, конечно, позвонит Лилиан, чтобы встретиться еще разок и все ей объяснить. Может, правда, и объяснять ничего не понадобится? Да конечно же, объяснять нечего. Она наверняка сама уже все себе объяснила. Тогда почему он хочет с ней увидеться? Он не стал ломать над этим голову. С какой стати? Между ними считай что почти ничего и не было. Подписав свой контракт, он еще два дня пробыл в Риме. Лидия Морелли отправлялась в Париж в тот же день, что и он. Он поехал на «Джузеппе». Лидия предпочла поезд. Она ненавидела путешествовать на машине, а тем более самолетом. 10 Лилиан всегда боялась ночи. Ночь таит в себе приступы удушья, незримые руки-клещи, что норовят сдавить горло, неизбывный, непереносимый ужас одинокой смерти. В санатории она с наступлением темноты месяцами не выключала свет, лишь бы не оставаться один на один с мертвенной, холодно-искристой белизной снежных ландшафтов в полнолуние или гнетущей, самой бесцветной на свете, мертвенной серостью тех же снегов в безлунные ночи. Ночи в Париже были куда милосердней. Здесь в окне были река и собор, а тишину мостовой нарушали то нетвердые шаги пьяницы, то шуршание шин и рокот мотора проезжающего авто. Когда ей доставили первые платья, Лилиан не стала вешать их в шкаф, а развесила по всей комнате. Одно, бархатное, висело над изголовьем кровати, а рядом с ним вскоре присоседилось и серебристое, так что ночью, когда какой-то из прежних кошмаров накатом жути кидал ее в пропасть, куда она, давясь застрявшим в горле воплем ужаса, все падала, падала без конца, летя из бездонной тьмы в бездонную тьму, – вот тогда, вскинув руку, она могла нащупать платье и ухватиться за этот бархатный или за этот серебристый спасительный канат, а уж по нему худо-бедно выбраться из бесформенной, гибельной пустоты обратно в четыре стены своей комнаты, во время и пространство, в устойчивость, привычность и жизнь. Она поглаживала эти платья, лишь бы ощутить на ощупь приятную, знакомую ткань, вставала, бродила по комнате, часто нагишом, и ее наряды окружали ее, как надежные друзья, на плечиках они висели по стенам и на дверцах шкафа, а ее туфли, отливая золотистым, каштановым, черным блеском, выстроившись в ряд на комоде на своих высоких, изящных шпильках, напоминали воинство воздушных боттичеллиевых ангелов, ненадолго прилетевших сюда среди ночи помолиться на часовню Сант-Шапель, чтобы под утро снова воспарить и исчезнуть. «Только женщине дано знать, – думала она, – сколько утешения способна подарить малюсенькая шляпка». Сомнамбулой она расхаживала среди своих обновок, любовалась мерцанием парчи в лунном свете, примеряла кокетливый колпачок шляпки, пару туфель, иной раз и платье, в бледной лунной дорожке стояла перед зеркалом, пытливо вглядываясь в свое мерцающее отражение, в свое лицо, плечи, пока вроде еще не поникшие, груди, пока вроде бы ничуть не тронутые дряблостью, придирчиво изучая свои ноги, не подтачивают ли привычную ладную округлость ляжек и икр первые приметы недужной худобы. «Пока что нет, – думала она, – еще нет, и увлеченно продолжала свой безмолвный призрачный парад – другая пара туфель, а к ним теперь вот эта шляпка, которая вообще непонятно как держится на голове, ну и кое-что из немногих ее драгоценностей, посверкивающих в ночи ведьмовскими искорками, и загадочный силуэт в зеркале, – ответная улыбка, ответный вопрос, ответный взгляд, – словно там, в зазеркалье, ему известно гораздо больше, чем ей самой». Увидев ее снова, Клерфэ просто оторопел – настолько она переменилась. Он ей позвонил – на третий день после приезда в Париж – без особой охоты, хоть и с примесью любопытства, но скорее исполняя мелкую и тягостную повинность и намереваясь просто заглянуть на часок. А остался на весь вечер. И дело тут вовсе не в нарядах, это он сразу смекнул. На своем веку он повстречал немало женщин, умеющих одеваться со вкусом, а уж Лидия Морелли разбирается в дамских туалетах получше, чем любой служака-капрал в шагистике. Нет, дело в самой Лилиан, – переменилась именно она. Две недели назад он расстался с почти еще девочкой, озорным, кокетливым, чуть плутоватым созданием, а теперь вдруг этот подросток, внезапно преодолев таинственные возрастные границы юности, но сохранив все ее обаяние, смотрел на него с загадочной и непостижимой уверенностью молодой и необычайно красивой женщины. И он, твердо решивший с Лилиан порвать, теперь радовался последнему, чуть было не упущенному шансу ее удержать, вернуть. Вдали от нее он, похоже, преувеличивал, а может, просто придумал и внушил себе представление о налете провинциальности в ее облике, смутно ощущая в поведении девушки некий разлад между экстравагантностью манер и робостью повадки и видя в нем задатки истерички. Теперь от всего этого не осталось и следа. Перед ним было пламя, ровное и негасимое, и он знал, какая это редкость. Слишком много попадалось ему на пути тлеющих парафиновых огарков в дорогих серебряных канделябрах, слишком часто доводилось путать истинное пламя чувств с угаром юности, хоть и не чуждым пламени, только пламя это вскоре чахнет под колпачком обыденности и житейских расчетов, – но сейчас, он знал, перед ним нечто совсем иное. Как же он не разглядел этого раньше? И ведь чувствовал даже – а не распознал. Вот так же смотришь на форель, запущенную в слишком тесный аквариум – неловкая, беспомощная, она тычется во все стороны, вздымая муть со дна, вырывая с корнем водоросли. Но стоит отпустить ее обратно в реку, и она, не встречая преград из стали и стекла, не торкаясь в каменистое дно, безудержно резвится в своей стихии, наслаждаясь стремительностью рывков и по течению, и против, переливаясь и играя всеми цветами радуги, что крохотными шаровыми молниями посверкивают на ее серебристых чешуйках. – Мой дядюшка Гастон собирается устроить ради меня небольшой прием, – сообщила Лилиан пару вечеров спустя. – Вот как? – Да. Хочет выдать меня замуж. – Все еще? – Сильнее, чем прежде! Боится, что я не только сама разорюсь, но и его разорю, если и дальше буду покупать платья. Они сидели в кафе «Вефур». Как и в первый раз, им подали камбалу с жареным миндалем, а к ней молодое монтраше. – После Рима ты что-то не слишком разговорчив, – заметила Лилиан. – Вот как? – Клерфэ вскинул на нее глаза. Лилиан усмехнулась: – Или это из-за той женщины, что недавно вошла? – Женщины? Какой женщины? – Я должна показать пальцем? Клерфэ и правда не видел, когда вошла Лидия Морелли. Он заметил ее только сейчас. «Вот черт, какая нелегкая ее принесла?» С сопровождавшим ее кавалером он знаком не был, хоть и знал, что это некий Джонсон, известный богач. Значит, как только он ей сегодня утром сообщил, что вечером они увидеться не смогут, Лидия и впрямь времени даром не теряла. Он, кстати, тут же сообразил, как она догадалась, где его искать, – вспомнил, что год назад они частенько здесь бывали. «Вот и показывай после этого свои любимые рестораны», – с досадой подумал он. – Ты ее знаешь? – Как и многих других. Не больше и не меньше. Он видел: Лидия вовсю рассматривает Лилиан и уже с точностью до сотни франков установила, что на ней надето, где куплено и почем. Он был уверен, что она даже туфли успела оценить, пусть если их под столом не разглядеть. Что-что, а по этой части Лидия просто ясновидящая. Будь его воля, знай он заранее – ни за что бы этой встречи не допустил, но теперь, раз уж она случилась, решил воспользоваться. Игра на простейших эмоциях – иной раз самое верное средство. Соперничество – одна из таких эмоций. Что ж, если Лилиан приревнует, тем лучше. – Она отлично одета, – похвалила Лилиан. Он кивнул: – Да, она этим славится. Теперь он ждал замечания насчет возраста Лидии. Той было сорок, днем она выглядела на тридцать, а вечером, при выгодном освещении, на двадцать пять. В заведениях, куда ходила Лидия, освещение всегда было только выгодное. Замечания о возрасте не последовало. – Она красивая, – заметила Лилиан. – У тебя был с ней роман? – Нет, не было, – ответил Клерфэ. – Ну и зря. Даже глупо с твоей стороны. – Это почему? – Он смотрел на нее озадаченно. – Но она же такая красивая! Откуда она? – Итальянка. – Из Рима? – Да, – ответил он. – Из Рима. Почему ты спрашиваешь? Или ревнуешь? Лилиан спокойно поставила на стол рюмку с золотистым шартрезом. – Бедняга Клерфэ, – проговорила она. – Нет, я не ревную. На ревность у меня нет времени. Клерфэ смотрел на нее растерянно. В устах всякой другой женщины он счел бы это ложью, но сейчас понимал – Лилиан вовсе не лжет. Она действительно так думает и, похоже, так оно и есть. На него вдруг накатила необъяснимая ярость. – Поговорим лучше о чем-нибудь другом. – Почему? Только оттого, что ты вернулся в Париж с другой женщиной? – Ерунда! Что за вздор тебе в голову лезет? – Разве это неправда? Клерфэ задумался лишь на секунду. – Да, это правда. – Что ж, у тебя отличный вкус. Он промолчал, ожидая очередного вопроса. И твердо решил говорить правду. Еще позавчера он верил, что удастся продолжить отношения с Лилиан, так сказать, попутно. Сейчас, когда он видел ее и Лидию одновременно, он уже ни о ком, кроме Лилиан, и помыслить не мог. Он знал, что влип, причем сам же попался, из-за этого и злился, но знал и другое – тут ничего уже не исправить, а меньше всего логикой. Сейчас, вот в эту секунду, Лилиан от него ускользнула, причем самым опасным, самым каверзным образом – без всякой борьбы. И завоевать ее вновь можно одним-единственным, наитруднейшим способом – в поединке, который обычно ведешь только с самим собой перед зеркалом: признаться, не теряя лица. – Я не хотел в тебя влюбляться, Лилиан, – начал он. Она улыбнулась: – Против этого нет средства. Только мальчишки в школе думают, что есть. – В любви никто не бывает взрослым. – Любовь, – вымолвила Лилиан. – Слово-то какое необъятное! Сколько всего в нем таится! – Она оглянулась на Лидию Морелли. – Все куда проще, Клерфэ. Пойдем? – Куда? – Я хочу к себе в номер. Ни слова не говоря, Клерфэ расплатился. «Промах», – пронеслось у него в голове. Направляясь к главному входу, они прошли мимо столика Лидии Морелли, которая его проигнорировала. В узком переулке швейцар поставил машину Клерфэ прямо перед рестораном, на тротуаре. Лилиан кивнула на «Джузеппе». – Вон он, твой предатель. Отвези меня в гостиницу. – Нет. Давай еще в Пале-Рояль зайдем. В саду там открыто? – спросил он у швейцара. – Под аркадами, сударь. – Да знаю я этот сад, – сказала Лилиан. – Что ты задумал? Стать двоеженцем? – Брось. Пойдем. Они вошли под аркады Пале-Рояль. Вечер был прохладный, в воздухе пахло весной и свежей пашней. Переменчивый ветер налетал в сад порывами и был гораздо теплее ночной мглы, уже запрятавшейся между стенами. Клерфэ остановился: – Не говори ничего. И не заставляй меня ничего объяснять. Я не смогу. – Да что объяснять-то? – Нечего? – И правда нечего. – Я люблю тебя. – За то, что не устраиваю тебе сцену? – Нет, – сказал Клерфэ. – Это было бы отвратительно. За то, что ты устраиваешь такую необыкновенную сцену. – Я вообще ничего тебе не устраиваю, – возразила Лилиан, кутаясь в меховой воротничок своего жакета. – Я, по-моему, даже не представляю, как это делается. Она стояла перед ним, и беспокойный ветер трогал ее волосы. Это была незнакомка, совсем чужая, женщина, которую он не знал никогда и тем не менее уже успел потерять. – Я люблю тебя, – повторил он, обнял ее и поцеловал, на миг ощутив запах ее волос и терпкий аромат духов на шее. Безучастно, с широко распахнутыми глазами, она не противилась его объятию, но, казалось, просто слушает ветер. В сердцах он даже ее встряхнул. – Скажи что-нибудь! Сделай что-нибудь! Хочешь, скажи, чтобы я уходил! Залепи мне пощечину! Но не стой, как изваяние! Легко, одним движением она высвободилась из его рук. – С какой стати тебе уходить? – спросила она. – Значит, ты хочешь, чтобы я остался? – По-моему, сегодня вечером «хотеть» – какое-то очень уж чугунное слово. Непонятно, как с ним обращаться. Чугун ведь так легко расколоть. Слышишь ветер? Чего он хочет? Он смотрел на нее. – По-моему, ты и впрямь что говоришь, то и думаешь, – с изумлением вымолвил он немного погодя. Она улыбнулась: – А почему нет? Я же сказала тебе: все куда проще, чем тебе кажется. Он молчал, совсем не зная, как быть дальше. – Хорошо, я отвезу тебя в гостиницу, – решил он наконец. Она спокойно пошла с ним, вернее, рядом с ним. «Да что же это со мной творится? – думал он. – Я сам не свой, злюсь и на нее, и на Лидию, а по делу мне не на кого злиться, кроме самого себя». Они вернулись к ресторану. В ту же минуту и Лидия Морелли вместе со своим кавалером показались в дверях. Лидия попыталась и на сей раз его не заметить, но любопытство все-таки пересилило. К тому же ей и ее спутнику все равно приходилось ждать, когда из толкучки припаркованных машин выведут «Джузеппе», а только после этого подадут и их авто. Вот почему она предпочла с очаровательной беспечностью поздороваться и представить своего кавалера. И тут же затеять разговор, с поразительной ловкостью пытаясь выяснить, кто такая Лилиан, что за птица и откуда взялась. Поначалу Клерфэ думал, что придется брать Лилиан под защиту, но вскоре понял, что это совершенно не требуется. Пока оба парковщика, переругиваясь и напрочь перегородив движение, разбирались с их машинами, а сам он говорил со спутником Лидии об автомобилях, между обеими дамами под видом непринужденной беседы происходила беспощадная пикировка, где убийственная любезность очередного фехтовального выпада сменялась столь же виртуозным парирующим контрманевром. В открытом обмене ударами Лидия Морелли, несомненно, взяла бы верх – она была и старше, и опытней, и гораздо злее Лидии; но в том-то и загвоздка, что сейчас каждый ее удар приходился будто в вату. Лилиан отвечала ей со столь обезоруживающей наивностью и столь же оскорбительным почтением, что все уловки Лидии оказались бессильны – она, хочешь не хочешь, изобличала себя в этом поединке атакующей стороной, тем самым заранее предопределив свое поражение. Даже ее спутник не мог не заметить, что рядом с такой собеседницей его даме плохо удается скрыть раздражение. А заодно и собственный возраст. – Ваша машина, сударь, – доложил наконец швейцар. Клерфэ вывернул из переулка за угол. – Это был высший пилотаж, – восхитился он. – Ей не удалось выведать, ни кто ты, ни откуда, ни где живешь. – Стоит ей захотеть, она завтра же все это узнает. – От кого? От меня? – От моего модельера. Она же видела мое платье. – И тебе это безразлично? – Не то слово, – бросила Лилиан, всей грудью вдыхая ночной воздух. – Давай поедем через площадь Согласия. Сегодня воскресенье, там фонтаны с подсветкой. – Тебе, похоже, все безразлично, верно? – спросил он. Она с улыбкой повернулась к нему: – В самом высшем смысле – да. – Я так и понял. И что же с тобой? «Просто я знаю, что умру, – думала она, – ощущая свет фонарей, скользящий по лицу. И чувствую это сильнее, чем ты, вот почему в том, что для тебя всего лишь шум, мне слышны и плач, и клич, и мольбы, и ликование, а все, что для тебя лишь обыденность, для меня дарение и благодать». – Смотри, фонтаны! – прошептала она. Он медленно объезжал площадь. Под серебристо-серым парижским небом взметывались ввысь искристые струи, а взлетев, рушились вниз, в нарциссическом восторге спеша насладиться собственным отражением, и в шуме фонтанов, осиянный светом, овеянный тысячелетиями, мерцающим вертикальным стержнем прокалывал небосвод обелиск – символ непреходящей стойкости в окружении самого мимолетного, что есть на свете, – фонтанов, которые, мириадами капель познавая восторг взлета, возносились к небу и, забыв на миг о недуге земного тяготения, жертвами неизбежной метаморфозы отдавались гибельности упадка, напевая древнейшую на земле колыбельную песнь, – неумолчный плеск воды, этот хорал вечного возрождения материи и вечной бренности всякой отдельной жизни. – Красота какая! – вздохнула Лилиан. – Да уж, – отозвался Клерфэ. – Когда-то здесь стояла гильотина. Марию-Антуанетту обезглавили. А теперь вот фонтаны плещут. – Отвези меня еще на Рон-Пуэн, – попросила Лилиан. – Там тоже фонтаны. Клерфэ свернул на Елисейские Поля. На Рон-Пуэн к плеску и белопенной кипени воды, ощетинившись, словно копьями, примкнутыми штыками своих бутонов, добавилось воинство желтых тюльпанов, которые, словно прусский полк на параде, замерли по стойке смирно. – Ну что, тебе и это безразлично? – спросил Клерфэ. Лилиан, очнувшись от наваждения водоплещущей ночи, медленно перевела на него взгляд. «А он ведь мучается, – подумала она. – Как же это легко!» – Я в этом растворяюсь, – сказала она. – Ты разве не чувствуешь того же? – Нет. Да и не хочу я ни в чем растворяться. Хочется, наоборот, больше силы. – Так и я о том же. Вроде бы отдаешься – а тебе такой прилив силы в ответ. Как же хотелось остановиться и поцеловать ее, но не было уверенности, чем это обернется. У него было странное чувство, будто его одурачили, и от ярости он готов был прямо сейчас на всем ходу влететь в эту клумбу желтых тюльпанов, давя и круша все вокруг, лишь бы рывком прижать к себе Лилиан и так, в обнимку, увезти ее куда угодно – только куда? В пещеру, в укрытие, в комнату, а лучше бы всего, навсегда, снова и снова – в этот отрешенный взгляд ее серых глаз, которые, казалось, как-то не вполне его замечают. – Я люблю тебя, – сказал он. – Забудь все остальное. Забудь про ту женщину. – Но почему? Почему бы тебе не побыть с кем-то? Или, думаешь, я все это время была одна? «Джузеппе» дернулся и заглох. Клерфэ запустил мотор снова. – Ты имеешь в виду – в санатории? – спросил он. – Я имею в виду – в Париже. Он смотрел на нее в упор. Она улыбалась. – Я совсем не могу быть одна. А теперь отвези меня в гостиницу. Я устала. – Хорошо. Миновав Лувр и Консьержерию, Клерфэ свернул на мост бульвара Сан-Мишель. Все в нем клокотало от бессильной ярости. Будь его воля – избил бы, да рука не поднимется: Лилиан всего лишь призналась в том же, в чем он прежде признался ей, а в правдивости ее слов он ни секунды не сомневался. Единственное, чего он желал – завоевать ее снова. Почему-то именно на этой девчонке для него вдруг свет клином сошелся. И он не знает, как быть, но что-то делать надо срочно: нельзя просто так дать ей уйти, исчезнуть в дверях гостиницы, ее тогда уже не вернуть, это последний шанс, нужно какое-то волшебное слово, чтобы ее удержать, иначе она вот сейчас выйдет из машины, поцелует его со все той же отрешенной улыбкой и навсегда исчезнет в гостиничном подъезде, пропахшем рыбным супом и чесноком, минует стойку, за которой, припася на перекус бутылочку дешевого винца и кусок лионской колбасы, прикорнул ночной портье, взойдет по щербатой лестнице, и последнее, что останется ему от нее на память – это мерцание ее стройных, упругих щиколоток, легко и твердо одолевающих ступеньку за ступенькой в сумраке узкой гостиничной прихожей, а наверху, уже у себя в номере, она вдруг ощутит, как сквозь золотистую ткань ее болеро прорастают два крыла, и она выпорхнет в окно, запросто и стремительно, и полетит, но не в сторону Сант-Шапель, о которой она ему рассказывала, а, пожалуй, на какой-нибудь особо элегантной метле, то ли от Баленсиаги, то ли от Диора, прямиком на шабаш Вальпургиевой ночи, где за ней будут ухлестывать черти, все как один во фраках, все как один рекордсмены всех мыслимых и немыслимых скоростей, готовые хоть на шести языках рассуждать обо всем на свете от Платона до Хайдеггера, а вдобавок еще виртуозы-пианисты и поэты, не считая чемпионов мира по боксу. Ночной портье проснулся и зевнул. – У вас ключи от кухни есть? – спросил Клерфэ. – Конечно, сударь. Минеральная? Шампанское? Пиво? – Принесите из холодильника баночку икры. – Вот этого не могу. Ключи от холодильника у хозяйки. – Тогда сбегайте на угол в ресторан «Лаперуз». Принесите икры оттуда. Там еще открыто. Мы подождем здесь. Я вас пока что подменю. Он достал из кармана деньги. – Я не хочу икры, – сказала Лилиан. – А чего бы ты хотела? Она явно колебалась. – Клерфэ, – вымолвила она наконец. – В такое время ко мне здесь еще никто не приходил. Ведь ты это хотел выяснить? – Что правда, то правда, – вмешался портье. – Мадам все время возвращается одна. Ce n’est pas normal, monsieur8. Так вам шампанского? У нас еще остался Дом Периньон тридцать четвертого года. – Тащите его сюда, бесценный вы мой! – воскликнул Клерфэ. – Что есть из еды? – А можно мне вот этой колбасы? – Лилиан кивнула на стойку. – Берите мою, мадам. На кухне есть еще. – Принесите с кухни, – распорядился Клерфэ. – И черного хлеба, и сыра, бри. – И бутылку пива, – добавила Лилиан. – А шампанского не надо, мадам? – Лицо паренька как-то сразу потускнело: плакали его комиссионные. – «Дом Периньон» все равно несите. В крайнем случае, один выпью. Хочу кое-что отметить. – Это что же? – Прорыв чувств. – Клерфэ уже усаживался за стойкой. – Идите. Я вас подменю. – Ты и это умеешь? – спросила Лилиан. – Конечно. В войну научился. Она облокотилась на стойку. – Ты многому научился в войну, верно? – Почти всему. Живешь-то почти всегда как на войне. Клерфэ успел записать заказ – бутылку минеральной – и просьбу постояльца разбудить его завтра в шесть утра. Еще одному, весьма изумленному лысому господину он выдал ключи от номера двенадцать, двум англичанкам – от номеров двадцать четыре и двадцать пять. Тут с улицы ввалился изрядно подвыпивший гуляка, пожелавший выяснить, свободна ли Лилиан и сколько она стоит. – Тысячу долларов, – невозмутимо сообщил Клерфэ. – Да столько ни одна баба не стоит, болван! – возмутился знаток и сгинул во мраке под тихий плеск набережной. Портье вернулся с бутылками и снедью, заявив, что в любую секунду готов сбегать в «Лаперуз» или «Тур д’Аржан», если что потребуется. У него и велосипед есть. – Это завтра, – сказал Клерфэ. – У вас свободная комната найдется? Паренек посмотрел на него как на сумасшедшего. – Но у мадам есть комната. – Мадам замужем. Причем за мной, – пояснил Клерфэ, окончательно приведя портье в замешательство: зачем тогда Дом Периньон заказывали? – Номер шесть у нас свободен, – сообщил он. – Это как раз рядом с мадам. – Хорошо. Отнесите все туда. Принеся в номер заказ и наметанным взглядом оценив чаевые, портье заявил, что готов к услугам всю ночь и может на велосипеде выполнить любое поручение. Клерфэ начеркал для него список покупок, необходимых к утру – зубную щетку, мыло, еще пару мелочей – и попросил положить все это у двери. Паренек пообещал непременно все исполнить и ушел, но вскоре явился снова, – принес лед для шампанского, – а уж после исчез окончательно. – Мне казалось, вот оставлю тебя этим вечером одну – и никогда больше не увижу, – признался Клерфэ. Лилиан уселась на подоконник. – Мне такое каждую ночь кажется. – Это как? – Что я ничего больше уже не увижу. У него сердце захолонуло от боли – до того одинокой показалась ему эта девочка, этот ее нежный профиль в ночи – одинокой, но не покинутой. – Я люблю тебя, – вымолвил он. – Не знаю, поможет тебе это или нет, но это правда. Она не отвечала. – Ты ведь знаешь, я не из-за сегодняшнего недоразумения это говорю, – продолжил он, сам не понимая, что лжет. – Забудь эту дурацкую встречу. Это просто случайность была, по глупости, и вообще от всей этой жизни, от неразберихи этой. Меньше всего на свете я хотел тебя обидеть. Она все еще молчала. – По-моему, меня и нельзя обидеть, – задумчиво произнесла она наконец. – В известном смысле я неуязвима. Я правда так чувствую. Возможно, это мне такая награда за все остальное. Клерфэ не знал, что на это ответить. И хотя он не вполне понимал, скорее лишь смутно чувствовал, что она имеет в виду, верить хотелось в противоположное. Он смотрел на нее. – Ночью у тебя кожа светится, как раковина изнутри, – сказал он. – Мерцает. Не поглощает свет, а отражает. Тебе правда хочется пива? – Да. И дай мне немножко этой лионской колбасы. С хлебом. Тебя это не очень смутит? – Меня ничто не смутит. По-моему, я ждал этой ночи всю жизнь. Как будто там, внизу, по ту сторону гостиничной конторки, весь мир рухнул. И лишь мы кое-как успели спастись. – А мы успели? – Да. Разве не слышишь, как тихо стало вокруг? – Это ты притих, – усмехнулась она. – Потому что своего добился. – Разве? По-моему, я всего лишь проник в ателье мод. – А-а, ты о моих молчаливых друзьях! – Лилиан глянула на развешенные вокруг платья. – Они рассказывают мне по ночам про фантастические балы и карнавальные шествия. Но сегодня они мне не понадобятся. Хочешь, спрячу их в шкаф? – Пусть себе висят. Что же они тебе такое рассказывают? – Всякое. О празднествах, городах и странах, о любви. А иногда и о море. Я ведь никогда моря не видела. – Можем съездить. – Клерфэ протянул ей бокал холодного пива. – Через пару дней. Мне как раз на Сицилию надо. Очередная гонка. Только мне там не победить. Поехали со мной! – А тебе всегда надо победить? – Иногда это весьма кстати. Даже идеалистам деньги совсем не мешают. Лилиан рассмеялась: – Надо будет сказать об этом моему дядюшке Гастону. Клерфэ посмотрел на платье очень тонкой серебристой парчи, висевшее над изголовьем кровати. – Вот и платье в самый раз для Палермо, – сказал он. – Я в нем недавно ночью расхаживала. – Где? – Тут. – Одна? – Можешь считать, что одна. Хотя на этом празднике со мной были Сант-Шапель, Сена, луна и даже бутылка пуйи. – Ты больше не будешь одна. – Я и не была одна. Не в таком смысле. – Я знаю, – сказал Клерфэ. – Я вот говорю, что люблю тебя, как будто ты мне за это чем-то обязана, но у меня такого и в мыслях нет. Просто выражаюсь нескладно, не умею, не привык. – Мне не кажется, что ты говоришь нескладно. – Да всякий мужчина говорит нескладно, если не врет. – Брось, – сказала Лилиан. – Откупорь лучше Дом Периньон. А то под пиво, хлеб и колбасу ты какой-то сам не свой, разглагольствуешь, и все на общие темы. К чему ты принюхиваешься? Чем таким от меня пахнет? – Чесноком, луной, а еще обманом, хоть я и не могу его изобличить. – Ну и слава богу! Лучше вернемся снова на землю и будем держаться за нее изо всех сил. А то при полной луне улететь ничего не стоит. Ведь мечты, сны и грезы – они такие невесомые. 11 Канарейка заливалась вовсю. Клерфэ слышал ее сквозь сон. Проснувшись, он огляделся. И не сразу сообразил, где находится. Солнечные зайчики, блики от белых облаков и воды пляшут на потолке, и казалось, это пол, и все вокруг вверх ногами, включая кровать и нежно-салатный пододеяльник. Дверь в ванную комнату открыта, и окно в ней тоже, а через двор видно окно напротив, в нем-то и висит клетка с канарейкой. Там за столом толстуха-блондинка с необъятным бюстом что-то ест, и, судя по наполовину опустошенной бутылке бургундского, это не завтрак, а настоящий обед. Он нашарил часы. Так и есть, двенадцать уже. Он и не помнит, когда в последний раз столько спал. Тут же вдруг страшно захотелось есть. Он осторожно приоткрыл дверь. На пороге лежал пакет с покупками, которые он заказал накануне. Паренек, значит, не обманул. Он развернул пакет, наполнил ванну, вымылся, оделся. Канарейка все еще заливалась. Толстуха напротив принялась за десерт – яблочный пирог с кофе. Клерфэ перешел к другому окну, с видом на набережную. Там уже вовсю кипела уличная жизнь: сновали машины, прохаживались возле своих развалов букинисты, залитый солнцем, тащился по реке буксир с тявкающим шпицем на палубе. Высунувшись, Клерфэ первым делом увидел в соседнем окне профиль Лилиан. Всецело поглощенная спуском из окна небольшой корзиночки на веревке, она его не замечала. Внизу прямо под ее окном перед входом в ресторан расположился со своим лотком продавец устриц. Похоже, процедура была ему уже хорошо знакома. Когда корзинка поравнялась с его животом, он выложил ее дно мокрыми водорослями и вскинул голову. – Вам каких – мареннских или беллон? Беллон сегодня получше. – Беллон. Шесть штук. – Двенадцать, – встрял Клерфэ. Она повернулась к нему и рассмеялась. – От завтрака, значит, отказываешься? – Вот этим и позавтракаю. А вместо апельсинового сока пусть будет пуйи. – Так двенадцать? – спросил продавец. – Восемнадцать, – решила Лилиан и снова повернулась к Клерфэ: – Приходи. И вино не забудь. Клерфэ спустился в ресторан за бутылкой пуйи и бокалами. Прихватил вдобавок еще хлеба, масла и кусок зрелого пол-левека. – И частенько ты вот этак питаешься? – Почти каждый день. – Лилиан кивнула на конверт у себя в руках. – Послезавтра дядюшка Гастон устраивает обед в мою честь. Хочешь, он и тебя пригласит? – Нет. – Ну и хорошо. Твой приход подорвал бы весь его замысел – сыскать для меня богатого мужа. Или, может, ты тоже богат? – Всякий раз лишь на пару недель. И что, если найдется достаточно богатый претендент, пойдешь за него? – Налей мне лучше немного вина, – ответила она. – И не говори ерунды. – От тебя всего можно ожидать. – С каких это пор? – Я думал о тебе. – Это когда же? – Во сне. Ты совершенно непредсказуема. Живешь по каким-то совсем иным, неведомым мне законам. – Ну и хорошо, – отозвалась Лилиан. – Вреда от этого не будет. Какие у нас планы на сегодня? – Сегодня я беру тебя с собой в отель «Риц». Сажаю там на четверть часа где-нибудь в уголке в вестибюле полистать журналы, а сам иду к себе в номер переодеться. Потом мы идем куда-нибудь обедать, а после ужинать, а после снова обедать и снова ужинать – и все это в знак протеста против твоего вечера у дядюшки послезавтра. Ничего не отвечая, она смотрела в окно. – Если хочешь, я схожу с тобой в Сант-Шапель, – сказал Клерфэ. – Или в собор Парижской Богоматери, или даже в музей, раз уж судьба подбросила мне столь опасный гибрид синего чулка и гетеры времен упадка, которую к тому же занесло в Византию. Я готов даже осматривать Эйфелеву башню или совершить прогулку по Сене на пароходике компании «Бато-Муш». – Прогулку по Сене я уже совершила без тебя. Могла бы, кстати, сделаться там любовницей крупного мясного барыги, жила бы уже в трехкомнатной квартире, между прочим. – А что с Эйфелевой башней? – Вот туда я пойду с тобой, любимый. – Так я и думал. Ты счастлива? – Знать бы, что это такое… – Ты все еще не знаешь? Впрочем, кто бы и вправду знал. Может, это что-то вроде танца на острие иглы. Лилиан возвращалась со званого ужина у дядюшки Гастона. В гостиницу ее доставил виконт де Пэстр на собственном авто. За превосходной едой она провела непередаваемо тоскливый вечер. Приглашены были шестеро мужчин и для блезира пара-тройка женщин. Последние мелкими колкостями и азартом неприязненного любопытства переплюнули бы даже ощетинившихся ежих. Из мужчин четверо оказались холостяками, все богаты, двое даже молоды, а виконт де Пэстр старше и богаче всех. – С какой стати вы поселились на левом берегу? – поинтересовался он. – Или есть романтические основания? – Случайно. Для меня это самое веское из оснований. – Вам следовало бы жить на Вандомской площади. – Просто поразительно, – усмехнулась Лилиан, – сколько людей лучше меня знают, где мне следовало бы жить. – У меня на Вандомской площади квартира, которой я вообще не пользуюсь. Что-то вроде студии, современная обстановка… – Хотите мне ее сдать? – Почему бы и нет? – И почем же? Пэстр сразу посерьезнел: – К чему говорить о деньгах? Вы сперва взгляните. И если вам понравится, можете жить. – Без каких-либо обязательств? – Без малейших. Мне, разумеется, было бы приятно иногда пригласить вас в ресторан – но и это без каких-либо обязательств. Лилиан рассмеялась: – Не перевелись еще на свете бескорыстные души. – Когда вы хотели бы посмотреть квартиру? Завтра? Могу ли я завтра пригласить вас на обед? Лилиан с интересом смотрела на эту вытянутую физиономию, на седую щеточку усов. – Вообще-то дядюшка собирался выдать меня замуж, – проговорила она. – Ну, это вы всегда успеете. У вашего дяди несколько старомодные представления. – А в этой вашей студии достаточно места для двоих? – Думаю, да. А вам зачем? – На тот случай, если я захочу поселиться там с другом сердца. Пэстр глянул на нее чуть внимательнее. – И это можно обсудить, – сказал он, немного подумав. – Хотя, по правде сказать, для двоих она несколько тесновата. Почему бы вам какое-то время не пожить одной? Вы ведь совсем недавно в Париже. Осмотритесь, обживетесь. В Париже столько всяких возможностей… – Да, вы правы. Машина остановилась, Лилиан вышла. – Так когда, завтра? – спросил виконт. – Я должна подумать. Вы не против, если я спрошу дядю Гастона? – На вашем месте я бы не стал. Его это только наведет на ненужные размышления. Да вы и не спросите. – Нет? – Кто спрашивает разрешения – боится сделать сам. Вы очень красивы, мадемуазель, и очень молоды. Придать подобающее обрамление такой красоте было бы счастьем. И поверьте моему опыту: вот это все, конечно, очаровательно, но для вас – пустая трата времени. Не будем говорить о вашем дяде. Вам требуется роскошь. Настоящая роскошь. Не обессудьте за этот комплимент, но я знаю, о чем говорю, у меня глаз верный. Спокойной ночи, мадемуазель. Она поднималась по лестнице. Паноптикум женихов, подобранный дядюшкой Гастоном, поверг ее в макабрическое веселье, но и в тоску. Поначалу она казалась себе смертельно раненным солдатом, которого напоследок тешат россказнями о красивой жизни. Потом стала чувствовать себя словно на другой планете, обитатели которой живут вечно и об этом их главная печаль. Она вообще не понимала, о чем с ней говорят. То, что для них важней всего, оставалось ей глубоко безразлично, а то, о чем ей хотелось услышать, странным образом оказывалось для них пугающей, запретной темой. На этом фоне предложение виконта де Пэстра выглядело, можно считать, едва ли не верхом практичности. – Ну что, дядюшка Гастон расстарался? – раздался из коридора голос Клерфэ. – Ты уже здесь? Я-то думала, ты пьешь где-нибудь! – Желания нет. – Ты что, меня ждал? – Ждал, – признался Клерфэ. – Чего доброго, ты этак сделаешь из меня порядочного человека. Меня уже на выпивку не тянет. По крайней мере, без тебя. – И много ты раньше пил? – Много. От гонки до гонки. А частенько от аварии до аварии. По-моему, просто из трусости. Ну, или чтобы забыться, убежать от самого себя. Но с этим покончено. Сегодня днем я был в Сант-Шапель. Завтра отправляюсь в музей Клюни. Кое-кто видел нас вместе и утверждает, что ты вылитая дама с единорогом с тамошних шпалер. Огромным успехом пользуешься. Хочешь, сходим куда-нибудь? – Сегодня вечером уже никуда. – Сегодня вечером ты побывала в цитадели мещанства, где полагают, будто жизнь – это всего лишь кухня, гостиная и спальня, а вовсе не парусник, на котором столько парусов, что он в любую секунду может перевернуться. Тебе просто необходимо развеяться. Глаза Лилиан озорно блеснули. – Ты все-таки выпил? – С тобой мне это не требуется. Так не хочешь куда-нибудь прокатиться? – Куда? – Да по любой улице, в любой кабак, любой, о каком ты хоть что-то слыхала. Ты бесподобно одета, это же просто расточительство – для дядюшкиных ухажеров так одеваться. Нет, в таком платье просто необходимо выйти, даже если тебе неохота. В конце концов, такие платья – они обязывают. – Хорошо. Но только поедем медленно. Просто по улицам. На которых, слава богу, нет снега. И цветочницы на всех углах. Накупим полную машину фиалок. Лавируя в толчее машин на набережной, Клерфэ подрулил к гостинице и встал у подъезда. Ресторан по соседству уже закрывался. – Пылкий воздыхатель, – произнес кто-то совсем рядом. – Тебе не кажется, что для такого амплуа ты уже староват? Оказалось, это Лидия Морелли. Она только что вышла из ресторана. – Безусловно, – отозвался Клерфэ. – Но в том-то и смак. Лидия перебросила через плечо полу белого палантина. – Тоже мне смак! Довольно дешевый спектакль, дорогой мой. И все из-за какой-то малолетней вертихвостки! – Вот это комплимент! – усмехнулся Клерфэ. – Раз уж ты говоришь такое, значит, она и вправду обворожительна. – Обворожительна! Провинциальная дурочка в дешевых номерах, подумаешь, три платья от Баленсиаги прикупила! – Три? Мне казалось, у нее их все тридцать. Настолько по-разному они на ней смотрятся. – Клерфэ рассмеялся. – Лидия, с каких это пор ты, словно частный детектив, провинциальных дурочек выслеживаешь? По-моему, этот этап у нас давно в прошлом, разве нет? Лидия уже совсем было собралась ответить что-то особенно язвительное, но тут как раз из ресторана вышел ее кавалер. Ухватив его под руку, словно это приклад винтовки, она удалилась с гордо поднятой головой. Лилиан появилась спустя несколько минут. – Мне только что доложили, что ты обворожительна, – сообщил Клерфэ. – Боюсь, тебя уже пора прятать. – Соскучился ждать? – Нисколько. Когда полжизни ничего не ждал, от ожидания молодеешь лет на десять. А то и на все двадцать. Я-то думал, мне никого уже ждать не придется.. – А я вот всегда чего-то ждала. – Лилиан глянула вслед даме в кремовых кружевах, которая выходила из ресторана вместе с лысым спутником. На даме было бриллиантовое ожерелье, каждый камень с орех величиной. – Какой блеск! – заметила Лилиан. На это Клерфэ ничего не ответил. Драгоценности – тема скользкая, стоит ей этими побрякушками увлечься, и найдется множество людей, куда лучше него способных исполнять ее прихоти. – Это не для меня, – засмеялась Лилиан, словно угадав его мысли. – Опять новое платье? – спросил он. – Да. Сегодня привезли. – Сколько их у тебя всего? – С этим теперь восемь. Зачем тебе? Похоже, у Лидии точные сведения. А что сказала три – так это само собой. – Дядюшка Гастон в ужасе, – усмехнулась Лилиан. – Я переслала ему счета. А теперь давай поедем в ночной клуб, только в самый лучший! Ты прав, платья обязывают! – Ну что, поехали в следующий? – спросил он. Было четыре часа ночи. – В следующий! – отозвалась Лилиан. – Или ты устал? Он знал: спросить, устала ли она, он не может. – Пока что нет, – ответил он. – Тебе нравится? – Все чудесно! – Хорошо. Тогда едем в другой клуб. Этот будет с цыганами. Монмартр и Монпарнас все еще упивались дурманом послевоенного угара. Пестрые вертепы кабаре и ночных клубов тонули в этом чаду, словно под водой. И хотя царившее здесь монотонное повторение избитых клише без Лилиан наводило бы на Клерфэ только жуткую скуку, для нее все это было внове и воспринималось совсем иначе, не как есть, а как хочется, как пригрезилось, как намечталось. Низкопробные злачные заведения представлялись ей животворными очагами страсти, жадные до чаевых оркестранты казались виртуозами нездешних симфоний, а в прокуренных залах, битком набитых жиголо, нуворишами, глуповатыми бабенками сомнительной репутации и просто людьми, которым нечего делать дома и которые шли сюда кто на поиски приключений, кто в расчете на свою выгоду, ей мерещилась искрометная вакханалия бытия, ибо так ей хотелось, ради этого она сюда и пришла. В этом все дело, думал Клерфэ, это и отличает ее от остальной здешней публики. Тем жаждется приключений, легких барышей и, для фона, немного ритмичной музыки, лишь бы заполнить собственную внутреннюю пустоту – она же гонится за жизнью, всегда и только за жизнью, которую она, одержимая охотница из преданий, преследует словно белого оленя или единорога, преследует, не ведая преград, без оглядки, столь упорно, столь неотступно, что и его заражает своим азартом, и он, чувствуя себя рядом с ней то потрепанным жизнью стариком, то распахнутым для жизни ребенком, ощущает, как из глубин забытых лет тенями всплывают лица и чаяния, а над ними, всполохом молнии в полутьме, давно утраченное чувство неповторимости собственной жизни. Цыгане, льстивые, расчетливые, с маслянисто-бархатными глазами, роились вокруг столика, играли и пели. Лилиан слушала как завороженная. Для нее это все взаправду, думал Клерфэ, для нее это и впрямь «пушта», мадьярская степь, вековечная жалоба ночи, одиночество, первый отблеск огня, в котором человек всегда искал защиты, и даже этот затасканный, избитый, томный романс для нее – гимн всему уделу человеческому, в котором вся скорбь желаний, исполненных и неисполнимых. Может, по-своему и права Лидия Морелли, если угодно, эту наивную доверчивость можно считать провинциальной, но будь он проклят, если именно она не достойна самого истового поклонения. – По-моему, я многовато выпил, – сказал он. – Что значит «многовато»? – Это когда уже не вполне осознаешь самого себя. – Тогда мне все время надо напиваться. Я себя не люблю. Она ничего не боится, думал Клерфэ. Как этот кабак в ее глазах символ жизни, так и любая словесная банальность сохраняет для нее очарование и новизну впервые высказанной оригинальной мысли. Да как же она так живет! Ведь она знает, что умрет, но вобрала в себя это знание, как морфинист морфий, и оно преображает для нее все на свете, вот почему ей не страшны ни кощунство, ни банальность, – только вот какого черта я тогда сижу рядом и тихо сопереживаю весь этот ужас вместо того, чтобы ринуться в него с головой? – Я тебя обожаю, – вымолвил он. – Не повторяй этого слишком часто, – ответила она. – Чего доброго, еще приучишь. – Только не тебя. – Повторяй все время, – вздохнула она. – Мне это нужно как воздух, как вино. Клерфэ рассмеялся: – Верно, пожалуй, и то и другое. Только какая разница, что верно, что нет. Куда теперь направимся? – В гостиницу. Хочу съехать. Про себя Клерфэ решил ничему больше не удивляться. – Хорошо. Тогда поехали собираться, – сказал он. – У меня уже все собрано. – И куда ты намерена переселиться? – В другую гостиницу. Вот уже вторую ночь примерно в это время мне звонит какая-то женщина. Требует, чтобы я убиралась восвояси, ну и так далее в том же духе. Клерфэ поднял на нее глаза: – И ты не сказала ночному портье, чтобы тебя с ней не соединяли? – Сказала, конечно. Но она хитрая ужасно. Вчера наврала, будто она моя мать. Голос с акцентом, она не француженка. «Ну конечно, Лидия», – подумал Клерфэ. – Почему ты мне ничего не сказала? – Зачем? В «Рице» все занято? – Нет. – Вот и отлично. Дядюшка Гастон просто в обморок упадет, когда услышит, где я теперь живу. Оказалось, что не собрано еще ничего. Клерфэ позаимствовал у ночного портье огромный, со шкаф величиной, кофр, в панике отступления брошенный немецким майором, и уложил туда платья Лилиан. Сама она сидела на кровати и смеялась. – Жалко отсюда уезжать, – проговорила она. – Я ведь тут все полюбила. Только я теперь люблю без сожалений. Ты меня понимаешь? Клерфэ вскинул голову: – Боюсь, что да. Тебе не жаль расставаться. С бокалом вина в руке, она снова рассмеялась, вытягивая ноги. – Теперь уже не важно. Из санатория сбежала – значит, могу отправляться теперь хоть на все четыре стороны. «Вот так же, пожалуй, она и от меня уйдет, – подумал Клерфэ. – Поменяет, как гостиницу». – Смотри-ка, сабля немецкого майора, – сказал он. – Должно быть, забыл впопыхах, какой позор для немецкого-то офицера! Оставляю в кофре тебе на память. Ты, кстати, напилась, но по-прежнему очаровательна. К счастью, я еще позавчера заказал для тебя в «Рице» номер. Иначе портье нас, пожалуй, сегодня не пропустил бы. Не вставая с места, Лилиан схватила саблю и вскинула ее в салюте. – Ты мне ужасно нравишься. Почему, кстати, я никогда не зову тебя по имени? – Никто не зовет. – Тем более стоило бы. – Готово, – сказал Клерфэ. – Саблю забираешь? – Оставь ее здесь. Он взял ключи и подал Лилиан пальто. – Я очень худая, да? – спросила она. – Нисколько. По-моему, ты даже поправилась немного. – Это сейчас самое главное, – пробормотала она. Кофр они распорядились погрузить в такси, которое поехало за ними следом. – В «Рице» у меня будет комната на Вандомскую площадь? – спросила Лилиан. – Да. Не на улицу Камбон. – А на какой стороне жил ты, когда был здесь в войну? – Как раз на улицу Камбон. Я тогда только-только из лагеря вышел. Оказалось, замечательное укрытие. Никому и в голову не приходило, что можно скрываться прямо у немцев под носом. А брат мой тогда на немецкой половине обретался, с видом на площадь. Мы же эльзасцы. У брата отец из немцев, у меня француз. – И брат совсем не мог тебе помочь? Клерфэ рассмеялся: – Он и знать не знал, что я рядом, будь его воля – спровадил бы меня хоть в Сибирь. Если некуда подальше. Видишь, небо какое? Уже утро. Птичек слышишь? В такое время их даже в городах слышно. Истинные любители природы должны пропадать в ночных клубах, чтобы под утро, расходясь по домам, слушать дроздов. Они вывернули на Вандомскую площадь. Величественная ширь ее серой брусчатки расстилалась в полной тишине. Сквозь пелену облаков золотистым свечением занимался начинающийся день. – Когда видишь, какую красоту строили люди в старину, кажется, будто они жили куда счастливее нас, – сказала Лилиан. – Тебе не кажется? – Нет, – ответил Клерфэ. – Он остановил машину перед входом. – Я лично счастлив сию минуту, – признался он. – И не важно, знаем мы, что такое счастье, или нет. Я счастлив вот в этот миг, в этой тиши, на этой площади, рядом с тобой. А когда ты выспишься, мы тронемся в путь. На юг, короткими перегонами. В Сицилию, на гонку Тарга Флорио9, я тебе говорил. 12 Трассу Тарга Флорио, все ее сто восемь километров и почти тысячу четыреста поворотов, каждый день на несколько часов перекрывали для тренировки. Поскольку и в остальное время участники, правда, на малой скорости, объезжали трассу, чтобы лучше запомнить виражи, перепады рельефа, состояние покрытия, рев могучих моторов над белой пылью дорог среди белых сицилийских ландшафтов от зари до зари стоял неумолчно. Вторым пилотом у Клерфэ был Альфредо Торриани, двадцатичетырехлетний итальянец. Оба почти все время пропадали на трассе. Возвращались лишь к ночи, обгоревшие на солнце, умирая от голода и жажды. Клерфэ не разрешил Лилиан присутствовать на тренировках. Меньше всего ему хотелось, чтобы она, подобно женам и подругам других гонщиков, с секундомером и блокнотиком в руках день-деньской сидела в одном из павильонов-боксов, выстроенных фирмами вдоль трассы для перезаправки, смены покрышек и срочного ремонта. Он предпочел познакомить ее с одним из своих друзей, у которого имелась своя вилла на море, и отвез туда. Друг этот, некто Левалли, был хозяином небольшой рыболовной флотилии по отлову тунца. Выбрал его Клерфэ отнюдь не наобум: это был лысый толстяк, эстет и вдобавок гомосексуалист. Дни напролет Лилиан проводила на море или в саду при вилле. В запущенном, полудиком саду повсюду царила романтика и каменели мраморные статуи, – прямо не сад, а строфы Эйхендорфа. Лилиан и никогда не тянуло посмотреть, как Клерфэ гоняется по трассе, но ей полюбился отдаленный гул моторов, проникавший даже в тишь апельсиновых рощ. Его вместе со сладким дурманом цветения и рокотом прибоя приносил ветер, и в волнующей этой музыке Лилиан будто слышался голос Клерфэ. Этот голос незримо окутывал ее всечасно, и она блаженно вверялась его звукам, как вверялась синеве сицилийского неба и белопенной кипени моря. Клерфэ всегда был с ней: дремала ли она под защитой очередного олимпийского бога в тени пинии, отдыхала ли на скамейке с томиком Петрарки или «Исповедью» Святого Августина в руках, любовалась ли морем, забывая обо всем на свете, сидела ли на веранде в тот магический сумеречный час, когда итальянки уже говорят друг дружке felicissima notte10 и за любым изреченным словом, кажется, стоит безмолвный вопросительный знак неведомого божества, – отдаленный гул своей тихой барабанной дробью проницал небо и вечер, почти неизменно отзываясь легким волнением в ее крови. Уже к ночи, в эскорте этого гула, нарастающего с каждой секундой и под конец переходящего в гром, возвращался Клерфэ. – Прямо как античные боги, – усмехался Левалли, поглядывая на Лилиан. – Наши современные гладиаторы являются под громы и молнии словно сыны Юпитера. – Вам не нравится? – Я, знаете ли, давно уже не поклонник моторов. С тех пор, как они напоминают рев бомбардировщиков. И донельзя деликатный толстяк аккуратно укладывал на диск граммофона пластинку с фортепианным концертом Шопена. Лилиан внимательно на него смотрела. Как странно, думалось ей, до чего эгоистично наша память привязана лишь к собственному опыту, к собственным переживаниям страха. Даже интересно, задумался ли хоть раз этот эстет и знаток искусства, что испытывают тунцы, когда их приканчивают рыбаки его флотилии? Несколькими днями спустя Левалли устроил у себя на вилле праздник. Приглашено были около сотни гостей. Горели факелы, зыбко мерцали свечи, звездная ночь дышала теплом, притихшее море покорно отражало в своем необъятном зеркале огромную луну, чей красноватый диск завис низко над горизонтом, словно воздушный корабль с другой планеты. Лилиан была в восторге. – Вам нравится? – спросил Левалли. – Ну прямо все, как я мечтала. – Все? – Почти все. Четыре года, пока я в горах, в этих снежных застенках, сидела, я только об этом и грезила. О чем-то, что меньше всего напоминает снег и горы. – Я очень рад, – сказал Левалли. – Я теперь гораздо реже устраиваю праздники. – Почему? Чтобы не приелось? – Да нет. На меня все это – как бы сказать – меланхолию наводит. Ведь праздник обычно устраиваешь, чтобы что-то забыть. А оно не забывается. И для других тоже. – А я вот ничего забывать не хочу. – Совсем ничего? – учтиво переспросил Левалли. – Теперь уже ничего, – отозвалась Лилиан. Левалли улыбнулся. – На этом месте, по преданию, стояла когда-то древнеримская вилла и бывали пышные празднества с красавицами-римлянками при свете факелов и в отблесках огнедышащей Этны. Вам не кажется, что древние римляне ближе подошли к раскрытию тайны? – Какой? – Ради чего мы живем. – А мы живем? – Быть может, и нет, раз уж задаемся таким вопросом. Извините, что я затеял этот разговор. Итальянцы склонны к меланхолии, хоть и выглядят весельчаками, но они совсем не весельчаки. – А бывают разве весельчаки? – спросила Лилиан. – Ведь даже дурни-конюхи и те не всегда сияют от радости. Издали заслышав мотор Клерфэ, она улыбнулась. – Рассказывают, – продолжал Левалли, – что последняя владелица виллы, знатная римлянка, с наступлением утра своего очередного любовника приказывала убить. Очень уж романтическая была натура, пережить крушение иллюзий после ночи любви было выше ее сил. – Больно уж монументально, – усмехнулась Лилиан. – Не проще ли было отсылать их с глаз долой еще до рассвета? Или самой уйти? Левалли взял ее под руку. – Уйти не всегда проще всего. От себя-то не уйдешь. – Это всегда проще всего, если знаешь, что всякое обладание лишь обременяет и что сохранить ничего нельзя, даже самого себя. Они шли на звуки музыки. – И вы ничем не хотите обладать? – спросил Левалли. – Слишком многим, – проронила Лилиан. – А значит, ничем. Это почти одно и то же. – Но только почти! Он поцеловал ей руку. – Я отведу вас вон туда, под кипарисы. У меня там танцплощадка оборудована, со стеклянным полом и подсветкой снизу. Я подсмотрел это новшество в садах летних ресторанов на Ривьере, ну и велел сделать так же. А вот вам и кавалеры – сегодня здесь половина Неаполя, Палермо и даже Рима. – Можно быть или участником, или зрителем, – рассуждал Левалли, поглядывая на Клерфэ. – Или и тем, и другим. Я предпочитаю роль зрителя. А быть и тем, и другим, как правило, получается плохо. Они сидели на веранде и смотрели на женщин, танцующих на стеклянном паркете. Лилиан танцевала с принцем Фиолой. – Пламя, а не женщина, – восхищался Левалли. – Вы только посмотрите, как она танцует! Вам случалось видеть танцовщиц с мозаик Помпеи? Женская красота в искусстве тем и завораживает, что все случайное в ней отброшено и оставлено только прекрасное. Вы видали фрески Кносского дворца на Крите? Египтянок на росписях времен Эхнатона? Этих узколицых красавиц с миндальными глазами, порочных танцовщиц и юных дочерей фараона? Во всех них бушует пламя. А теперь взгляните на эту танцплощадку! Кажется, что женщины парят над этим ровным, искусственным адским огнем, созданным достижениями современной техники из электричества и стекла. Пламя самодельного ада, кажется, своими языками поджигает платья женщин снаружи и изнутри, а холодный свет луны и звезд ложится на их виски и плечи, вот вам аллегория, над которой и посмеяться можно, но и задуматься совсем нелишне. Эти женщины прекрасны, но они же не дают нам стать полубогами, вместо этого превращая нас в добропорядочных семьянинов, в кормильцев, – и это после того как они пленили нас иллюзией, позволив почувствовать себя богами. Разве они не прекрасны? – Они прекрасны, Левалли. – Но в каждой уже таится Цирцея. Причем – в том-то и усмешка судьбы – ни одна из них ни за что в это не поверит. В них покуда еще горит пламя юности, но за спиной у каждой, почти незримо, тенью витает призрак мещанства, а с ним десять кило лишнего веса, которые она вскоре наберет, однообразие семейной жизни, мелочная бескрылость честолюбивых запросов, ограниченность самых заветных целей, усталость, тяга к покою, вечному повторению, смиренная привычка к износу от прожитых лет. И только в одной ни на йоту всего этого нет – в той, что танцует с Фиолой. Что вы такое с ней сделали? Клерфэ передернул плечами. – Где вы ее отыскали? Клерфэ помедлил с ответом. – Если изъясняться вашим же слогом, Левалли, – то в преддверье ада. Я и не упомню, когда еще вы были в таком же лирическом настроении. – Так ведь и повод выпадает нечасто. У врат ада, говорите? Что ж, не буду донимать вас дальнейшими расспросами. Для фантазии вполне довольно и этого. В сером полумраке безнадежности, откуда лишь Орфею дано было вернуться. Но и ему ведь пришлось, сколь бы парадоксально это ни звучало, заплатить свою цену – удвоенное одиночество, и все за то, что он возжелал вернуть любимую из подземного царства. А вы, Клерфэ, вы готовы заплатить? Клерфэ улыбнулся: – Я суеверен. Перед гонкой на подобные вопросы не отвечаю. «Это ночь Оберона, – думала Лилиан, – танцуя то с Фиолой, то с Торриани. Все это колдовское пиршество света, синие тени силуэтов, вся эта призрачная явь, греза наяву. Шагов не слышно, только музыку и скольжение пар по паркету. Об этом я и мечтала там, в снегах, сидя взаперти в палате санатория, с температурным листком над койкой, и слушая по радио концерты из Неаполя и Парижа. В такую ночь, между морем и луной, в этих нежных дуновениях, напоенных ароматами мимозы и апельсинов в цвету, кажется, что и не умрешь никогда. Ты в танце то с одним, то с другим, как завораживает это кружение, эта смена встреч и расставаний, перед тобой то одно лицо, то другое, и только руки все те же». «Те же? – спросила она себя. – Да, вон там сидит мой возлюбленный, беседует с милым меланхоликом, которому на краткий миг земного бытия выпало стать владельцем этого сказочного сада, и я вижу – они беседуют обо мне. Говорит в основном меланхолик, наверно, все еще хочет выведать тайну, о которой меня расспрашивал. Тайна! Была ведь какая-то старинная сказка про карлика, который втихаря посмеивается над всеми, ибо никто не знает тайну его имени. Как же его звали?» Она улыбнулась. – О чем вы сейчас подумали? – спросил Фиола. – Сказку припомнила, про человека, чьей тайной было его имя, которого никто не знал. Фиола расплылся в улыбке, обнажая белоснежные зубы, – на его смуглом лице их белизна казалась почти ослепительной. – Может, это и ваша тайна? – спросил он. Она покачала головой: – Что такое имя? Фиола оглядел шеренгу матерей, что, стоя под пальмами, наблюдали за танцующими. – Для иных людей имя – это все, – хмыкнул он. Кружась в танце, она мельком успела заметить Клерфэ, смотревшего на нее задумчиво. «Как крепко он меня держит, и я люблю его, потому что он со мной и не задает вопросов, – подумала она. – А когда начнет задавать? Надеюсь, никогда. Быть может, никогда. Да и не будет у нас на это времени». – Вы так улыбаетесь, будто очень счастливы, – заметил Фиола. – Это и есть ваша тайна? «Дурацкие вопросы, – подумала Лилиан. – Мог бы еще в школе выучить, что женщину никогда не спрашивают, счастлива ли она». – Так в чем ваша тайна? – не унимался Фиола. – Великое будущее? Она покачала головой. – Никакого будущего, – весело сказала она. – Вы даже не представляете, сколько всего в жизни это облегчает. – Вы только поглядите на Фиолу, – возмущалась в материнском углу старая графиня Вителлесчи. – Можно подумать, кроме этой иностранки, для него других женщин просто не существует. – Ничего удивительного, – возразила Тереза Марчетти. – Станцуй он столько раз с какой-нибудь из наших, он был бы, считайте, уже почти помолвлен, и ее братья, откажись он жениться, посчитали бы это оскорблением. Вителлесчи рассматривала Лилиан в лорнет. – Она не итальянка. – Да я вижу. Скорей всего, полукровка какая-нибудь. – Как и я, – не удержалась от шпильки Марчетти. – Во мне американская, индейская, испанская кровь, а все равно я оказалась вполне подходящей партией для Уго Марчетти, чтобы он на доллары моего папочки имел возможность спасать от крыс свой разваливающийся палаццо, оборудовать там ванную комнату да еще ублажать любовниц. Графиня Вителлесчи сделала вид, будто не расслышала иронии. – Вам легко говорить. У вас всего один сын и счет в банке. А у меня четыре дочери и кругом долги. Фиолу пора женить. До чего мы докатимся, коли наши богатые холостяки, – а их и осталось-то всего ничего, – по нынешней моде начнут жениться на английских манекенщицах. Страну грабят! – Это надо запретить законом, – насмешливо поддержала ее Тереза Марчетти. – А еще запретить неимущим младшим братьям жениться на богатых американках, которые ведать не ведают, что после бурных страстей предсвадебной прелюдии их ожидает средневековое заточение в одиночном гареме, именуемом браком по-итальянски. Графиня предпочла и эту колкость пропустить мимо ушей. Она подавала знаки двум своим дочкам: Фиола как раз «освободился», остановившись возле одного из столиков. Лилиан кивнула ему и в сопровождении Торриани подошла к Клерфэ. – Почему ты со мной не танцуешь? – спросила она. – Я танцую с тобой, – ответил Клерфэ. – Отсюда. Торриани рассмеялся: – Он не любит танцевать. Боится. – Это правда, Лилиан, – согласился Клерфэ. – Танцор из меня никакой. В Палас-баре ты имела возможность сама в этом убедиться. – Я и забыла давно. Вместе с Торриани она вернулась в круг танцующих. Левалли снова подсел к Клерфэ. – Темное пламя, – сказал он, глядя на Лилиан. – Или кинжал. Вам не кажется, что этот стеклянный паркет с подсветкой – ужасная безвкусица? – неожиданно вскинулся он. – Луна вон какая яркая! Луиджи! – позвал он. – Выключи подсветку. И принеси нам доброй старой граппы. Нет, эта женщина определенно меня удручает, – внезапно признался он Клерфэ, и печать горечи тенями глубоких морщин вдруг легла в темноте на его лицо. – Удручает меня женская красота. Почему бы это? – Потому что знаешь, что она недолговечна, а хочется ее сохранить. – Все так просто? – Не знаю. Мне достаточно такого объяснения. – И вас это тоже удручает? – Нет, – ответил Клерфэ. – Меня удручают совсем другие вещи. – Понимаю. – Левалли пригубил свою граппу. – Я знаю, о чем вы. Но стараюсь этого избежать. Хочу оставаться толстым неуклюжим Пьеро. Попробуйте лучше граппу. Они выпили вместе, помолчали. Лилиан снова проплыла мимо них в танце. «У меня нет будущего, – думала она. – Это все равно что жить в невесомости». Она посмотрела на Клерфэ, и губы ее сами собой беззвучно произнесли фразу. Клерфэ теперь оказался в темноте. Лица его было почти не видно. А ей, пожалуй, этого и не нужно. Совсем не обязательно заглядывать жизни в лицо. Достаточно ее просто чувствовать. 13 – Как иду? – сквозь рев мотора выкрикнул Клерфэ, затормозив перед боксом. – Седьмым! – прокричал в ответ Торриани. – Как дорога? – Ни к черту! В эту жарищу жрет резину, все равно что икру. Лилиан видел? – Да. Она на трибуне. Торриани поднес ко рту Клерфэ кружку холодного лимонада. К ним уже подходил капитан. – Готовы? – крикнул он. – Скорей! Скорей! – Мы вам что, волшебники, что ли? – огрызнулся шеф-механик. – За тридцать секунд вам сам черт колеса не сменит. – Да скорей же! Работайте! Мощная струя топлива упруго ударила в бензобак. – Клерфэ! – пыхтел капитан. – Дюваль перед вами. Поджимайте его! Поджимайте, пока он не запсихует! Тогда вы его обойдете. А больше нам ничего и не надо. Два места перед ним тоже наши. – Готово! Пошел! – крикнул шеф-механик. Машина рванулась вперед. «Осторожно, – думал Клерфэ, – не горячись!» Пестрой бело-голубой рябью промелькнули трибуны, навстречу вылетела лента дороги, а дальше, кроме нее, осталась только синь неба и, белой точкой, облако пыли вдали, это, вероятно, и был Дюваль. Трасса здесь перепадом в четыреста метров шла в гору. Навстречу вздымался горный массив Мадони, лимонные рощи, лиственное серебро оливковых плантаций, виражи серпантина, миллиметровая точность поворотов, щебенка из-под колес, раскаленный жар мотора, какой-то жук, снарядом бабахнувший ему в защитные очки, строй кактусов по обочинам, спуски-подъемы, вверх-вниз, скалы, брызги щебня, вперед, вперед, еще километр, еще, потом, промельком серого и коричневого, старинная крепость Кальтавутуро, пыль, много пыли, и вдруг, впереди, приземистым пауком – машина. Клерфэ быстрее проходил повороты. И мало-помалу подбирался к цели. Еще минут через десять он уже мог разглядеть машину – похоже, это Дюваль. Клерфэ уже висел у него на хвосте, но Дюваль дорогу не уступал, наоборот, опасно маневрировал, подрезая его при каждой новой попытке обгона. Исключено, чтобы он его не видел, – видит, конечно. Уже два раза на очень узких, крутых поворотах машины шли так близко, что пилоты могли видеть лица друг друга, Клерфэ перед поворотом, Дюваль после. Дюваль явно не пропускал его умышленно. Машины мчались теперь почти вплотную. Клерфэ, прячась в облаке пыли, выжидал, когда трасса по широкой дуге снова пойдет на подъем, там, на протяженном, хорошо просматриваемом участке, он знал, будет широкий поворот. Дюваль нарочно взял правее, чтобы не дать Клерфэ обойти его справа и подрезать, вздумай он сунуться слева. Но Клерфэ это предвидел и, уйдя почти к правой обочине, внезапно, прямо перед носом Дюваля, бросил машину к внутренней бровке, его занесло, но он успел выправить машину, ошарашенный Дюваль на секунду замешкался – и все, Клерфэ его прошел. Пыль разом кончилась, он вдруг ясно увидел впереди Этну с величественным шлейфом белого дыма в знойно выцветшей небесной сини, и машины ринулись вперед, в подъем, в подъем, к Полицци, высшей точке всей трассы, но теперь уже впереди шел Клерфэ. И как-то все совпало в этом решающем маневре, разом сошлось в этих коротких секундах, когда, после долгих километров погони почти вслепую, в сплошной пыли, внезапно распахнулось синее небо и сквозь жар бешено ревущего мотора прозрачный воздух пьянящим вином ударил в задубелое от ветра и пыли лицо, и взгляду снова открылось солнце, и вулкан вдали, и весь мир, тихий, огромный, простой и величественно-безучастный к ажиотажу гонки и ко всей людской суете, и было что-то прометейское в том мгновении, когда машина, вылетев на самый верх, так что дух захватило, казалось, сейчас так и взмоет ввысь, и перед глазами только твои руки на послушном руле, и вулкан с его адской воронкой, и, листом раскаленного до синевы металла, небо, в которое он вот-вот вонзится. Но уже миг спустя трасса ринулась вниз, петляя поворотами и бросая машину вправо-влево, только успевай переключать скорости, здесь это главное, кто быстрей переключает, тот и впереди, вниз, вниз, в долину Фьюме-Гранде, а потом сразу снова на девятьсот метров в гору, в лунный ландшафт, как на гигантских качелях, и так почти до Коллезано, где по сторонам дороги снова замелькают пальмы, агавы, зелень и, в просветах, море, а там уж и Кампофеличе, единственный прямой участок трассы, семь километров вдоль побережья. Только на пит-стопе, пока меняли шины, Клерфэ впервые вспомнил про Лилиан. Он глянул на трибуны, – те поплыли перед глазами размытой пестрой полосой, как огромный ящик с цветами; рев моторов, казалось, вдруг разом умолк и в этой странной, нереальной тишине ему почудилось, будто он только что выброшен из кратера могучего вулкана и теперь, подобно Икару, раскинув огромные асбестовые крыла, парит, плавно приближаясь к земле, навстречу распахнутым объятиям неимоверного чувства, неизмеримо большего, чем любовь, чувства, что воплотилось в облике одной-единственной женщины, в ее имени, в ее ждущих губах. – Пошел! – гаркнул капитан. Машина рванулась, и тут Клерфэ вдруг понял, что больше не один. Крылатой, розовой тенью фламинго над ним теперь реяло чувство, оно летело то следом, в шлейфе рассекаемого воздуха, то, незримым стягом, чуть впереди, но неизменно рядом, неизменно вместе с ним. На следующем круге машину внезапно повело. Клерфэ успел ее выправить, но задние колеса опять занесло, и пока он боролся с заносом, навстречу вдруг поплыл поворот, толпы зрителей на обочине, словно мухи на торте деревенского кондитера, машина не слушалась, ее несло и бросало, Клерфэ еще успел перед поворотом переключить передачу, но руль рвануло из рук, он почувствовал боль и хруст в плече, в сияющей синеве неба поворот летел навстречу, стремительно увеличиваясь, толпа густела, ширилась, люди вырастали, на глазах превращаясь в гигантов, казалось, столкновение неизбежно, но тут в глазах потемнело, он впился во что-то зубами, руку просто отрывало, но он не отпускал руль, волна раскаленной лавы захлестнула плечо, все мелькало, прыгало, летело кувырком, и только просвет ослепительной небесной сини маячил отчетливо, он не спускал с него глаз, сколько ни дергалась машина, и тут вдруг открылась брешь, небольшой прогал, в котором не кишели эти гигантские двуногие мухи, он еще раз крутанул руль, ударил по газам, и – о чудо – машина послушалась, ринулась в эту дыру, вверх по склону, неведомо как пролетев по камням сквозь кустарники, разодранная задняя покрышка захлопала хлыстом, и машина встала. Он увидел – к нему бегут люди. Разметанные испугом, как брызги от брошенного в воду булыжника, они теперь сбегались к нему, – безумные лица, размахивающие руки, вскинутые кулаки, черные дыры разинутых в крике ртов. Он не знал, зачем они бегут – убивать его или обнимать, да ему это сейчас и не важно, важно только одно: не дать им прикоснуться к машине, не позволить помогать, иначе его дисквалифицируют. – Не подходить! Ничего не трогать! – заорал он, вскочил, ошпаренный новой волной горячей боли, увидел кровь на своем голубом комбинезоне, вроде только из носа, вскинул руку – вторая не слушалась, – замахал, отгоняя всех прочь. – Ничего не трогать! Не помогать! Пошатываясь, обогнул машину, встал перед радиатором: – Не помогать! Запрещено! Они и вправду остановились. Увидели, что он на ногах, может сам идти. А что кровь – не страшно, только лицо разбито. Он обежал машину. Осмотрел покрышку. Протектор отслоился. Вот черт! Это надо же, шина-то совсем новая! Быстро отрезал болтающуюся полоску резины, ощупал шину. Малость сдулась, но не совсем, должна выдержать, если на поворотах не гнать. Рука, похоже, только вывихнута, перелома нет. Значит, попробует рулить одной правой. Главное – до бокса дотянуть, там Торриани его сменит, там и техники, и врач. – С дороги! – заорал он. – Машины! Повторять не понадобилось. Сверлящее пение приближающегося мотора уже нарастало из-за холмов, люди уже карабкались вверх по склону, рев усилился, заполняя собой все вокруг, взвизгнули в заносе протекторы, и машина, свирепая, приземистая, неудержимая, как снаряд, бомбой пыли пронеслась мимо и скрылась за поворотом. Клерфэ уже снова был за рулем. Рев моторов подействовал лучше всякого укола. – Разойдись! – кричал он. – Все отойдите! Он уже подавал назад вниз по склону, выкручивая на ходу «баранку», а едва запустил мотор, – машина послушно двинулась вперед. Он выжал сцепление, переключил скорость, выехал на дорогу, и, вцепившись в руль как можно крепче, поехал медленно, думая только об одном: дотянуть до бокса, уже недалеко, скоро прямой участок, там я смогу ее удержать, всего пара поворотов осталась. Позади уже ревела следующая машина, уже приближалась, уже выходила на обгон. Клерфэ держал дорогу из последних сил. Он стиснул зубы, он знал, что не пропускает идущего сзади, знал, что это не по правилам, что это нечестно, но он просто вынужден ехать посередине, он не мог иначе, пока наконец тот, сзади, на повороте не обошел его справа. Поблескивая очками, весь белый от пыли, пилот, обгоняя его, вскинул руку – должно быть, разглядел и разбитое лицо Клерфэ, и его шину. На секунду Клерфэ ощутил благодарный прилив товарищеской солидарности, но сзади он уже слышал очередного приближающегося соперника, и на смену солидарности тут же нахлынула ярость, худшая из всех, какие только бывают – беспричинная и бессильная. «Сам виноват! – подначивал злобный голос где-то глубоко внутри. – Размечтался, а надо было на дорогу глядеть! Это только для самоучек гонки – романтическое приключение, тут только ты и машина, а все остальное – ненужный риск, а то и беда, к черту всех воздушных фламинго, к черту все чувства, надо было повороты аккуратнее проходить, колеса беречь, а теперь-то что, теперь поздно, слишком много я теряю, вон еще одна таратайка меня обходит, а за ней следующая, этот прямой участок – погибель моя, они пролетают, как шершни, а я их пропускай, к черту Лилиан, что ей здесь надо, и меня к черту, раз сам я ни к черту!» Лилиан сидела на трибуне. Она чувствовала напряжение и азарт стиснутых на скамейках зрителей и старалась ему не поддаваться, но совершенно себя от него оградить оказалось выше ее сил. Рев множества моторов оглушал в тысячу раз сильнее любой анестезии, через уши внедряясь в мозг, парализуя волю, отключая сознание и подчиняя его массовому психозу. Лишь немного погодя, пообвыкнув, она опомнилась, и внезапно все снова встало на свои места. Адский шум теперь, казалось, отделился от происходящего. Он висел над трибунами сам по себе, а внизу сами по себе, проносились маленькие пестрые автомобильчики. И вообще все там было какое-то игрушечное – человечки в белых и цветных комбинезонах торопливо катили колеса и тележки-домкраты, капитаны, словно фантиками, сигналили флагами, табличками с цифрами и вымпелами, а всем этим командовал механический голос диктора из репродукторов, объявлявший минуты и секунды, – смысл его объявлений она даже постепенно стала понимать. Все это похоже на бега, а пожалуй, и на корриду – люди по доброй воле вовлекаются в игру с опасностью, где игрушкой – человеческая жизнь, а смертельный риск в полной мере осознается лишь непосредственными участниками. Лилиан чувствовала: что-то в ней противится этому бездумному азарту. Слишком долго и слишком близко сама она живет на волосок от смерти, чтобы не ощущать фривольность подобной забавы. Вот так же детишки норовят перебежать дорогу перед самым носом проезжающей автомашины. Когда под колеса кидаются – и гибнут – безмозглые курицы, это еще куда ни шло, но когда курицам уподобляются люди, тут восторгаться нечем. Слишком серьезная штука жизнь, слишком серьезная штука смерть, чтобы с ними играться. И мужество вовсе не в бездумной удали, тогда это просто дурь, мужество – это когда ты осознаешь опасность. – Клерфэ! – произнес кто-то рядом. – Где же Клерфэ? Она вздрогнула: – А что с ним? – Да давно должен был пройти. Зрители на трибуне заволновались. Лилиан видела – Торриани смотрит на нее снизу, машет ей, показывает на трассу, снова на нее оглядывается и знаками показывает, мол, все в порядке, ничего страшного. И вот это напугало ее больше всего. «Разбился!» – пронеслось в голове, и она замерла как пришибленная. Судьба ударила исподтишка, когда не ждешь, на каком-то из поворотов этой треклятой гонки. Секунды налились свинцом, минуты тянутся часами. Безумная карусель на белом полотне дороги казалась уже только страшным сном, в груди черной дырой зияла жуткая пустота – пустота ожидания. Наконец раздался механический голос из репродуктора: – Машину Клерфэ, номер двенадцать, на повороте вынесло с трассы. Другой информации пока нет. Лилиан медленно подняла голову. Все вроде бы по-прежнему – лучистая синева неба, нарядная пестрота трибун, белопенная кипень цветущей сицилийской весны – но где-то во всем этом образовалась бесцветное пятнышко, некая туманность вакуума, в котором вот сейчас, хватая ртом воздух, борется за жизнь Клерфэ, а может, уже и не борется. Всей своей до неправдоподобия жуткой осклизлой хваткой смерть уже подбирается к ней, неся с собой бездыханность, а потом и не постижимую человеческому разуму тишину – тишину небытия. Она обвела глазами всех вокруг. Неужто проказа этого знания незримо запятнала ее одну? Неужто только она одна ощущает это так, словно в ней самой начался распад всех клеток и каждая гибнет от удушья по отдельности, умирая собственной смертью? Она вглядывалась в лица. И не видела ничего, кроме жажды сенсации, сладострастного предвкушения чужой смерти, пусть не явного, пусть скрытого маской притворного сожаления и испуга, но и тайной радости, что роковая участь постигла другого, – эта радость ненадолго разгоняла флегму их чувств, как укол дигиталиса стимулирует на время работу слабого сердца. – Клерфэ жив, – объявил диктор. – У него незначительная травма. Он сам вывел машину на трассу. Он продолжает гонку. По рядам трибун, Лилиан хорошо это слышала, пробежал ропот. Она видела, как меняются лица людей. Теперь в них читалась смесь облегчения, радостного восхищения, но и разочарования. Молодец, выкарабкался, не дрогнул, дальше едет, что значит кураж! И каждый на трибунах в эти секунды ощутил кураж в себе, словно это он, несмотря ни на что, едет дальше, – сейчас даже распоследний мелкий жиголо чувствовал себя героем, даже рохля подкаблучник мнил себя презирающим смерть храбрецом. Жажда сенсации, верная спутница риска, выделила из тысяч надпочечников адреналин и погнала его в кровь зрителями. За этот впрыск они и платят, покупая билеты! От вспышки гнева у Лилиан на миг потемнело в глазах. Она вдруг люто возненавидела всех вокруг, каждого по отдельности и всех вместе, мужчин, молодцевато расправляющих плечи, женщин, кокетливо стреляющих глазками, ей была ненавистна даже волна явной симпатии, прокатившаяся по трибунам, великодушие толпы, лишившейся вожделенной жертвы и сменившей жажду смерти на восхищение, она возненавидела даже Клерфэ и, хотя тут же поняла, что это просто реакция на страх, несмотря ни на что, продолжала его ненавидеть – за то, что согласен участвовать в этих дурацких игрищах со смертью. И впервые с тех пор, как она покинула стены санатория, вспомнила о Волкове. Но тут увидела, как внизу подъезжает Клерфэ. Увидела его окровавленное лицо, увидела, как он вылезает из машины. Механики проверяли машину. Меняли колеса. Торриани стоял возле Клерфэ. – Чертова шина! – горячился Клерфэ. – Из-за нее всю морду разбил и руку вывихнул. Но машина в порядке. Дальше ты поедешь. – Понятно! – крикнул капитан. – Торриани, пошел! Торриани уже запрыгнул на сиденье. – Готово! – крикнул шеф-механик. Машина сорвалась с места. – Что с рукой? – спросил капитан. – Сломал? – Нет. Вывих или что-то вроде того. Плечо. К нему уже спешил врач. Боль была несусветная. Клерфэ сел на ящик. – Хана? – спросил он. – Надеюсь, Торриани не подкачает. – Ехать вам точно нельзя, – сказал врач. – Лейкопластырь! – заорал капитан. – Широкий, фиксируйте плечо, на всякий случай. Врач только головой покачал: – Вряд ли поможет. Если почувствует, что может ехать, сам скажет. Капитан рассмеялся: – Он в прошлом году подошвы себе сжег. И все равно поехал. Я имею в виду – ступни сжег, не обувь. Клерфэ все еще сидел на ящике. Его как будто выпотрошили. Доктор тем временем накладывал бандаж ему на плечо. Надо было на дорогу смотреть, думал он с досадой. Ехать быстрее, чем можешь, еще не значит быть богом. Неправда, будто только человеческому мозгу дано изобретать средства, помогающие превысить природную скорость передвижения. Вошь, забравшаяся в перья орла, тоже шустрее самой себя, разве нет? – Что случилось-то? – спросил капитан. – Да все шина проклятая! На повороте вынесло. Деревце по пути зацепил. Руль крутануло. Хана, короче. – Вот если бы тормоза подвели, мотор отказал, рулевая тяга полетела – это была бы хана! А тачка ведь едет, едет! Мало ли кто еще сойдет! Гонка не кончена, еще не вечер! Для Торриани это первая Тарга. Надеюсь, справится. Клерфэ смотрел на металлические детали облицовки, отодранные механиками. «Стар я уже, – думал он. – Что мне здесь надо? Хотя кроме этого – что я умею?» – Вон он! – гаркнул капитан, прижимая к глазам бинокль. – Черт возьми, парень-то молодцом! А все равно не сможет. Мы слишком отстали. – Кто перед нами идет? – Да в том-то и штука! Только Вебер остался. На пятом месте. Торриани промчался мимо. Махнул рукой и скрылся. Капитан от радости пустился в пляс не хуже индейца. – Дюваль сошел! А Торриани целых четыре минуты нагнал! Четыре минуты! Пресвятая дева, спаси и сохрани! Казалось, он и впрямь молится. Торриани продолжал подбираться к лидерам. – Это на раздолбанной-то тачке! – орал капитан. – Золото, а не мальчишка, я его расцелую! Он прошел круг с рекордным временем! Святой Антоний, спаси и сохрани! Торриани круг за кругом шел все лучше. Клерфэ от души желал ему успеха, но не мог подавить и чувство горечи. Вот они – шестнадцать лет разницы в возрасте. Хоть он и знает, что возраст иной раз не помеха. Караччиола после перелома бедра, превозмогая адские боли, обыгрывал гонщиков гораздо моложе себя, чемпионом становился, Нуволари и Ланг11 вернулись в гонки после войны и будто помолодели лет на десять, – но когда-то каждому пора уходить, и он знает, недалек и его час. – У Валенте поршни заклинило! Монти отстал. Вебер идет уже третьим! – неистовствовал капитан. – Сможете сменить Торриани в случае чего? В глазах его Клерфэ ясно видел сомнение. Пока еще спрашивают, пронеслось в голове. Скоро перестанут. – Пусть едет, – сказал он. – Пусть едет сколько сможет. Он молодой, он выдержит. – Он слишком нервный. – Но он классно едет. Капитан кивнул. – Ну конечно, для вас-то это чистое самоубийство, с таким-то плечом повороты проходить? – с притворной озабоченностью спросил он. – Никакое не самоубийство. Просто пришлось бы ехать медленнее. – Пресвятая дева! Матерь божия! – продолжал молиться капитан. – Спали у Торелли тормозные колодки! Не так, чтоб разбился, упаси боже, пусть просто сойдет. Спаси и сохрани Вебера и Торриани! Пробей у Бордони бензобак! – Подобная, весьма своеобразная набожность одолевала его на каждой гонке; после финиша все снимало как рукой – он с легким сердцем становился прежним богохульником. За круг до конца машина Торриани вдруг затормозила у пит-стопа. Сам Торриани лежал на руле почти без чувств. – Что такое? – рявкнул капитан. – Не можете ехать? Что стряслось? Вытаскивайте его! Клерфэ! Пресвятая дева, царица небесная, матерь всех скорбящих, – да у него тепловой удар! Подумать только! Ведь еще совсем не жарко! Еще весна! Вы сможете его сменить? Машина… Механики уже трудились вовсю. – Клерфэ! – умолял капитан. – Один кружок только! Вебер перед вами третьим идет, не страшно, даже если мы пару минут потеряем. Все равно четвертыми удержимся. Живо в тачку! Господи боже мой, что за гонка! Клерфэ уже сидел в машине. Он видел: Торриани совсем плох. – Только доехать! – молился капитан. – Один кружок дотянуть! Четвертыми удержаться! Ну и Веберу третьим, конечно! А лучше вторым. И Бордони дырочку в бензобак! А еще, царица небесная, во всеблагой милости своей, ниспошли парочку пробитых покрышек остальным супостатам. Кровь Христова, напои меня! «Один круг, – думал Клерфэ. – Когда-то же он кончится. А боль – боль терпимая. Это куда легче, чем в концлагере на кресте висеть. Я там паренька видел, так ему в Берлине на допросах все зубы до корней высверлили, чтобы он «сообщников», товарищей своих выдал. А он не выдал. Вебер впереди идет. Плевать, как я доеду. Как же, черта с два плевать! Ишь, как трасса петляет! Это же вам тачка, не самолет! Да жми ты на газ, черт побери! Аварии бояться – счастья не видать!» Механический голос над трибунами объявил: – Гонку снова продолжает Клерфэ. Торриани выбыл. Лилиан видела промчавшуюся внизу машину. Успела разглядеть и перевязанное плечо. «Идиот! – думала она с яростью. – Мальчишка, и никогда не повзрослеет! Это лихачество, а не мужество. Опять ведь нарвется! Что они вообще знают о смерти, все эти удалые здоровяки? Вот те, что там, наверху, – те знают, каково это, за каждый глоток воздуха бороться, как за манну небесную». Кто-то сунул ей в ладонь визитную карточку. Отбросив картонный листочек, она встала. Да, она хочет уйти. Теперь вот сотни взглядов устремлены на нее. Словно сотни пустых стекляшек, поблескивающих на солнце. И ведь как внимательно смотрят! «Глаза-пустышки, – подумалось ей. – Смотрят, но не видят. Но разве так не всегда? Где иначе?» Ей снова вспомнился санаторий в снегах. «Да, там было по-другому. Там глаза знающие». По ступенькам прохода она спускалась с трибун. «Что мне здесь надо, среди всех этих чужих людей?» – думала она и даже замерла на месте, будто остановленная резким порывом ветра. Вот именно, что мне здесь надо? Я хотела сюда вернуться, но разве возможно вернуться? Да, всеми фибрами души и сердца я хотела вернуться, – но разве теперь мне место здесь? Разве стала я такой же, как все эти люди? Она еще раз обвела глазами трибуны. Нет, пронеслось в голове, мне здесь не место! В тепло и уют прежнего неведения возврата нет. Прожитого и пережитого не отменишь. Темная тайна, открывшаяся ей и, похоже, в упор не замечаемая остальными, не дает себя забыть. Она всегда при тебе, и никуда от нее не деться. Странное чувство: будто прямо у нее на глазах, во всей бутафорской мишуре и позолоте, рухнули декорации красочного театрального представления, и взгляду открылись голые колосники. Это даже не отрезвление, а некий миг прозрения: возврата назад нет, и помощи извне не будет. Зато, и это она тоже ясно почувствовала, тем мощнее взметнулся ввысь единственный, последний фонтан силы, который ей еще остался, и эта сила, она знает, не будет больше тратить себя попусту, растекаясь по мелочам, а сольется воедино, пытаясь досягнуть до неба и бога. И пусть не досягнет – сам порыв стоит того, да и падение в танце тяжелой струистой воды, возвращение к самой себе, – разве это в своем роде уже не свершение? К самой себе, думала она. Как же далеко от себя надо уйти, как высоко устремиться, чтобы к себе вернуться! И ей вдруг стало легко – как будто кто-то снял с плеч неведомую ношу. Да, нелепый груз отжившей ответственности упал на дощатые ступени трибун, и она переступила через него, как через сброшенное старое платье. Пусть рухнули пышные театральные декорации – колосники-то остались, и кто не убоится этого обнаженного остова, тот устоит, тот в силах выйти на пустые подмостки и сыграть свою драму, прожив сполна свой страх и свою отвагу. И сумеет в тысяче вариаций раскрыть всю безмерность своего одиночества, даже в любви, – ведь это пьеса поистине нескончаема. А сколько в ней перевоплощений! И ты в ней сам себе и актер, и зритель. Аплодисменты трибун обрушились на нее треском пулеметных очередей. Гонщики финишировали. Их маленькие, стремительные машины пулями пересекали финишный створ. Лилиан стояла на лестнице, пока не увидела машину Клерфэ. Потом медленно, сквозь шквалы аплодисментов, спустилась по ступенькам вниз, в благостную прохладу нового, драгоценного знания, которое с равным успехом можно именовать и свободой, и одиночеством, а еще – в благостное тепло любви, уже таящее в себе привкус разлуки, – и все это вместе встречало ее плеском фонтанов в летней ночи. Клерфэ отер кровь с лица, но с губ она все еще сочилась. – Поцеловать не могу, – сказал он. – Очень испугалась? – Нет. Но ты больше не будешь ездить. – Конечно не буду, – смиренно поддакнул Клерфэ. Ему не впервой было видеть такую реакцию. – Неужто я был настолько плох? – спросил он, пытаясь скроить притворно-испуганную гримасу. – Он был великолепен, – вмешался Торриани, который, все еще бледнее смерти, сидел на ящике, попивая коньяк. Лилиан ошпарила его враждебным взглядом. – Все уже хорошо, – успокаивал ее Клерфэ. – Не думай больше об этом, Лилиан. Ничего страшного не случилось. Так, видимость одна. – Ты больше не будешь ездить, – повторила она. – Хорошо. Завтра разорвем контракт. Согласна? Торриани расхохотался: – А послезавтра склеим его снова. Мимо прошагал капитан Габриэлли, механики тем временем закатывали машины в бокс. Воняло бензином и горелым маслом. – Клерфэ, сегодня вечером заглянете? – спросил Габриэлли. Клерфэ кивнул. – Лилиан, мы тут только мешаемся, – сказал он. – Пойдем скорей из этой грязной конюшни. – Он посмотрел ей в лицо. На нем все еще читалась прежняя нешуточная решимость. – Да что с тобой? – спросил он. – Ты правда хочешь, чтобы я перестал гоняться? – Да. – Но почему?! Она замялась. – Не знаю, как сказать… но как-то это все… глубоко безнравственно. – Бог ты мой! – изумился Торриани. – Успокойся, Альфредо, – одернул его Клерфэ. – Это звучит глупо, я знаю, – продолжала Лилиан. – И я сама не так об этом думаю. Вот совсем недавно еще все так ясно было, а теперь уже нет. Торриани отхлебнул солидный глоток. – Мы, гонщики, после гонки чувствительны, как свежеочищенные раки. Не внушайте нам комплексов! Клерфэ рассмеялся: – Лилиан, ты имеешь в виду: не стоит искушать судьбу, верно? Она кивнула: – Только в крайнем случае, когда ничего другого не остается. Но не потехи ради. – Бог ты мой! – повторил Торриани. – Потехи ради! – Он встал и направился к Габриэлли. – Я глупости говорю, – в отчаянии выпалила она. – Не слушай меня. – Вовсе это не глупости. Просто не ожидал от тебя. – Почему? Он посмотрел на нее внимательно. – Я когда-нибудь предлагал тебе вернуться в санаторий? – спокойно спросил он. Она вскинула на него глаза. Ей-то всегда казалось, он ни о чем не догадывается, считает, что с ней почти все в порядке. – Мне и не нужно в санаторий, – проговорила она быстро. – Это я знаю. Но я когда-нибудь тебе предлагал? Теперь она расслышала иронию. – Не надо мне было ничего говорить, да? – Наоборот, – ответил он. – Всегда говори. Она рассмеялась: – Я люблю тебя, Клерфэ. Что, после гонок все женщины такие же дуры, как я? – Не помню уже. Это платье от Баленсиаги? – Я тоже не помню уже. Он придирчиво ощупал челюсть и плечо. – К вечеру у меня будет не физиономия, а ягодный пудинг, да и плечо распухнет, как подушка. Поедем к Левалли, пока я еще могу рулить? – Тебе разве не нужно вечером к капитану? – Да нет. Это всего лишь вечеринка в отеле, победу будут праздновать. – А ты не любишь праздновать победы? – Одной победой больше – значит, в будущем одной меньше, – сказал он, чувствуя, как лицо уже потихоньку начинает заплывать. – Будешь сегодня вечером накладывать мне холодные компрессы и под это дело читать вслух главу из «Критики чистого разума»? – Буду, – ответила Лилиан. – А потом, когда-нибудь, хочу съездить в Венецию. – Зачем? – Там нет ни гор, ни автомобилей. 14 Они еще две недели пробыли на Сицилии. Клерфэ залечивал плечо. Они проводили время то в запущенном саду, то у моря. Вилла Левалли казалась воздушной гондолой, парящей над временем и морем, что простирались внизу без начала и конца. Следующая гонка предстояла Клерфэ только через пару недель. – Останемся здесь? – спросил он. – Или отправимся обратно? – Куда? – В Париж. Или куда угодно. Когда не привязан к дому, можно ехать куда хочешь. Здесь скоро жара начнется. – Что, весна уже кончилась? – Здесь, на юге, да. Но можно взять «Джузеппе» и поехать вслед за весной. В Риме она только начинается. – А когда она и там кончится? Клерфэ усмехнулся: – Тогда поедем за ней еще дальше, если захочешь. Она тогда наступит в Ломбардии на озерах. Потом двинемся за ней по пятам в Швейцарию, оттуда вниз по Рейну, пока не очутимся на приморских лугах Голландии, где всеми цветами радуги пестрят тюльпаны. И тогда кажется, будто время остановилось. – Ты уже так ездил, да? – Да, сто лет назад. До войны. – С женщиной? – Да, но совсем по-другому было. – Это всегда совсем по-другому. Даже с одной и той же женщиной. Я не ревнива. – А жаль. Мне бы хотелось. – По-моему, если бы у тебя ничего не было в прошлом, начни ты мне рассказывать, что я у тебя первая женщина в жизни, это было бы ужасно. – Ты и есть первая. – Ну уж нет. Но если ради меня ты на некоторое время забудешь имена остальных – мне этого вполне достаточно. – Так поехали? Лилиан покачала головой: – Пока еще нет. Пока что я не хочу внушать себе, будто время остановилось. Наоборот, хочу чувствовать время сполна, ни в чем не обманываясь. Это в санатории, в снежных застенках тамошних зим, время стояло. Зато не стояла я. Меня там швыряло, как об ледяную стену, то в одну сторону, то в другую. – А теперь не швыряет? Она поцеловала его. – Теперь меня кружит. И пусть немного покружит еще. Как в танце. Но потом вдруг ее охватило нетерпение и потянуло прочь. Это произошло внезапно – как-то сразу стало казаться, что она на Сицилии уже много месяцев. Это и были месяцы, думала она, по моим меркам – месяцы. Ведь у нее совсем другой счет времени. Между двумя днями всякий раз черной пропастью глубиной в недели зияла ночь, тоска и страх одиноких пробуждений. Она никогда не оставляла Клерфэ у себя на ночь. И не допускала, чтобы он видел ее по утрам, когда она просыпается. Он считал это просто капризом; а она просто не хотела, чтобы он слышал ее кашель. Вот она и полетела в Рим, чтобы из Рима лететь дальше. Клерфэ вместе с Торриани поехал на «Джузеппе». Они условились встретиться в Париже. Полдня она провела в Риме, бродя среди древних развалин. На следующий день до обеда просидела на солнышке за столиком перед кафе на Виа Венето. Вечером ей предстояло вылететь в Париж, но она все еще колебалась. Какая-то вдруг накатила томительная грусть, и не было этому невероятно сладостному чувству иной причины, кроме той единственной, последней, которая серебристой дымкой несбывшихся мечтаний подводит итоги любой жизни – бухгалтерский баланс не сходится тут никогда. На ночь она осталась в отеле и лишь на следующее утро отправилась в контору авиакомпании. В витрине перед входом ей бросился в глаза плакат с видом Венеции и тут же вспомнились собственные слова, сами собой пришедшие на ум в разговоре с Клерфэ на вилле у Левалли; недолго думая, она вошла и попросила переоформить билет на Венецию. Почему-то показалось: обязательно нужно там побывать прежде, чем в Париж возвращаться. Что-то надо прояснить, хоть она и сама толком не знает что; но до встречи с Клерфэ просто необходимо это сделать. – Когда вылет? – поинтересовалась она. – Через два часа. Она вернулась в отель, упаковала вещи. Предполагая, что Клерфэ уже в Париже, позвонить или хотя бы написать ему, известив о своей задержке, почему-то не решилась. «Из Венеции успею», – подумала она, хоть и знала, что не станет. Хотелось несколько дней до возвращения побыть совсем одной, вне досягаемости от кого-либо. «До возвращения?» – мелькнуло в голове. Но куда? Разве она не улетела и все еще не летит – как те птицы из сказки, что родились без лапок и обречены летать до самой смерти? Но разве не этого она хотела? И не для того ли хочет сейчас побыть одной, чтобы уяснить: надо ли ей и Клерфэ тоже оставить? Самолет уже снижался в предвечернее розоватое марево лагуны. Лилиан заняла угловой номер в гостинице «Даниэли». Лифтер, везя ее наверх, не преминул сообщить, что именно в их отеле разыгрывался бурный, роковой роман стареющей Жорж Санд с молодым Альфредом де Мюссе. – И чем кончилось? С кем он ей изменил? – Ни с кем, мадемуазель! Это он был в отчаянии. Мадам Санд ему изменила! – Лифтер ухмыльнулся. – С врачом-итальянцем. Господин Мюссе был поэт. От нее не укрылись искорки снисходительной насмешливости в его глазах. «Как знать, – подумала она, – быть может, это она сама себе изменила: ходила к одному, а любила другого». Лифтер учтиво открыл перед ней дверцу. – Она его бросила, – продолжил он. – Уехала и даже слова не сказала. «Прямо как я, – подумала Лилиан. – Выходит, я тоже самой себе изменить решила?» Войдя в номер, она замерла на пороге. Комнату заливал тот неповторимо-теплый розовый свет заката, какой бывает только в Венеции. Она подошла к окну. Голубая гладь лагуны была почти недвижна, и лишь легкая волна от причаливающего катерка-вапоретто слегка покачивала строй гондол у пристани Сан-Заккариа. Уже зажглись первые фонари, хоть и яркие, но одинокие и потерянные в этом сиянии розового и голубого, пролившегося до цепочки оранжевых навигационных огней, нежно опоясавших собор Сан-Джорджио Маджоре. Вот уж место, где ты вдали от всех гор на свете. Дальше некуда. Ничто не нависает громадой, все только ласкает взгляд. Все чужое – но сколь волшебно чужое! «Никто меня здесь не знает, – думала она. – И не знает даже, что я здесь! И эта безвестность ощущалась странным, внезапным счастьем, – счастьем ухода от всякого счастья, то ли ненадолго, то ли навсегда». Чувство это еще больше усилилось, когда она вышла на площадь. Азарт новизны таил в себе и жажду приключения. Она брела бесцельно, наугад, пока ноги сами не привели в нижний зал ресторана «Квадри», где ей понравилось – небольшой этот зал с позолотой орнаментов и настенными росписями восемнадцатого века из-под сводов галерей смотрел прямо на площадь. Она заказала креветки и легкого белого вина. Совсем рядом на стенах танцевали маски. Ей и это было по душе, она чувствовала себя беглянкой, прячущей лицо под незримой маской, в головокружительном опьянении вседозволенности и свободы, какое дарует любая маска. Перед ней, в розоватом сумраке, в разбегающихся переулках этого города, который так любит маски, открывалось множество новых, неизведанных путей. Куда ведут они? К неведомым, несказанным новым открытиям – или только к прелестным, но утомительным повторениям пройденного, из которых выходишь ценой похмельного разочарования и сожалений о растрате самого драгоценного, что есть в жизни – времени? Ну и надо тратить, говорила себе Лилиан, тратить бездумно, вопреки всему, иначе кончишь, как тот чудак из сказки, который столько всего хотел получить за свое золото, что так над ним и умер, ничего и не решив. – Куда здесь можно сходить сегодня вечером? – спросила она у официанта. – Сегодня вечером, синьора? Может, в театр? – А места еще есть? – Скорей всего. В театре всегда есть места. – Как мне пройти? Официант принялся объяснять дорогу. – А на гондоле можно? – перебила его Лилиан. – И на гондоле. Раньше, если в театр, то непременно на гондоле. Теперь не то. В театре два входа, один с воды. Да здесь недалеко. У Дворца дожей Лилиан взяла гондолу. Официант оказался прав: кроме нее, к театру в гондоле причалила только весьма пожилая американская любовная парочка, то и дело фотографировавшая со вспышкой. Они и гондолу Лилиан засняли. – Женщине в Венеции нельзя быть одной, – рассуждал гондольер, помогая ей выйти. – Молодой женщине – тем более. А уж красивой – ни в коем случае. Лилиан окинула его взглядом. Уже почти старик, и не похоже, чтобы предлагал самого себя в качестве панацеи от одиночества. – Да разве можно здесь быть одной? – пробормотала она, глядя в закатное небо над крышами. – Больше, чем где бы то ни было, синьора. Если, конечно, ты не местный. Лилиан успела как раз к подъему занавеса. Играли комедию восемнадцатого века. Она оглядывала зал, слабо различимый в отраженном свете рампы. Это был самый красивый театр на свете, а в прошлом, до эры электричества, в мерцании сотен свечей, в великолепии своих расписных ярусов, он, конечно же, был и вовсе восхитителен. Он и сейчас оставался таким. Она смотрела на сцену. По-итальянски она понимала плохо и вскоре перестала следить за ходом действия. Странное чувство сладостной грусти, испытанное еще в Риме, охватило ее снова. Выходит, прав старик-гондольер? Или это просто от того, что все так символично сошлось: ты попадаешь куда-то, слушаешь чужие диалоги, ничего в них не понимая, а едва начнешь хоть о чем-то догадываться, все кончится и надо будет уходить? Впрочем, и так видно: ничего глубокомысленного на сцене не происходит, комедия, соблазнение, обман, довольно жестокий розыгрыш глуповатого простофили, и только одно странно, почему все это ее так трогает, с какой стати она всхлипывать начала, вон даже платок ко рту приложить пришлось? И только всхлипнув снова и разглядев темные пятна у себя на платке, она все поняла. В первые секунды она сидела неподвижно, пытаясь подавить приступ, но всхлип повторился снова. Ей надо выйти, но сможет ли сама? Она по-французски попросила сидящего рядом мужчину помочь ей выйти. Тот, даже не повернувшись, только недовольно затряс головой. Поглощен происходящим на сцене и вообще не понимает, что ей надо. Она обратилась к женщине слева. Отчаянно пыталась вспомнить, как по-итальянски «помощь». Как назло, слово не вспоминалось. – Misericordia, – пробормотала она наконец. – Misericordia, per favore!12 Женщина удивленно вскинула на нее глаза. – Are you sick?13 Лилиан кивнула, прижимая ко рту платок и жестом давая понять, что ей надо выйти. – Too many cocktails, – посочувствовала крашеная пожилая блондинка. – Mario, darling, help the lady to get some fresh air. What a mess!14 Марио поднялся. Он поддерживал Лилиан. – Just to the door15, – прошептала она. Он взял ее под руку и повел через зал. Кое-кто на них оборачивался. На сцене пройдошливый любовник как раз торжествовал победу. Марио открыл дверь в фойе и внимательно посмотрел на Лилиан. И только тут увидел: перед ним стоит смертельно бледная женщина, прижимая ко рту платок, из-под которого на белое платье капает кровь. – But, Signora, you are really sick, – растерялся он. – Shall I take you to a hospital?16 Лилиан затрясла головой. – Отель «Даниэль». Машину, пожалуйста, – еле выговорила она. – Такси. – Но, синьора, в Венеции нет такси! Только гондолы. Или моторные лодки. Вам надо в клинику. – Нет-нет! Лодку! До отеля. Там наверняка есть врач. Пожалуйста, только до лодки… Хотя вам ведь вернуться надо… – Ах, – отмахнулся Марио. – Мэри может и подождать. Все равно она не понимает ни слова. Да и пьеса скучная. После темного пурпура портьер – бледно-розовая помпезность фойе. Белизна лепнины. Двери. Ступени лестницы, и сразу ветер, и сразу площадь, звяканье вилок, тарелок, ножей – ресторан, столики на улице, смех, гастрономическое возбуждение. Мимо, мимо, скорей к темному, зловонному, узкому каналу, из щели которого возникает ладья и в ней гребец, словно Харон на берегу Стикса: – Gondola, Signora, Gondola?17 – Да, скорей! Синьора больна! Гондольер опешил: – Ранена? – Вопросы потом! Греби! Живо! Узкий канал. Мостик. Стены домов. Плеск воды. Протяжный окрик гондольера на перекрестках. Трухлявые ступени, заржавелые двери, крохотные палисадники с геранями, желтый свет голой лампочки и включенное радио за чьим-то окном, белье сушится на веревках, крыса, словно канатоходец, балансирует на парапете, крикливые женские голоса, пахнет жареным луком, чесноком, но все забивает мертвый запах затхлой воды. – Уже скоро, – говорит Марио. Другой канал, уже пошире. И, наконец, волны и простор Большого Канала. – Может, пересядем на моторку? – Нет! – прошептала она, все еще полулежа на заднем сиденье, на которое опустилась без сил. – Дальше! Никаких пересадок… Ярко освещенные фасады отелей, террасы, пыхтящие, дымящие речные трамвайчики-вапоретто, битком набитые пассажирами, моторки, белые матроски водителей, – до чего же одиноко душе в этом праздничном водовороте жизни, когда борешься за нее из последних сил, сколь призрачной суетой представляется все остальное, когда тебе нечем дышать! Шеренги гондол вдоль причалов черными гробами покачиваются в черном зеркале вод, своими хищными металлическими клювами, – того и гляди клюнут! – они смахивают на чудовищных лебедей-стервятников, мимо, мимо, и вот наконец пьяцетта, дымчатый свет, водная ширь, простор, укрытый звездным небом, а под Мостом Вздохов непередаваемо слащавый тенор ублажает гондолу туристов руладами «Санта Лючии». «А вдруг это смерть?» – спрашивала себя Лилиан, вот так, под слащавое пение, близкий плеск воды, полулежа, запрокинув голову, и никого рядом, кроме этого незнакомого мужчины, то и дело спрашивающего: – How are you feeling?18 Потерпите еще две минуты. Сейчас приедем. Нет, это еще не смерть, она знает. Марио помог ей сойти. – Расплатитесь за меня, – шепотом сказала она швейцару. – И врача! Немедленно. Марио уже вел ее по вестибюлю. Людей немного. Американцы за столиком на нее оглянулись. Где-то мелькнуло вроде бы знакомое лицо, но она не помнит, кто это. Молоденький лифтер все еще не сменился. Лилиан слабо улыбнулась. – Видите, ваш отель и вправду роковое место, – шепотом сказала она. – Вы ведь так говорили? – Не разговаривайте, мадам, – попросил Марио. Чем не ангел-хранитель, и даже голос бархатный. – Врач сейчас будет. Доктор Пизани. Это очень хороший доктор. Только не разговаривайте! Принесите льда! – приказал он лифтеру. Неделю она пролежала у себя в номере. Окна были распахнуты – настолько сделалось тепло. Клерфэ она так ни о чем и не сообщила. Не хотела, чтобы он нагрянул и застал ее больной. Не хотелось видеть его возле своей кровати. Это все ее забота, ее и больше ничья. Она спала, дремала дни напролет, до поздней ночи слушая перестук гондол на набережной Рива дельи Скьявони и хриплые голоса гондольеров. К ней приходил врач, иногда навещал и Марио. С врачом они прекрасно поладили, ничего опасного, кровотечение было небольшое, а Марио приносил ей цветы и сетовал на трудности жизни с пожилыми дамами. Вот бы молодую найти, и богатую, и чтобы его понимала. Он, конечно, не Лилиан имел в виду. Про Лилиан он в первый же день все понял. Потому и откровенничал, не таясь, как с сестрой по ремеслу. – Ты живешь за счет смерти, как я за счет женских страхов, что время любви кончается, – посмеиваясь, рассуждал он. – Вернее, у тебя тоже страх, но другой, твой жиголо – сама смерть. А разница только в том, что твой жиголо тебе не изменит. Зато ты ему изменяешь где только можно. Лилиан с веселым интересом его слушала. – Смерть – это жиголо у каждого из нас. Просто большинство об этом не знают, – заметила она. – Что ты потом собираешься делать, Марио? Женишься на одной из своих старушек? Марио серьезно покачал головой: – Я коплю. Через пару лет, когда наберу сколько надо, открою небольшой элегантный бар. Ну вроде бара «У Гарри». В Падуе у меня невеста, она бесподобно готовит. Ее феттучини – это же сказка! – Марио поцеловал кончики пальцев. – Придешь к нам со своим кавалером? – Приду, – ответила Лилиан, тронутая деликатностью, с какой он пытается вдохнуть в нее надежду на столь отдаленное будущее. Но разве сама она в глубине души, тайком, не лелеяла веру в свое маленькое, личное чудо? В то, что несмотря на категорические запреты, именно запретное только ей одной вопреки всему пойдет на пользу? «Я просто романтическая сентиментальная дурочка, возомнила, будто именно меня какая-нибудь личная богоматерь-покровительница добродушным шлепком вызволит из любой, самой отчаянной беды», – думала она. В прямоугольнике окна она созерцала профиль Марио в розово-кварцевом послеполуденном свете, размышляя о фразе, услышанной уже здесь, на Сицилии, от одного из гонщиков-англичан: романские народы лишены чувства юмора. Оно им и ни к чему, подумалось ей, этот способ выносить тяготы жизни для них давно в прошлом. Юмор – характерная черта цивилизованного варварства, восемнадцатое столетие обходится почти вовсе без юмора, зато выработало виртуозные навыки галантно игнорировать непреодолимые трудности. Приговоренные к смерти жертвы Великой французской революции всходили на эшафот без смеха, но соблюдая безупречность манер, словно идут не на казнь, а приглашены ко двору. Марио принес ей четки, освященные самим папой, и расписную венецианскую шкатулку для писем. – А мне нечего подарить тебе на память, Марио, – посетовала она. – А мне и не нужно ничего. Так приятно что-то дарить самому, когда вынужден жить за счет чужих подарков. – А ты вынужден? – Слишком прибыльное у меня ремесло, чтобы от него отказываться. Но нелегкое. Это ведь работа. И мне так приятно, что ты ничего от меня не ждешь. Лицо, показавшееся Лилиан знакомым, когда Марио привез ее в гостиницу, принадлежало, как выяснилось, виконту де Пэстру. Он, конечно же, ее узнал и со следующего дня исправно стал посылать цветы. – Почему вы живете в отеле? – спросил он, когда она наконец ему позвонила. – Я люблю отели. Или вы хотите запихнуть меня в клинику? – Да нет, конечно. Клиники – это для операций. Я их ненавижу не меньше вашего. Но дом с садом, на одном из тихих каналов… – У вас и здесь лишнее жилье имеется? Как та квартира в Париже? – Так ведь найти-то несложно. – У вас оно есть? – Да, – скромно ответил де Пэстр. Лилиан рассмеялась: – У вас повсюду квартиры, а мне они нигде не нужны. Кому, спрашивается, легче живется? Лучше пригласите меня куда-нибудь поесть. – А вам можно выходить? – Не то чтобы очень. Но тем увлекательнее, разве нет? Тем увлекательнее, повторяла она про себя, спускаясь в вестибюль. Кто часто ускользает от смерти, столь же часто переживает и второе рождение, причем всякий раз со все большей благодарностью, особенно если не питает больше иллюзий на продолжение жизни. Пораженная, она даже остановилась. Вот оно! – осенило ее. Вот и вся тайна! Надо было в Венецию улететь, столько дней в этом волшебном отеле прожить, в киновари и кобольде стольких закатов искупаться, чтобы до этого додуматься? – Вы улыбаетесь, – заметил де Пэстр. – Чему? Уж не тому ли, что обманываете своего доктора? – Совсем не доктора. Куда мы идем? – Не идем, а едем. В таверну. Боковой выход из отеля. Покачивающаяся гондола. Секундный промельк воспоминания и дурноты, мгновенно улетучившийся, едва она опустилась на сиденье. Нет, гондола вовсе не плавучий гроб и не хищный лебедь-стервятник, что метит в нее своим металлическим клювом. Это просто гондола, темный символ некогда настолько бурной и развеселой жизни великого города, что властям пришлось издать закон: все гондолы должны быть только черного цвета, дабы их владельцы не разорялись от собственной расточительности. – Я знаю Венецию только из окна, – призналась Лилиан. – И по двум-трем часам в первый вечер. – Тогда вы знаете ее лучше меня. Я здесь уже лет тридцать бываю. Канал. Отели. Террасы, столики ресторанов, бокалы на белоснежных скатертях. Плеск воды. Узкий канал, как воды Стикса. «Где же я все это видела? – мучительно пыталась припомнить Лилиан. – Не тут ли, кажется, было окошко с канарейкой?» – В каком месте эта ваша таверна? – спросила она. – Рядом с театром. – Терраса там есть? – Да. Вы там бывали? – Почти. Не внутри. Мимоходом. – Это отличный ресторан. Звяканье тарелок и оживленные голоса она расслышала еще из-за поворота. – Вы усмехаетесь, – удивился де Пэстр. – Чему? – Вы уже второй раз спрашиваете. Тому, что голодна. И знаю, что сейчас чего-нибудь поем. Обслуживал их сам хозяин. Он принес дары моря, в сыром, вареном и запеченном виде, и кувшин домашнего белого вина. – Почему вы здесь одна? – поинтересовался де Пэстр. – Захотелось. Но я уже уезжаю. – В Париж? – В Париж. – К Клерфэ? – Вам и это известно? Да, к нему. – А повременить с отъездом никак нельзя? – деликатно спросил де Пэстр. Лилиан рассмеялась: – Вы, однако, настойчивы? У вас есть предложения? – Нет, если вам это не угодно. А если угодно, то, опять-таки, без каких-либо обязательств. Но почему бы вам хотя бы немного, скажем так, тут не осмотреться? К их столику подошел продавец игрушек. Поставил на скатерть парочку заводных плюшевых скотч-терьеров и пустил бегать. – Мне некогда осматриваться, – ответила Лилиан. – На повторы у меня нет времени. Де Пэстр поймал собачонок и вернул продавцу. – Вы уверены, что это всегда повторы? Лилиан весело кивнула. – Для меня-то уж точно. Разница в мелких деталях несущественна. Вариации мне не интересны. – Только квинтэссенция? – Только если я могу что-то из нее извлечь? А просто другой мужчина – это ведь было бы то же самое. Вы ведь это имели в виду? Кажется, я слишком прямо изъясняюсь… Продавец игрушек тем временем успел расставить на их столике целый курятник. Подошедший хозяин отогнал его и подал фламбированные в роме персики и кофе эспрессо. – И у вас никогда не бывает чувства, что вы что-то можете упустить? – спросил де Пэстр. Лилиан, вскинув на него глаза, помолчала. – Что? – спросила она напрямик. – Приключение. Неожиданность. Нечто новое. Еще неизведанное. – Я с таким чувством сюда приехала. С чувством, что я упустила увидеть Нью-Йорк, Йокогаму, Таити, упустила повстречать Аполлона, Диониса, Дон Жуана и Будду. Теперь это чувство уже в прошлом. – С каких пор? – Уже несколько дней. – Почему? – Потому что уразумела: упустить можно только самого себя. – И где же вы этому научились? – У себя в номере, у окна. – Теперь я в третий раз вас спрошу: чему вы улыбаетесь? – Тому, что дышу. Тому, что я здесь, и вечер такой, и мы говорим ерунду. – По-вашему, это ерунда? – По-моему, все ерунда. У них здесь коньяк подают? – Есть граппа, старая и очень хорошая, – порекомендовал де Пэстр. – Я вам завидую. Лилиан рассмеялась. – Вы изменились, – продолжал виконт. – Вы совсем иная, чем были в Париже. Вы сами-то можете это объяснить? Лилиан пожала плечами: – Не знаю. Может, просто рассталась с иллюзией, что каждый имеет право на жизнь, и, как следствие, с верой, что на свете есть справедливость. – Ужасный цинизм. – Ужасный, – согласилась Лилиан и допила свою граппу. – Надеюсь, смогу и дальше его придерживаться. По крайней мере, какое-то время. – Похоже, я и вправду опоздал, – вздохнул де Пэстр. – То ли на пару дней, то ли на несколько часов. Когда вы уезжаете? Завтра? – Послезавтра. – Да, похоже на то. А жаль. – Жаль, – повторила Лилиан. – Хотя это совсем не такое печальное слово, как кажется. – Это тоже одно из ваших новых открытий? – Да, из сегодняшних. Виконт учтиво отодвинул ее стул. – Остается надежда на завтрашние. – А вот надежда, – сказала Лилиан, – как раз гораздо более печальное слово, чем кажется. 15 Клерфэ, конечно, искал ее в Париже. Потом предположил, что она вернулась в санаторий. Телефонный звонок убедил его в ошибочности этой догадки. Новые поиски, ни в Риме, ни в Париже, ни к чему не привели. В конце концов он решил, что она просто его бросила. Ведь даже дядюшка Гастон весьма раздраженно сообщил ему, что понятия не имеет, куда подевалась племянница, да его это и не касается. Клерфэ пытался ее забыть и жить, как жил прежде, но с тем же успехом можно пытаться танцевать на клею. Спустя неделю после возвращения он встретился с Лидией Морелли. – Ну что, упорхнула твоя ласточка? – поинтересовалась она. – Похоже, она тебя и вправду взволновала. Раньше ты про других женщин вообще не спрашивала. – Так она тебя бросила? – «Бросила!» – с усмешкой повторил Клерфэ. – Что за допотопные выражения! – Одно из самых древних в мире. – Лидия смотрела на него испытующе. – У нас что – семейная сцена в духе конца прошлого века? – Значит, ты и правда влюблен. – А ты и вправду ревнуешь. – Я-то ревную, но ты страдаешь. В этом вся разница. – Неужели? – Конечно. Я-то знаю, к кому я ревную, а ты нет. Лучше закажи мне что-нибудь выпить. Клерфэ пригласил ее поужинать. На протяжении вечера он все сильнее чувствовал, как при мысли о Лилиан недоумение и растерянность постепенно сменяются примитивной злостью мужчины, которого бросили прежде, чем он сам, первым, успел это сделать. Похоже, Лидия нащупала самое уязвимое место и уж иглу вонзила от души. – Тебе жениться пора, – посоветовала она в конце ужина. – На ком? – Не знаю. Но ты созрел для женитьбы. – На тебе? Она улыбнулась. – Ну нет, я не настолько жестока. К тому же на меня у тебя денег не хватит. Найди себе кого-нибудь с деньгами. Сейчас полно богатых женщин. Сколько ты еще собираешься гоняться? Гонки – это ведь для молодых. Клерфэ кивнул: – Я в курсе, Лидия. – Да ладно, не строй такое лицо. Все мы не молодеем. Надо уметь как-то устраиваться в жизни, пока не поздно. – Надо? – Не валяй дурака. А как иначе? «А я вот знаю кое-кого, кто не хочет устраиваться», – подумал он. – Может, ты и невесту мне уже присмотрела? Что-то больно ты стала заботливая. Лидия глянула пристально. – Можно и это обсудить. А ты, я смотрю, переменился. Клерфэ покачал головой, поднимаясь. – Всего хорошего, Лидия. Она подошла совсем близко. – Ты ведь еще вернешься? – Сколько мы уже знакомы? – Четыре года. Но с перерывами. – Да уж, перерывов полно, как прорех от моли. – Как в отношениях двух людей, которые не отягощают себя обязательствами, имеют все и ничем не желают поступиться. – Вот уж неверно – ни то, ни другое. – По-моему, мы были неплохой парой, Клерфэ. – Разе что как люди, которые никому в пару не годятся. – Не знаю, не знаю. Раскрыть тебе одну маленькую тайну? – Что тайн в мире вовсе нет и что все в мире – тайна? – Ну, это что-то мужское. А вот тебе женское. Все в жизни не настолько хорошо и не настолько плохо, как нам кажется. И нет на свете ничего окончательного. Приходи сегодня вечером. Он не пошел. На душе было муторно и мерзко. Все было не так, как бывало прежде в подобных случаях. Ему не только Лилиан недоставало – недоставало чего-то в себе самом. Он и сам не понимал, когда и как перенял что-то от ее отношения к жизни. «Жизни, в которой нет завтра, – думал он. – Но ведь так жить нельзя, завтра есть, должно быть, по крайней мере для него, даже при его профессии». Она меня выбила из колеи, отлучила от всего, изумлялся он про себя. С ней я помолодел как мальчишка, но и поглупел. Раньше отправился бы просто к Лидии Морелли, пробыл сколько хочется, и дело с концом; а теперь, пойди я к ней, я бы чувствовал себя провинившимся гимназистом, и на душе было бы горькое похмелье как от мерзкого пойла. Надо было на Лилиан жениться, корил себя он. Да, это бы все решило! Лидия, наверно, права, хоть и совсем не то имела в виду. Но он-то всю жизнь ни о какой женитьбе даже не помышлял! Теперь же эта мысль казалась ему настолько само собой разумеющейся, что он вообще не понимал, как она не приходила ему в голову прежде. Ведь жизнь без Лилиан он теперь просто не может себе представить. И это не трагедия, и не романтика, никакая не сентиментальщина – просто жизнь без нее виделась теперь унылой чередой бессмысленных лет, как коридор с вереницей одинаковых комнат, в которых не зажигают света. Он прекратил поиски. Просто знал, что это бессмысленно: даже если она вернулась – она либо сама к нему придет, либо нет. Он и не догадывался, что она уже в Париже и снова поселилась в гостинице «Биссон». Ей нужно было еще несколько дней побыть одной. Хотелось, когда Клерфэ увидит ее снова, чувствовать себя окрепшей и выглядеть вполне здоровой. Она много спала, в город не выходила вовсе. И пока Клерфэ сторожил в отеле «Риц» ее чемоданы, вполне обходилась двумя саквояжами, которые брала с собой на Сицилию. Странное это было чувство: казалось, после сильного шторма она все-таки вернулась в гавань, но сама гавань за это время изменилась. Преобразился весь ее облик, вернее, он предстал как бы в ином свете. Все виделось четче, определеннее, как-то беспощадней, хотя и без скорби. Да, буря миновала. И унесла с собой розовое марево надежд. Спасения нет. И жалости тоже. Шум уже начал стихать. Еще немного – и она услышит биение своего сердца. Биение, в котором будет не только зов, но и ответ. Первым, кого она навестила, оказался дядюшка Гастон. Тот опешил от неожиданности, но после минутного замешательства выказал, хотя и с опаской, нечто вроде радости. – Где ты теперь живешь? – поинтересовался он. – В «Биссоне». Там недорого, дядюшка Гастон. – Думаешь, деньги сами собой растут, за одну ночь? При таких расходах ты скоро останешься без гроша. Знаешь, на сколько тебе хватит, если ты и дальше намерена так транжирить? – Не-а. И знать не хочу. «Поторапливайся умирать!» – усмехнулась она про себя. – Ты всегда жила не по средствам. А были времена, когда люди умели обходиться только процентами с капитала. Лилиан рассмеялась: – Я слышала, в Базеле, у швейцарцев, мотом считается даже тот, кто на проценты с процентов прожить не может. – О, Швейцария! – восторженно вздохнул дядя, будто речь идет о Венере Каллипиге. – При такой-то валюте! Счастливый народ! – Он посмотрел на Лилиан. – Я мог бы предоставить тебе комнату у себя. Сэкономила бы на гостинице. Лилиан обвела глазами стены. Он оплетет ее здесь, как паутиной, лишь бы удержать под колпаком, пронеслось в голове. Да, будет стеречь. Боится, что придется тратить на нее свои денежки. Она поборола секундное искушение выложить ему всю правду. – Тебе не придется на меня тратиться, дядюшка Гастон, – твердо сказала она. – Никогда! – Молодой Буало частенько о тебе спрашивал. – Это кто? – Сын часовщика Буало. Очень достойное семейство. Мать… – Это который с заячьей губой? – Что значит «с заячьей губой!» Где ты нахваталась этих вульгарных выражений?! Подумаешь, мелкий изъян, в родовитых семьях такое не редкость. Кроме того, прооперирован. Почти незаметен. В конце концов, мужчина – это тебе не манекенщица! Лилиан смотрела на этого низенького, расхорохорившегося старикашку. – Дядюшка Гастон, сколько тебе лет? – Опять ты за свое! Сама прекрасно знаешь! – И до скольких, по-твоему, ты доживешь? – А это вообще вопрос неприличный. Про такое пожилых людей не спрашивают. Такое одному Богу известно. – Богу много чего известно. И к нему много вопросов накопилось, ты не находишь? И я свои уже скоро задам. – Что? – Дядюшка вытаращил глаза. – Что ты такое говоришь? – Да ничего. – Лилиан уже подавила вспышку гнева. Ведь вот же этот сморчок стоит перед ней, весь сморщенный, дряхлый, а мнит себя чуть ли не чемпионом долголетия, и наверняка ведь на сколько-то лет ее переживет, и все-то на свете ему известно, и со своим боженькой он на «ты». – Дядюшка Гастон, – все-таки решилась она спросить, – если бы тебе довелось прожить жизнь снова, ты бы что-нибудь изменил? – Разумеется! – И что же? – затаив слабую надежду, спросила Лилиан. – Не прогорел бы, как дурак, на обвале франка. Еще в четырнадцатом году прикупил бы американских акций, а потом, самое позднее, в тридцать восьмом… – Хорошо, дядюшка Гастон, – прервала его Лилиан. – Я уже поняла. – Гнев ее улетучился окончательно. – Ничего ты не поняла! Если б поняла, не швырялась бы деньгами, которых у тебя не осталось почти! Разумеется, это все твой отец… – Знаю, знаю, дядюшка Гастон. Транжир! Но, знаешь, есть транжир, которому он в подметки не годится. – Это кто же? – Жизнь, дядюшка. Она транжирит тебя, меня и вообще всех подряд. – Белиберда! Салонный большевизм! Отвыкай. Жизнь – слишком серьезная штука. – Именно. И в ней надо платить по счетам. Поэтому отдай мне мои деньги. И не делай вид, будто они твои. Это мои деньги. – Деньги! Деньги! Для тебя жизнь – только деньги! – Нет, дядюшка Гастон. Это для тебя жизнь – только деньги. – Так радуйся! Иначе давно бы уже сидела без гроша. – Недовольно морщась, дядюшка выписал чек. – Ну а потом? – с горечью спросил он, помахивая листком в воздухе, чтобы просохли чернила. – Что будет потом? Лилиан смотрела на него как завороженная. «Похоже, он даже на промокательной бумаге норовит сэкономить», – подумала она. – Не будет никакого потом, – проронила Лилиан. – Так все уверяют. А потом, все спустив, являются, и приходится свои скромные сбережения… Гнев вспыхнул снова, внезапный, неодолимый, осознанный. Лилиан вырвала чек из дядюшкиной руки. – Пойди и купи себе американских акций, тоже мне патриот! Она шагала по мокрым улицам. Пока она была у дядюшки, прошел дождь, но сейчас уже снова выглянуло солнце, отражаясь в черном асфальте и в лужицах по краям мостовой. «Даже в лужицах отражается небо, – подумала она и поневоле усмехнулась: – Значит, может, даже в дядюшке Гастоне отражается Бог». Только вот в чем именно? Пожалуй, в дядюшке его гораздо труднее разглядеть, чем голубизну и сияние неба в грязных ручьях, что струятся сейчас к водостокам. И в большинстве людей из тех, кого она знает, его тоже труднее разглядеть. Торчат у себя в конторах, важность на себя напускают, каждый что твой Муфусаил19, если не два Муфусаила, вот и весь нехитрый секрет их важничанья. Живут, словно смерти не существует вовсе. Только не как герои, а как жалкие торгаши. Подавляют в себе трагическое знание о кончине, прячут головы, как страусы, от этого знания в любые иллюзии, тешат себя обывательскими сказками о вечной жизни. Уже разваливаясь от старости, на краю могилы, из последних сил все еще стараются выглядеть друг перед другом бодрячками, преумножая то, что давным-давно превратило их в рабов самих себя – деньги и власть. Она достала стофранковую бумажку, посмотрела на нее и, внезапно решившись, бросила в Сену. Конечно, это очень детский, нарочито-демонстративный жест протеста, но ей плевать. Он доставил ей удовольствие. Она же не чек дядюшки Гастона выбросила. Она пошла дальше и вскоре оказалась на бульваре Сан-Мишель. Здесь жизнь бурлила вовсю. Все куда-то неслись, проталкивались, спешили, солнце посверкивало на сотнях автомобильных крыш, рычали моторы, все и вся стремились как можно скорей достигнуть какой-то своей, ближайшей цели, и каждая из этих мелких, временных целей столь наглухо заслоняла одну, последнюю, что казалось, этой последней и не существует вовсе. Словно Моисей, некогда выведший народ Израиля к Красному морю, она пересекла улицу меж двух рядов замерших перед красным сигналом, дрожащих от нетерпения, пышущих жаром чудовищ. «В санатории все было иначе, – думала она, – там последняя цель мрачным солнцем стояла на небе всегда, ты под ней жил, мог привычно не замечать, но уж никак не вытеснять из сознания; и это придавало жизни куда более глубокий смысл, а тебе самому – больше мужества. Кто знает, что его ведут на убой и спасения нет, кто видит свой путь сквозь такое знание, с этим последним мужеством в сердце, тот уже перестает быть просто жертвенной скотинкой. И способен в чем-то даже возвыситься над своим палачом-забойщиком». Она вернулась к себе в гостиницу. Поселилась она снова на том же втором этаже, чтобы невысоко подниматься. Продавец морской живности уже был на месте, у дверей ресторана. – Сегодня креветки отличные, – похвастался он. – А вот устрицы почти сошли. Теперь только в сентябре будут. Вы в сентябре еще будете? – Конечно, – проронила Лилиан. – Подобрать вам креветок? Серые получше будут. Розовые, правда, на вид хороши. Так вам серых? – Серых. Я сейчас спущу корзинку. И полбутылки розового, похолоднее. Скажите Люсьену, метрдотелю, он знает. Она медленно одолела лестничные марши. Потом спустила и снова подняла наверх корзинку. Вино было уже откупорено и такое холодное, что бутылка запотела. Она забралась на подоконник с ногами, уселась, прислонившись спиной к оконной раме, поставила рядом бутылку. Люсьен не забыл бокал и салфетку. Она пригубила вино и принялась за креветок. Жизнь замечательна, так она сейчас решила, а больше ни о чем думать не надо. Смутно, правда, она чувствовала, что за эту мимолетную беззаботность будет какая-то страшная отместка, но сейчас ничего не хотелось об этом знать. Не в эту минуту. Однако смутное это знание как-то было связано с мамой – та от рака умерла, после нескольких операций, очень тяжелых. Всегда найдется кто-то, кому еще хуже пришлось. Она прищурилась, глядя на солнце. Почувствовала теплый свет у себя на лице. Такой ее и увидел Клерфэ, когда, сам себе удивляясь, в который уже раз решил на всякий случай снова наведаться в «Биссон». Он рывком распахнул дверь. – Лилиан! Где ты пропадала? – выкрикнул он. Она еще сверху успела увидеть, как он переходит улицу. – В Венеции, Клерфэ. – Но как? Почему? – Я же тебе еще на Сицилии говорила: хочу как-нибудь съездить в Венецию. Вот в Риме и вспомнила. Он прикрыл за собой дверь. – В Венеции, значит. Но почему мне не сообщила? Я бы приехал. И долго ты там пробыла? – Это допрос? – Пока что нет. Я тебя повсюду искал, но Венеция мне как-то в голову не приходила. И с кем ты там была? – И это, по-твоему, не допрос? – Но я тут без тебя с ума сходил! Не знал, что и подумать! Как ты не понимаешь? – Да, – вздохнула она. – Не хочешь креветок? Они пахнут водорослями и морем. Клерфэ выхватил у нее картонную тарелочку и вместе с креветками вышвырнул в окно. Лилиан проводила тарелочку глазами. – Ты попал в зеленый закрытый «ситроен». А подождал бы чуть-чуть – и угодил бы прямо в прическу толстой блондинке в открытом «рено». Пожалуйста, дай мне вон ту корзинку на привязи. Я еще не наелась. Секунду казалось, что корзинка полетит вслед за креветками. Но потом он все-таки протянул ее Лилиан. – Скажи ему, пусть еще бутылку розового пришлет, – буркнул он. – И вылези наконец из этой своей рамы, дай тебя обнять. Лилиан соскользнула с подоконника. – Ты на «Джузеппе»? – Нет. «Джузеппе» стоит на Вандомской площади и гордо презирает дюжину «бентли» и «роллс-ройсов», которые почтительно его окружают. – Сходи за ним и давай поедем в Булонский лес. – В лес поедем, – пробормотал Клерфэ, целуя ее. – Но за «Джузеппе» сходим вместе, иначе я вернусь, а ты опять исчезнешь. Не желаю больше рисковать. – Ты по мне скучал? – Иногда, когда не сходил с ума от ненависти или от страха, что ты стала жертвой какого-нибудь маньяка. Так с кем ты была в Венеции? – Одна. Он посмотрел ей в глаза. – И это возможно. От тебя всего можно ждать. Но мне-то почему ничего не сказала? – По-моему, между нами это не принято. Ты разве не укатываешь иногда в Рим и не возвращаешься лишь недели спустя? Да еще с любовницей? Клерфэ рассмеялся: – Так и знал: когда-нибудь мне это отольется. Так ты из-за этого исчезла? – Разумеется, нет. – А жаль. Лилиан высунулась из окна, принимая корзинку. Клерфэ терпеливо ждал. В дверь постучали. Он открыл, принял от официанта бутылку вина и даже успел осушить бокал, слушая, как Лилиан перекрикивается с продавцом, требуя прислать еще креветок. Потом обвел глазами комнату. Разбросанные как попало туфли, кое-какое бельишко на спинке кресла, платья Лилиан, выглядывающие из приоткрытого шкафа. «Да, она снова здесь, – подумал он, – и какой-то новый, неведомый, глубокий и вдохновенный покой воцарился в душе». Лилиан, уже с корзинкой в руках, обернулась. – Как же они пахнут! На море как-нибудь еще съездим? – Да. В Монте-Карло, если ты не против. У меня там когда-то гонка. – И скоро? – Как только захочешь. Сегодня? Завтра? Она улыбнулась: – Ты же меня знаешь. Нет, если можно сегодня и завтра – то не сегодня и не завтра. Она взяла протянутый им бокал. – Я не собиралась так долго оставаться в Венеции, Клерфэ, – призналась она. – Всего лишь пару дней. – Почему же задержалась? – Почувствовала себя неважно. – И что с тобой было? Она ответила не сразу. – Так, простуда. Она сразу увидела: он ей не верит. И страшно обрадовалась. Его неверие задним числом как бы подвергало сомнению серьезность и даже саму вероятность случившегося с ней приступа, опасность кровотечения, – быть может, все и вправду совсем не так страшно, как ей казалось. И ей вдруг стало легко-легко, словно толстухе, которая вдруг, сама не заметив, когда и как, десять кило сбросила. Она прильнула к Клерфэ. Тот крепко ее обнял. – И когда ты в следующий раз пропадешь? – спросил он. – Никуда я не пропаду, Клерфэ. Просто иногда меня не будет. С реки прогудел буксир. На палубе молодая женщина развешивала на веревке белье. У двери камбуза девчушка играла с овчаркой. Шкипер в одной рубашке стоял у штурвала и что-то насвистывал. – Ты видел? – спросила Лилиан. – Я вот всегда завидую, когда вижу такое. Домашний уют! То, что угодно Богу. – Да посади тебя в такой уют, ты тайком удерешь на первой же пристани. – Это не мешает мне завидовать. Ну что, пошли за «Джузеппе»? Клерфэ осторожно поднял ее на руки. – Не хочу я сейчас ни за «Джузеппе» идти, ни в лес ехать. Это мы еще и вечером успеем. 16 – Одним словом, ты хочешь посадить меня под замок, – посмеиваясь, сказала Лилиан. Клерфэ было не до смеха. – Не хочу я сажать тебя по замок. Я жениться на тебе хочу. – Зачем? Лежа в постели, Лилиан сквозь бутылку розового смотрела на свет. Прямоугольник окна в зеленом бутылочном стекле мерцал кровоточащей раной. Клерфэ отнял у нее бутылку. – Чтобы ты опять не исчезла без следа. – Но я же оставила в «Рице» свои чемоданы. Думаешь, замужество для женщины важнее? Что это – гарантия возвращения? – Речь не о возвращении. А о том, чтобы остаться. Хорошо, давай начнем с другого конца. У тебя мало осталось денег. От меня ты ничего брать не хочешь… – Так у тебя у самого ничего нет, Клерфэ. – Мне призовые должны за две гонки. Плюс то, что у меня есть и что я еще заработаю. На этот год хватит. – Хорошо, вот и давай подождем до будущего года. – Зачем ждать? – Чтобы ты понял, что это глупость. На какие шиши ты будешь через год покупать мне туфли и платья? Ты же сам сказал, в этом году у тебя контракт кончается. – Мне предложили стать торговым представителем нашей фирмы. Лилиан пристально изучала свою вытянутую ногу. «Еще похудела», – решила она. – Будешь машинами торговать? – спросила она. – Вот уж не представляю. – Я тоже. Но я и прежде многого себе представить не мог из того, что потом пришлось делать. Или захотелось. К примеру, на тебе жениться. – С чего вдруг тебе приспичило все и сразу? И степенным коммерсантом стать, и жениться? – Тебя послушать, так и то, и другое просто национальное бедствие. Выскользнув из кровати, Лилиан уже накидывала халат. – И где же ты собираешься машинами торговать? Клерфэ на секунду замялся. – В Тулузе окружной филиал освобождается. – Господи! – проронила Лилиан. – И когда? – Через несколько месяцев. Осенью. Самое позднее, к концу года. Она начала причесываться. – Староват я уже скоро буду гонки выигрывать, – рассуждал Клерфэ, глядя с постели ей в спину. – А я ведь не Нуволари и не Караччиола. Можно, конечно, попытаться устроиться куда-нибудь капитаном команды, но это значит опять мотайся с этапа на этап, как наш толстяк Чезаре – теперь, когда гонки еще и в Африке, и в Южной Америке проводить собираются, он жену даже зимой видеть не будет. Нет, с меня хватит. Пора менять жизнь. «Почему они всегда хотят менять жизнь? – думала Лилиан. – Ту жизнь, благодаря которой они завоевали любовь женщины? Неужели им даже в голову не приходит, что, поменяв жизнь, они, вероятно, эту женщину потеряют? Вот ведь даже Марио напоследок вознамерился свое ремесло жиголо бросить и начать новую, благопристойную жизнь со мной. А теперь еще и Клерфэ, вбив себе в голову, что он меня любит, тот Клерфэ, которого я и полюбила-то как раз потому, что казалось, у него, как и у меня, нет будущего, – теперь вот он надумал все поломать и еще возомнил, будто этим меня осчастливит». – Вообще-то я иногда прикидывала, стоит ли людям вроде нас с тобой жениться, – проговорила она. – И ни один из обычных житейских доводов меня особо не убедил. Ну разве что в санатории один старичок-шахматист, совсем больной, мне говорил: мол, в минуты смертного страха хорошо, чтобы кто-то был рядом. Но и тут я не уверена: в такие минуты ты ведь все равно настолько безнадежно одинок, что сколько бы близких возле твоего одра ни толпилось, ты их и не заметишь даже. Камилла Альбеи, – она у нас в санатории умерла, – так хотела, чтобы хоть один из ее любовников был подле нее в смертный час, что из последних сил поддерживала связь сразу с тремя, да еще требовала, чтобы каждый мог не позднее чем за сутки к ней приехать. Ради этого и последний свой роман с совсем уж омерзительным, наглым типом не хотела прекращать, несмотря ни на что. И что же: на деревенской улице она попадает под машину и умирает через полчаса. И даже этого распоследнего мерзавца не оказалось рядом – он сидел в кондитерской Люфта, где никому и в голову не пришло его искать, и уплетал шоколадные пирожные со сливками. А Камиллу держал за руку деревенский полицейский, которого она видела впервые в жизни, и она была так благодарна, что все порывалась руку ему поцеловать. Но не смогла – не было сил. – Лилиан, – спокойно сказал Клерфэ. – Почему ты все время увиливаешь? Она отложила гребень. – Неужели не понимаешь? Ну что такого особенного стряслось? Нас прибило друг к другу случайным ветром – почему не оставить все как есть? – Я хочу быть с тобой. Доколе возможно. Все просто, разве нет? – Нет. Это не способ. – Хорошо. Скажем по-другому. Не хочу жить как раньше. – Остепениться решил? Клерфэ окинул взглядом развороченную постель. – У тебя просто талант из всех слов выбирать самое мерзкое. Позволь, я скажу иначе. Я люблю тебя и хочу с тобой жить. Можешь смеяться над этим сколько угодно. – Над этим я никогда не смеюсь. – Она вскинула на него глаза. В них стояли слезы. – Ах, Клерфэ! Угораздило же нас! – Не говори. – Он встал, взял ее руки в свои. – А как мы были уверены, что уж с нами ничего такого не случится. – Пусть так и будет! Оставь все как есть! Ты только разрушишь все! – Да что разрушать-то? «Все, – подумалось ей. – На крыльях бабочки не построить семейного счастья в Тулузе, даже если залить их в бетон. До чего же ослепляет эгоизм! В отношении любого другого мужчины он бы сразу меня понял, а в отношении себя слеп». – Я ведь больна, Клерфэ, – наконец с трудом выдавила она. – Это только еще один довод, что тебе не стоит оставаться одной. Она молчала. «Борис, – думала она. – Борис меня бы понял. Но с чего вдруг Клерфэ заговорил как Борис? Уж он-то не Борис». – Ну что, пойдем за «Джузеппе»? – спросила она. – Я сам схожу. Подождешь? – Подожду. – Когда бы ты хотела поехать на Ривьеру? Поскорей? – Да. Клерфэ стоял у нее за спиной. – У меня на Ривьере есть домик, правда, жуткая развалюха. В зеркале она видела его лицо и его руки у себя на плечах. – Ты, я погляжу, решил сегодня открываться только с неожиданной стороны. – Но его можно перестроить, – продолжил Клерфэ. – А продать нельзя? – Ты бы сперва посмотрела. – Хорошо, – бросила она с внезапным раздражением. – Когда будешь в отеле, распорядись, чтобы мне прислали мои чемоданы. – Я сам их привезу. Он ушел. Она осталась сидеть у окна, глядя на угасающий вечер. Рыбаки на берегу. Бродяги, раскладывающие на парапете набережной свой нехитрый ужин. «До чего же неисповедимы пути того, что зовется у людей любовью, – думала Лилиан. – Кажется, это Левалли уверял, будто за каждой юной вакханкой витает тень домохозяйки, а за весельчаком-ловеласом – будущий обыватель и собственник?» «Нет, это уж точно не для меня», – думала она. Но что случилось с Клерфэ? Не за то ли она его полюбила, что он хватается за жизнь, словно каждый миг – последний? Тулуза! Ее вдруг разобрал смех. Она всегда избегала говорить о своей болезни, полагая, что для здорового человека в этом есть что-то отталкивающее; а теперь вдруг ощутила, что и здоровый человек способен шокировать больного, как нувориш обедневшего аристократа. Ее не покидало саднящее чувство, будто сегодня Клерфэ в некотором роде ее предал, переметнулся на другую, более надежную и солидную сторону, куда ей самой путь заказан. Он ушел из стана обреченных, у него вдруг появилось будущее. «Может, потому я к нему и вернулась?» – спрашивала она себя и вдруг поняла, что плачет, – слезы лились тихо, легко, сами собой, – но при этом не чувствует себя несчастной. Просто казалось, верилось, что все продлится чуть дольше. Клерфэ вернулся с чемоданами. – Как же ты столько времени обходилась без вещей? – Заказала новые. С одеждой это просто. Это была ложь, но Лилиан вдруг ощутила некий, даже двойной резон посчитать ее правдой: во‐первых, она могла бы отпраздновать, что не умерла в Венеции, а во‐вторых, имеет право на мотовство хотя бы из протеста против намерения Клерфэ жениться на ней и осесть в Тулузе. – Ты не позволишь подарить тебе несколько платьев? – спросил Клерфэ. – На сегодняшний день я, можно считать, почти богач. – Уж не в честь ли будущей свадьбы? – Совсем нет. В честь того, что ты сбежала в Венецию. – Хорошо, можешь одно подарить. Так куда мы сегодня отправимся? В Булонском лесу уже можно поужинать на воздухе? – Только если захватить пальто. А так пока прохладно. Но можем просто прокатиться. Лес едва подернут нежной зеленью, очарованием весны и голубой дымкой бензиновых выхлопов. В аллеях, особенно в боковых, полным-полно машин. И из открытых окон каждой так и реют знамена любви. Лилиан выбрала черное полупрозрачное платье с багровой отделкой в мексиканском стиле и помахала им из окна. – Да здравствует любовь! – сказала она. – Небесная и земная, великая и мимолетная, но только не та, что в Тулузе! Когда ты уезжаешь? – Откуда ты знаешь, что я уезжаю? Смотришь календарь гонок? – Да нет. Просто из нас двоих никогда не знаешь заранее, кто кого бросит. – Теперь все будет иначе. – Не раньше конца года! – Пожениться можно и раньше. – Давай сперва отпразднуем встречу и новую разлуку. Так куда тебе ехать? – Сперва в Рим. А оттуда на тысячемильную гонку по Италии. Через неделю. Тебе со мной нельзя. Это только езда, езда без конца и больше ничего, а сам ты под конец уже не человек, а только мотор и очередной участок трассы. – И ты победишь? – Нет, это для итальянцев гонка. Краччиола однажды выиграл, за «Мерседес», но обычно итальянцы никого не пропускают, между собой все делят. К тому же мы с Торриани от нашей команды только третьей машиной заявлены. На подхвате, если вдруг случится что. Можно мне остаться, пока ты переодеваешься? Лилиан кивнула. – Какое надеть? – спросила она. – Какое-нибудь из тех, что были у меня в плену. Она открыла чемодан. – Вот это? – Да. Я его люблю. – Да ты его не видел никогда! – На тебе нет. Но пару ночей оно у меня в номере провисело. Лилиан вертелась с зеркальцем в руках. – Правда? – Так и быть, сознаюсь, – вздохнул Клерфэ. – Я развешивал твои платья по комнате и, как шаман, заклинал, чтобы ты вернулась. У тебя научился. Черная магия, но все-таки какое-никакое утешение и надежда. Мужчину-то женщина вполне может бросить, но свои платья – никогда. Лилиан тем временем изучала в зеркальце свои глаза. – Выходит, у тебя жили мои тени. – Не тени – скорее сброшенные змеиные кожи. – Вот уж не думала. Мне казалось, тебя другая женщина утешит. – Пробовал. Но ты, похоже, меня сглазила. Для меня теперь другие женщины по сравнению с тобой – все равно что дешевая репродукция рядом с танцовщицей Дега. Лилиан расхохоталась: – Неужели как те страшные, толстые балетные крысы, которых он без конца рисовал? – Нет. Как тот рисунок, что у Левалли дома висит. Ты же видела – там эта танцовщица как бы в полете, а лицо только угадывается и каждый может свою мечту в этом лице домыслить. Лилиан отложила карандаши и тени. – Так ведь для этого еще и фон подходящий нужен, верно? Когда все до последней мелочи прорисовано, для фантазии уже не остается места, ты это имеешь в виду? – Да, – согласился Клерфэ. – Захватывает ведь только собственная мечта, а не чья-то чужая. – Кого-то захватывает, а кого-то поглощает целиком. – И то, и другое бывает. Это как во сне, перед пробуждением, когда все летишь, летишь куда-то в черную бездну. У тебя так бывает? – Бывает, – кивнула Лилиан. – В санатории, после обеда, в мертвый час, который наш Крокодил сиестой называла, я почти каждый раз просыпалась с криком от того, что камнем в пропасть летела. Вино еще осталось? Клерфэ подал ей бокал. Ее рука ласково легла ему на затылок. – Как странно, – пробормотала она. – Ведь пока понимаешь, что ты падаешь, падаешь без конца, все равно остается надежда. Жизнь вообще любит парадоксы: тебе кажется, будто ты хозяин собственной судьбы, а на самом деле ты смешон и слаб и вот-вот рухнешь вниз; но когда ты на самом дне и, кажется, все пропало – жизнь вдруг заваливает тебя подарками. И никаких усилий не требуется – она сама за тобой бежит, как собачонка. Клерфэ сел с ней рядом. – Откуда ты все это знаешь? – Да ну, болтаю просто так. Дурацкие истины, как и все на свете. – Любовь тоже? – Любовь одно, истина другое. Какая тут связь? – Никакой. Скорее уж противоположность. – Ну нет, – сказала Лилиан, вставая. – Противоположность любви – это смерть, а любовь горьковатый колдовской дурман, помогающий нам ненадолго забыть о смерти. Вот почему каждый, кто хоть что-то знает о смерти, знает кое-что и о любви. – Она надевала платье. – Это, кстати, еще одна дурацкая истина. Разве хоть кто-то что-нибудь знает о смерти? – Никто. Кроме одного: смерть – противоположность жизни, но не любви, хотя даже это сомнительно. Лилиан рассмеялась. Это снова был прежний Клерфэ. – Знаешь, чего бы мне хотелось? – спросила она. – Жить десятью жизнями сразу. Он погладил узкие бретельки ее платья. – Чего ради? Все равно это будет только одна жизнь. Это как шахматист, дающий сеанс на десяти досках: соперники разные, но ведь с каждым он разыгрывает одну партию – свою собственную. – Это я тоже уже успела понять. – В Венеции? – Да, но не так, как ты думаешь. Они стояли у окна. Над Консьержерией догорал бледный багрянец заката. – Вот бы можно было перетасовать всю свою жизнь, – задумчиво сказала Лилиан. – Прожить день или хотя бы час, как будто мне пятьдесят, еще час, будто мне тридцать, ну и еще часок восьмидесятилетней старушкой, и все это за один день, и не по порядку, а вразброс, как попало. Клерфэ рассмеялся: – По мне, ты и так слишком переменчива. Где будем ужинать? Они шли вниз по лестнице. «Не понимает он меня, – думала Лилиан. – Считает просто взбалмошной. И невдомек ему, что я всего лишь торгуюсь с судьбой, пытаюсь выменять парочку дней из будущего, которое мне прожить не суждено. Но ничего, зато мне никогда не бывать сварливой восьмидесятилетней каргой и пожилой пятидесятилетней выдрой, которую бывший поклонник давно забыл, а, встретив через много лет, только испуганно отшатнется, – я же останусь в памяти моего возлюбленного вечно молодой, затмевая всех других женщин, которые будут у него после меня и проживут дольше, старея у него на глазах». – Чему ты смеешься? – на ходу спросил Клерфэ. – Опять надо мной? – Над собой, – бросила Лилиан. – Но не спрашивай, из-за чего – в свое время сам поймешь. Два часа спустя он привез ее обратно. – На сегодня хватит, – сказал он. – Тебе нужен сон. Она удивленно вскинула глаза. – Сон? – Сон и покой. Ты же сама сказала, что недавно болела. Она все еще пыталась понять, не шутит ли он. Потом спросила: – Ты это серьезно? Может, еще скажешь, что у меня усталый вид? Ночной портье встретил их понимающей ухмылкой. – Сегодня прикажете салями? Или икру? Хозяйка сегодня не заперла. – Мне снотворного, – холодно заявила Лилиан. – Спокойной ночи, Клерфэ. Он успел ее задержать. – Да пойми же, Лилиан! Я просто боюсь, что ты переутомишься, а завтра сама же об этом пожалеешь. – В санатории ты таким осторожным не был. – Так я тогда думал, что уеду через пару дней и тебя больше не увижу. – А сейчас? – А сейчас я готов поступиться парой часов, лишь бы поберечь тебя. – Практично, ничего не скажешь! – выпалила Лилиан. – Спокойной ночи, Клерфэ! Он пристально на нее глянул. – Принесите наверх бутылку вуврэ, – бросил он ночному портье. – С удовольствием, сударь! – Пойдем! – Клерфэ взял Лилиан под руку. – Я тебя провожу. Она тряхнула головой, высвобождая руку. – Знаешь, от кого я в последний раз слышала такие же рассуждения? От Бориса. Но он куда убедительнее тебя. Ты, безусловно, прав, Клерфэ. С твоей стороны весьма благоразумно пораньше лечь спать, тебе же надо отдохнуть перед следующей гонкой. Он смотрел на нее сердито. Портье уже спешил к ним с бутылкой и двумя бокалами. – Вино нам не понадобится, – сказал Клерфэ. – Отчего же, мне так даже очень. Сунув бутылку под мышку, Лилиан не забыла прихватить и бокал. – Спокойной ночи, Клерфэ. И пусть нам сегодня не приснится, как мы падаем, падаем без конца, в бездонную пропасть. Пусть тебе лучше приснится твоя Тулуза! Помахав бокалом, она пошла вверх по лестнице. Клерфэ смотрел ей вслед, пока она не скрылась из виду. – Коньячку, сударь? – услужливо поинтересовался ночной портье. – Может, сразу двойную? – Себе налейте! – буркнул Клерфэ, сунув ему в ладонь пару бумажек. По набережной Гран Огюстен он добрел до ресторана «Перигорден». В освещенных окнах последние гости доедали фирменное блюдо заведения – трюфели, запеченные в золе. Пожилая супружеская чета уже расплачивалась, молодая парочка с притворным жаром изображала влюбленность. Клерфэ пересек мостовую и двинулся обратно вдоль запертых лотков букинистов. «Борис! – думал он с яростью. – Только этого не хватало!» Подул ветерок, повеяло влажным дыханием Сены. Несколько барж чернели на темной воде. С одной из них жалобно пела гармонь. В окнах Лилиан горел свет, но занавески были задернуты. Сквозь них виднелся только ее подвижный силуэт. Окна были раскрыты, но она и не думала выглядывать. Клерфэ понимал, он повел себя неправильно, но что тут поделаешь? Он ведь говорил, что думает. А вид у Лилиан и вправду был неважный, в ресторане лицо ее как-то вдруг сразу осунулось, увяло. «Как будто проявить заботу – это преступление, – думал он с обидой. – Чем она там занята?» Вещи пакует? Только тут он сообразил: она наверняка знает, что он еще здесь – ведь она не слышала, как отъезжает «Джузеппе». Быстрым шагом он пересек улицу и запрыгнул в машину. Запустил мотор, в сердцах ударил по газам и с места рванул в сторону площади Согласия. Лилиан аккуратно поставила бутылку на пол возле кровати. Она слышала, как отъезжает «Джузеппе». Потом отыскала в чемодане плащ, надела. С элегантным платьем смотрится, конечно, странновато, но переодеваться лень, да и платья под плащом, можно считать, почти не видно. В постель ложиться не хотелось. В санатории належалась, да и всю прошлую неделю тоже. Спустилась по лестнице вниз. Ночной портье подбежал мигом. – Такси, мадам? – Нет, не надо такси. Она вышла на улицу и без особых приключений добрела до бульвара Сан-Мишель. Зато там на нее со всех сторон градом обрушились зазывы всех мастей – белые, коричневато-смуглые, чернокожие, желтолицые. Казалось, она забрела в болото и ее одолевают комары. За какие-то минуты она прошла краткий, но весьма интенсивный, страстным шепотом преподанный курс простейшей эротики, в сравнении с которой случка бродячих собак показалась бы просто идеалом высокой любви. Слегка ошалев от услышанного, она села за столик перед одним из кафе. Шлюхи уже бросали на нее злобные взгляды, готовые зубами и когтями защищать свой ареал от непрошеной конкурентки. Таким образом ее столик мгновенно стал центром всеобщего внимания: женщине вроде нее в такое время в таком кафе одной сидеть не полагается. Даже американке. Вскоре последовали новые предложения: приобрести похабные открытки, взять ее под защиту, прокатиться в авто. Кроме того, ей попытались всучить дешевые драгоценности, молодого негра, молодого терьера и нескольких лесбиянок. Она, однако, сумела сохранить невозмутимость и вовремя догадалась авансом сунуть официанту чаевые. Тот все понял и сразу же сумел оградить ее от особо настырных посягательств. Лишь после этого она получила возможность более или менее спокойно выпить свою рюмку перно и понаблюдать за происходящим. Тем не менее бледный бородач за соседним столиком уже набрасывал ее портрет; продавец ковров предлагал молитвенный коврик цвета свежей травы, но был отогнан официантом; последним, какое-то время спустя, к ней приблизился молодой человек, представившись неимущим поэтом. Лилиан уже поняла: если останется сидеть одна, покоя все равно не дадут. И пригласила поэта на бокал вина. Тот застенчиво спросил, нельзя заменить вино бутербродом. Тогда она заказала ему ростбиф. Поэта звали Жерар. После ростбифа он по бумажке прочел ей два стихотворения, два следующих продекламировал уже наизусть. Это были элегии, и говорилось в них о бренности и смерти, тщете и бессмысленности земного бытия. Лилиан заметно повеселела. Поэт, тощий, хиленький с виду, едоком оказался бесподобным. Лилиан поинтересовалась, осилит ли он еще один ростбиф. На что Жерар заявил, мол, нет ничего легче, и как приятно встретить истинную ценительницу поэзии. Не находит ли и она, что удел человеческий прискорбен? Во имя чего мы живем? Пока он уминал еще два ростбифа, поэзия его мрачнела на глазах. Вскоре он уже обсуждал с Лилиан проблему самоубийства. Лично он к этому готов – не сегодня, разумеется, после такого великолепного ужина, но завтра вполне. Лилиан развеселилась еще больше: при всей своей худобе Жерар выглядел достаточно здоровым, чтобы протянуть еще лет этак пятьдесят. Какое-то время Клерфэ проторчал в баре отеля «Риц». Потом все-таки решил позвонить Лилиан. Трубку взял ночной портье. – Мадам нет в номере, – сообщил он, узнав Клерфэ по голосу. – Где же она? – Ушла. Полчаса назад. Клерфэ прикинул: нет, не могла она так быстро упаковать чемоданы. – С вещами? – спросил он на всякий случай. – Нет, сударь. Только плащ надела. – Хорошо, спасибо. «Плащ, – думал Клерфэ. – С нее станется, такая и без багажа на вокзал убежит и уедет к своему Борису, который, оказывается, настолько лучше меня». Он кинулся к машине. «Надо было с ней остаться, – корил себя он. – Что со мной вообще творится? Каким, оказывается, становишься дурнем, когда влюблен по-настоящему. Куда только вся напускная самоуверенность подевалась? И до чего тебе одиноко, и весь твой хваленый жизненный опыт испаряется как дым, только глаза застилает! Нельзя, никак нельзя ее потерять!» В ответ на новые расспросы – в каком направлении ушла Лилиан – ночной портье принялся его успокаивать. – Нет-нет, сударь, не к Сене. Направо ушла. Должно быть, просто прогуляться захотела и скоро вернется. Клерфэ медленно ехал по бульвару Сен-Мишель. Лилиан заслышала и тут же увидела «Джузеппе». – А как же смерть? – поинтересовалась она у Жерара, который приканчивал сырное ассорти. – Что, если смерть еще ужаснее жизни? – Откуда нам знать? – вопросом на вопрос ответил тот, скорбно работая челюстями. – Быть может, наша жизнь всего лишь кара за злодеяния, совершенные нами в ином мире? Быть может, как раз это и есть ад, а вовсе не то, чем церковь грозит нам после смерти. – Но она сулит нам и царствие небесное. – В таком случае, быть может, все мы падшие ангелы, приговоренные к скольким-то годам каторги на этой земле. – Но мы ведь вольны и сократить этот скорбный путь. – Добровольная смерть! – Жерар с воодушевлением закивал. – Как мы этого страшимся! А ведь это избавление! Будь наша жизнь пожаром, мы бы не раздумывали! Выскочить, и дело с концом! Ирония… Джузеппе во второй раз проехал мимо, теперь со стороны площади Эдмона Ростана. «Ирония, – мысленно подхватила Лилиан, – это единственное, что нам остается, и иной раз она не лишена особой прелести, как вот сейчас, во время этой проповеди». Она увидела Клерфэ, который столь истово прочесывал глазами толпу на тротуаре, что ее, сидящую десятью шагами поодаль, не замечал. – Если бы судьбе было угодно, какое самое заветное ваше желание вы бы потребовали исполнить? – спросила она у Жерара. – Вечную неисполнимость заветного, – мгновенно ответил поэт. Она одарила его взглядом. – Тогда вам и желать больше нечего, – рассудила она. – Все уже исполнено. – Разве что такую слушательницу, как вы, – с мрачной галантностью ответствовал поэт, отгоняя художника, который, закончив в своем отдалении портрет Лилиан, теперь попытался приблизиться к оригиналу. – На всю жизнь. Ибо вы меня понимаете. – Давайте сюда ваш портрет, – бросил Клерфэ удрученному живописцу. Он незаметно подошел сзади и теперь с неприязнью смотрел на Жерара. – Убирайтесь! – прикрикнул на него поэт. – Вы мешаете, не видите разве? Нам и так докучают без конца. Официант, еще два перно! И прогоните этого невежу! – Три перно! – распорядился Клерфэ, подсаживаясь к столу. Художник в немом ожидании все еще стоял рядом. Клерфэ дал ему денег. – А тут миленько, – сказал он Лилиан. – И как это мы раньше сюда не заходили? – А кто вы, собственно, такой, непрошеный незнакомец? – перебил его Жерар, все еще не теряя надежды, что Клерфэ просто-напросто сутенер-проходимец, решивший на свой обычный наглый манер свести с Лилиан знакомство. – Директор сумасшедшего дома в Сен-Жермен-де-Пре, сын мой, а эта дама – одна из наших пациенток. Сегодня у нее выходной. Она что-нибудь натворила? Я не опоздал? Официант, нож уберите! И вилку тоже! В поэтической душе Жерара интерес к столь жестокой правде жизни пересилил даже вселенскую скорбь. – Правда? – прошептал он. – Я всегда хотел… – Вам незачем говорить шепотом, – перебил его Клерфэ. – Наша дама любит подобные ситуации. Полная свобода и безответственность. И, кстати, беззаконие тоже. Даже если и прикончит кого-то, ее все равно оправдают. Лилиан расхохоталась. – Все как раз наоборот, – принялась объяснять она Жерару. – Это мой бывший муж. Сбежал из клиники. А приписывает мне, обычный симптом. Поэт был не дурак. И вдобавок француз. Он все понял и с неподражаемой, очаровательной улыбкой встал из-за стола. – Одни уходят слишком поздно, другие слишком рано, – изрек он. – Уходи вовремя, так говорил Заратустра. Завтра, мадам, вас будет ждать здесь стихотворение, спросите у официанта. – Как славно, что ты пришел, – сказала Лилиан. – Пойди я спать, пропустила бы все это. Зеленый свет свободы и сладкий бунт крови. И всю эту пенную накипь, но и ласточек над пеной. Клерфэ кивнул: – Прости меня. Просто иногда мне за тобой не угнаться. Ты за часы успеваешь то, на что другие тратят годы, – как диковинные растения, что под руками факира вырастают и расцветают на глазах за считаные минуты. «И умирают», – додумала за него Лилиан. – Мне приходится так жить, Клерфэ, – проговорила она. – Мне столько всего надо наверстать. Оттого я и такая поверхностная. На мудрости потом времени будет вдоволь. Он взял ее руку, прижал к губам. – Я идиот. И с каждым днем чувствую себя идиотом все больше. Но я совсем не против. Мне даже нравится. Лишь бы ты была рядом. Я очень тебя люблю. Внезапно, мгновенно, из ничего перед кафе началась свара. Откуда ни возьмись возник полицейский, размахивали руками алжирцы, смачно ругалась девица, пробегая мимо, горланили заголовки мальчишки-газетчики. – Пошли ко мне, – сказала Лилиан. – У меня еще осталось вино. 17 – И когда пришлете? – спросила Лилиан. Продавщица в салоне Баленсиаги улыбнулась. – Как только, так сразу. – Через неделю? – Через две. Это сложные платья. Быстрее их не пошьешь. Начнем сегодня же. – Она записывала размеры. – А вы еще немного постройнели, мадам. – Да, вы правы. Не могу поправиться, хоть умри. – Вот счастье-то! – Да, – согласилась Лилиан. – Для кого-то и вправду счастье. Она вышла на проспект Георга V. Поздний послеполуденный час встретил ее золотистым солнышком, ветерком, урчанием автомобилей. На секунду она остановилась, перебирая в уме заказанные платья. Вообще-то она не собиралась пополнять гардероб, решив, что на ее век нарядов у нее уже достаточно, но Клерфэ не отступался от намерения подарить ей платье, а потом к его подарку как-то само собой добавилось еще одно, компенсацией за Венецию, – тамошнее кровотечение стоило ей, вероятно, нескольких дней, а то и недель жизни, и, вместо того чтобы впадать по этому поводу в тоску, отчаяние и самоедство, она предпочла сказать себе, что теперь зато ей понадобится меньше денег на жизнь и, значит, можно прикупить лишнее платье. Это, последнее, она выбирала с особой тщательностью. Сначала хотела что-нибудь страстное, а в итоге вышло, что оно у нее будет самое строгое из всех. Страстным же в итоге оказалось то, которое ей дарит Клерфэ, – не платье, а один сплошной протест против Тулузы и всего, что для нее с Тулузой связано. Она улыбнулась своему отражению в одном из витринных зеркал. Бывают вещи, в которых любого легкомыслия мало, подумалось ей. И платья, как выясняется, могут быть куда более надежной моральной опорой, нежели любые притязания на справедливость и правоту, все сострадание и сочувственное понимание на свете, все духовники-исповедники, вся премудрость, все друзья-предатели и даже возлюбленный. И никакое это не легкомыслие и не кощунство, а просто знание того, что может тебя утешить и твердая вера в спасительную помощь житейских мелочей. Хорошо, когда это знаешь, размышляла Лилиан, ведь для нее это почти единственное, что осталось. Времени на велеречивые самооправдания и даже на бунт уже нет. Один раз позволила себе взбунтоваться – и то порой не уверена, стоило ли. А теперь – теперь предстоит только свести счеты с судьбой. Она понимала: все эти мелкие хитрости, которыми она норовит обмануться и утешиться, при желании легко счесть довольно пошлыми, дешевыми уловками; однако все прочие, куда более грандиозные и помпезные уловки, которыми нормальные люди пытаются худо-бедно облегчить свое существование, от нее уже настолько далеки, что на различия между большим и малым можно махнуть рукой. Кроме того, на ее взгляд, способность в каждый прожитый миг сохранить веру в эти мелкие уловки требует иной раз не меньше, а то и больше выдержки, мужества, силы воли, чем в те, другие, напыщенные самообманы, сколь бы напыщенно их ни именовать. Вот она и покупает себе платья и черпает в них такое же утешение, какое другие обретают во всей мировой философии; точно так же она и свою любовь к жизни намеренно принимает за любовь к Клерфэ, то подбрасывая ее, то снова ловя, и веря в нее вопреки знанию, что когда-нибудь она неминуемо разобьется. На воздушном шаре можно летать, пока он держится на воздухе, но глупо пытаться цеплять к нему дома. И когда он опустится на землю – это уже не воздушный шар, а просто безжизненная груда тряпья. Сворачивая возле ресторана «Фуке» на Елисейские Поля, она нос к носу столкнулась с виконтом де Пэстром. Тот даже слегка опешил. – Какой у вас счастливый вид! – изумился он. – Влюбились? – Да. В платье. – Очень благоразумно! – одобрил виконт. – Любовь без риска и затруднений. – Какая же это тогда любовь? – О, это частица единственно оправданного чувства на свете: любви к себе. Лилиан рассмеялась: – И это, по-вашему, без риска и затруднений? Вы что, чугунный или, может, гуттаперчевый? – Ни то, ни другое. Я запоздалое дитя восемнадцатого столетия и разделяю судьбу всех своих запоздалых собратьев: обречен на непонимание. Не выпьете со мной чашечку кофе на веранде? Или коктейль? – Кофе. Им достался столик в ласковых лучах предвечернего солнца. – Бывает время, когда сидеть на солнце – почти то же самое, что говорить о любви, о жизни или вообще ни о чем. К примеру, как вот сейчас. Вы все еще живете в той маленькой гостинице на Сене? – Кажется, да. Хотя иногда я не вполне уверена. Утром, если окна раскрыты, я просыпаюсь от такого шума, будто переночевала прямо на площади перед Оперой. Зато ночью мне то и дело чудится, будто меня уносит вниз по Сене – то ли на дне лодки, то ли прямо в воде, на спине, с широко раскрытыми глазами, и тогда я вроде бы уже не совсем я, или, наоборот, только тогда я настоящая. – Странные, однако, у вас мысли. – Напротив. Мыслей почти никаких. Разве что мечты, грезы, сны, и тех немного. – И мысли вам совсем ни к чему? – Нет, – проронила Лилиан. – Вот уж нет. – Тогда мы с вами схожи. Мне тоже ни к чему. Официант принес ему рюмку шерри и кофейничек для Лилиан. На кофе де Пэстр покосился неодобрительно. – Это лучше бы пить после еды, – заметил он. – Может, все-таки аперитив? – Нет, спасибо. Который час? – Пять, – удивленно сообщил виконт. – У вас что, режим? – Только сегодня. – Лилиан уже подзывала метрдотеля. – Что-нибудь уже передавали, месье Ламбер? – А как же! Радио «Рим»! С утра только об этом и говорят! Вся Италия у приемников или на трассе, – возбужденно затараторил коротышка. – С минуты на минуту дадут старт в тяжелом классе. Месье Клерфэ едет с месье Торриани, но они не сменяются, Клерфэ пилот, Торриани – механик, это ведь гонка спортивных машин. Принести вам радио? У меня с собой. – Да, пожалуйста. – Так Клерфэ что, в Риме? – спросил де Пэстр. – Нет. В Брешии. – Я ничего не смыслю в гонках. Это какие? – Тысячемильная гонка по всей Италии, в Брешии старт и там же финиш. Метрдотель уже спешил к ним с портативным радиоприемником. Страстный болельщик автогонок, он готов был слушать репортажи дни напролет. – Их выпускают с интервалом в минуту, – докладывал он. – Самые мощные машины под конец. Это гонки на время. Сейчас поймаем Милан. Пять часов – как раз будут новости. Он уже крутил ручки настройки. Приемник потрескивал. Потом из эфира выплыл Милан с политическими новостями, которые диктор оттараторил так, будто сам не чает перейти от них к спортивной части выпуска. – А теперь репортаж из Брешии, – возвестил он совершенно другим, азартным голосом. – Участников уже начали выпускать со старта. Рыночная площадь битком забита народом, тут просто не протолкнуться. Аппарат затрещал, захрипел, потом сквозь гул голосов мощно прорезался рев мотора и тут же стих. – Во, как раз пошел один! – возбужденно прошептал месье Ламбер. – Похоже, «Альфа». На веранде вдруг стало тихо. Особо любопытные подошли поближе или прислушивались от своих столиков. – Кто лидирует? – Пока рано об этом говорить, – авторитетно объяснял метрдотель. – Мощные машины стартуют последними. – Сколько же их всего? – поинтересовался де Пэстр. – Почти пятьсот. – Боже правый! – изумился кто-то из гостей. – И сколько им ехать? – Тысяча шестьсот километров с лишним, сударь. При хорошей рейсовой скорости это от пятнадцати до шестнадцати часов. Бывает, что и меньше. Но в Италии сейчас дожди. А над Брешией вообще гроза. Репортаж закончился. Метрдотель унес приемник обратно в ресторанный зал. Лилиан слегка откинулась на спинку стула. На секунду сквозь мягкий, золотистый послеполуденный свет на веранде, сквозь тихое позвякивание кубиков льда в бокалах и перестук фарфоровых подставок, по стопкам которых подсчитывают выпивку, перед нею почти зримо, но бесцветно, словно рачки в холодной осенней воде, немым кадром выцветшей кинопленки, сквозь которую все еще просвечивали столы и стулья ресторана «Фуке», возникла серая толпа на рыночной площади, непрерывный, как во сне, гул, эхом отзывающийся повсюду, и, призрачными тенями, машины, одна за одной, и в каждой по две крохотные искорки жизни, желающих только одного – смертельного риска. – В Брешии дождь, – проговорила она. – Где это вообще, Брешия? – Между Миланом и Вероной, – отозвался де Пэстр. – Хотите сегодня со мной поужинать? Праздничные гирлянды свисали клочьями, порванные ливнем. Набрякшие от воды флаги тяжело хлопали по мачтам. Гроза неистовствовала, словно в пику гонке на земле кто-то затеял еще одну, в небе, с незримыми болидами в облаках. Грохот небесный сливался с грохотом земным, истошному вою срывающейся со старта машины немедленно вторил высверк молнии и трескучий громовой раскат. – Готовность пять минут, – сказал Торриани. Клерфэ сидел за рулем. Без особого напряжения. Он знает, сегодня он без шансов, но в гонке всегда бывают неожиданности, а в такой длинной их полно, и аварий тоже. Он думал о Лилиан, вспоминал гонку на Сицилии. Он тогда о ней сперва напрочь забыл, а потом ненавидел за то, что в самое неподходящее время вспомнил и она сбила его с толку, помешала. Гонка была для него куда важнее. Теперь все было иначе. Теперь он не был так уверен в Лилиан, хоть и не отдавал себе отчета, что причина только в нем самом. «Черт ее знает, может, она уже и не в Париже», – думал он. Утром сегодня он ей звонил, но в этом грохоте утро давно уже растянулось до бесконечности. – Ты телеграмму Лилиан отправил? – спросил он у Торриани. – Да, – отозвался тот. – Готовность две минуты. Клерфэ кивнул. Машина медленно покатила с Рыночной площади к бульвару Венеция и замерла: перед ними уже никого. Сейчас, с этой минуты и, по сути, на ближайшие полдня и полночи, хронометрист с секундомером становится главным человеком на свете. «Вот и пусть будет», – подумалось Клерфэ. Но ведь это не так. Я слишком много думаю о Лилиан. Надо было Торриани за руль сажать, но теперь-то уже поздно. – Двадцать секунд, – объявил Торриани. – Слава богу! Ну, ко всем чертям! Стартер дал отмашку, машина рванулась. Крики толпы утонули в грохоте. – Со старта ушел Клерфэ с механиком Торриани! – срывающимся голосом объявил диктор. Лилиан вернулась в гостиницу. Она чувствовала, у нее легкий жар, но решила этого не замечать. Такое часто бывало, то на градус больше, то еще немного, и ей ли не знать, что это значит. Посмотрелась в зеркало. «По крайней мере, к вечеру вид не такой бледный, – подумала она и про себя улыбнулась очередной своей маленькой уловке: – Вот, даже температуру из врага превратила в вечернего друга, который придает глазам блеск, а лицу взволнованную живость». Отойдя от зеркала, она обнаружила на столе сразу две телеграммы. «Клерфэ!» – пронеслось в голове, и у нее сразу екнуло сердце. Хотя все еще только началось, что могло случиться? Она в нерешительности медлила, глядя на оба сложенных, заклеенных листка. Потом осторожно взяла первый, вскрыла. От Клерфэ. «Через четверть часа стартуем. Потоп. Не улетай, Фламинго». Она отложила листок. Помедлив, распечатала вторую телеграмму. Делать это было еще страшней, вдруг уже от комиссара гонки, вдруг несчастье, – но и эта оказалась от Клерфэ. «Зачем он так? – мелькнуло в голове. – Не понимает, что ли: сейчас каждая телеграмма – только лишний страх?» Она открыла шкаф, чтобы выбрать платье на вечер. В дверь постучали. Оказалось, швейцар. – Это вам радио, мадемуазель. Тут и Милан, и Рим, поймаете легко. – Он подключил приемник к сети. – И еще телеграмма для вас. «Да сколько же еще он их пришлет? – мысленно вознегодовала она. – Если вздумал этак меня караулить, лучше бы сразу посадил в соседнем номере частного детектива». Она остановила свой выбор на платье, в котором была в Венеции. После чистки пятен на нем не осталось. С тех пор она решила, что это платье счастливое и стала считать его чем-то вроде талисмана. Вот и сейчас, вскрывая последнюю телеграмму, за него держалась. Но телеграмма была не от Клерфэ, а для него – поздравления, пожелания успеха. Она-то как сюда попала? В подступающих сумерках Лилиан с трудом разобрала подпись: Хольман. Поискала обратный адрес. Да, санаторий «Белла Виста». Она почти боязливо отложила листок на стол. «Сегодня какой-то день призраков, – думала она, пересев на кровать. – Клерфэ, притаившись в немоте радиоприемника, только и ждет, чтобы ворваться к ней в номер, заполняя все и вся ревом мотора, а теперь еще эта телеграмма, принесшая с собой забытые лица, безмолвно взирающие на нее из прямоугольника окна». Это была первая со дня отъезда весточка из санатория. Сама она тоже туда не писала. Не хотелось. Хотелось, наоборот, навсегда оставить это позади. Ведь она так уверена была, что никогда туда не вернется, все тамошнее для нее будто умерло. Она долго сидела молча, не шевелясь. Потом покрутила ручки радиоприемника – настал час новостей. Рим ворвался в комнату ураганом шума, выкриков, фамилий гонщиков, названий знакомых и незнакомых мест, городов, Мантуя, Равенна, Болонья, Аквила, перечислением часов и минут, возбужденным голосом диктора, возвещавшим, словно это Святой Грааль, кто у кого сколько минут выигрывает, вопившем о поломке карбюраторов, полетевших клапанах, отказавших бензонасосах, словно это вселенские катастрофы, и казалось, этот голос силком заталкивает в тихий сумрак ее комнаты все неистовство гонки, где дорога каждая секунда, но не потому, что это секунда жизни, а лишь потому, что за эти секунды кто-то на мокрой трассе, на тысяче петляющих ее поворотов под крики ошалелой толпы на пару сотен метров раньше других проскочит черту промежуточного финиша и тут же помчится дальше, словно удирая от атомного взрыва. «Почему меня это ничуть не трогает? – думала Лилиан. – Почему азарт миллионов людей, которые в этот вечер и в эту ночь высыпали на обочины трассы, нисколько меня не заражает? Разве не должна я чувствовать его еще острее, чем они? Разве моя жизнь не сродни гонке? Гонке, где надо успеть урвать сколько можешь, гонке за фантомом, что несется перед тобой, как механический заяц перед сворой гончих на собачьих бегах?» – Флоренция! – ликовал репортер из приемника и снова принялся перечислять показанное время, имена, марки автомашин, рейсовую и максимальную скорость на дистанции, а под конец, распираемый гордостью, возвестил: – Если лидеры удержат набранный темп, они финишируют в Брешии с рекордным временем! Лилиан даже вздрогнула. «В Брешии! – изумилась она про себя. – В этом провинциальном городишке с его кафе, магазинчиками, гаражами, то есть там же, откуда они рванули со старта. Они играют со смертью, мчатся сквозь ночь, едва не засыпают от усталости под утро, еле живые, с застывшими, запыленными, чумазыми лицами, несутся все дальше, вперед и вперед, словно там, впереди, самое важное и дорогое на свете, – и все только ради того, чтобы вернуться в тот же провинциальный городишко, откуда они стартовали! От Брешии до Брешии!» Она выключила приемник, подошла к окну. От Брешии до Брешии! Что может быть бессмысленнее? Неужели ради этого жизнь одарила их таким чудом, как здоровые легкие и сердце, волшебными химическими комбинатами печени и почек, а в черепной коробке – мягкой бело-розовой массой, что таит в себе больше чудес, нежели все звездные системы вселенной, – и вот всем этим они готовы рискнуть только ради того, чтобы, если повезет, от Брешии доехать до Брешии? Господи, какая чудовищная глупость! Она смотрела на автомобили, непрерывным потоком бегущие по набережной. Разве каждый точно так же не спешит от Брешии до Брешии? От Тулузы до Тулузы? От победы к победе? От самообмана до самообмана? «И я тоже, – подумалось вдруг. – Наверное, и я тоже! Несмотря ни на что! Только где она – моя Брешия?» Она взглянула на телеграмму от Хольмана. Там, откуда ее отослали, не бывает никакой Брешии. Там тебе ни Брешии, ни Тулузы. Только безмолвная, неистовая борьба – за глоток воздуха на последнем пороге, на вечном рубеже. Там ни побед, ни самообманов. Отвернувшись от окна, она прошлась по комнате. Потрогала, пощупала свои платья – и вдруг показалось, что с них сыплется прах. Схватилась было за щетки и гребни, но тут же положила на место, все это механически, не замечая. «Что же я наделала, – пронеслось в голове. – И что делаю?» Подобно тени за окном, смутным предчувствием мелькнула мысль, что она совершила роковую ошибку, теперь уже непоправимую, от которой не уйти. Она начала переодеваться к ужину. Телеграмма все еще лежала на столе. Сейчас, под лампой, этот листок белел в комнате самым светлым пятном. Время от времени она на него поглядывала. Слышно, как за окном плещет вода, пахнет рекой и свежей зеленью. «Как они сейчас там, наверху? – подумала она и впервые начала вспоминать: – Что они делают вот сейчас, когда Клерфэ по темному шоссе мчится из Флоренции в тщетной погоне за светом своих же фар?» Поколебавшись, она все же сняла трубку и назвала телефонистке номер санатория. – Сейчас Сиена! – крикнул Торриани. – Заправка, смена резины. – Когда? – Через пять минут. Чертов дождь! Клерфэ скривился в усмешке. – Не на нас одних льет. На других тоже. Смотри, как бы не промахнуть бокс! По сторонам зачастили дома. Фары выхватывают их из хлещущей тьмы. Повсюду на обочинах люди, под зонтиками, в плащах. Мелькнули белые стены, люди, кинувшиеся врассыпную, грибки зонтиков, покачивающиеся под порывами ветра, машину чуть повело. – Бокс! – крикнул Торриани. По тормозам, взвизгнули колодки, машина затряслась, послушалась, встала. – Бензин, шины, воду, скорей! – выкрикнул Клерфэ в гулкое эхо замолкающего мотора. Гул все еще перекатывался в ушах, словно под сводами старинных залов в грозу. Кто-то уже протягивал ему стакан лимонада и новые защитные очки. – Как идем? – спросил Торриани. – Блестяще! Восемнадцатыми! – Паршиво, – поморщился Клерфэ. – А остальные как? – Вебер четвертым, Марчетти шестым, Фрижерио седьмым. Конти сошел. – А первый кто? – Закчетти, с отрывом в десять минут. Вторым Лотти. – А у нас сколько? – Девятнадцать минут. Да ерунда – кто в Риме первый, отродясь гонку не выигрывал. Каждый ребенок знает! Это Габриэлли, капитан команды, выскочил откуда-то из темноты. – На все воля божья! – объявил он. – Царица небесная, сладкая кровь Христова, и твоя воля тоже! – начал молиться он. – Покарай Закчетти за то, что первым идет! Ниспошли ему дырочку в бензонасосе, а больше ничего и не надо. И Лотти заодно тоже! Святые архангелы, упасите… – Вы-то как здесь оказались? – изумился Клерфэ. – Вы же в Брешии должны нас ждать! – Готово! – гаркнули механики. – Пошел! – Ждать? Вы с ума сошли? – начал было капитан. – Я лечу… Рев мотора сорвал с губ его слова. Машина ринулась с места, люди брызнули в стороны, и лента шоссе, к которой они приклеены, как мухи, снова пошла петлять и петлять перед глазами. «Что Лилиан сейчас делает?» – думал Клерфэ. Он надеялся, что на стоянке ему передадут от нее телеграмму, сам не знает почему, хотя и с телеграммами бывают задержки, ну, может, на следующей стоянке передадут. А сейчас снова навалилась ночь, огни, люди, чьих криков сквозь рев мотора не слышно, словно в немом кино, а вот уже и их нет, только трасса, змеей опоясавшая, кажется, всю землю, и чудовище-зверь, что ревет под капотом. 18 Ее соединили неожиданно быстро. Она-то думала, что позвонят часа через два, не раньше, знает ведь французских телефонисток, да к тому же и до санатория далеко, как до другой звезды. – Санаторий «Белла Виста». Голос вроде бы знакомый. Может, это по-прежнему барышня Хегер. – Господина Хольмана, пожалуйста, – сказала она, почувствовав вдруг, как сильнее забилось сердце. – Минуточку. Она вслушивалась в тихое, таинственное гудение проводов. Похоже, Хольмана ищут. Она взглянула на часы, ужин в санатории уже кончился. «Отчего я так волнуюсь? – пронеслось в голове. – Будто покойника воскрешаю». – Хольман слушает. С кем я говорю? Она испугалась – настолько близко прозвучал голос. – Это Лилиан, – прошептала она. – Кто-кто? – Лилиан Дюнкерк. Хольман озадаченно умолк. – Лилиан, – недоверчиво сказал он наконец. – Вы откуда? – Из Парижа. Мне вашу телеграмму принесли. Ту, что вы Клерфэ послали. Из его отеля мне передали. Я по ошибке вскрыла. – Так вы не в Брешии? – Нет, – ответила она и вдруг почувствовала легкий укол боли. – Я не в Брешии. – Клерфэ вас не пустил? – Да, он не захотел. – А я от радио не отхожу, – сообщил он. – Вы, конечно, тоже! – Конечно, Хольман. – Он отлично идет. В гонке еще ничего не решено. Я же его знаю, он выжидает. Пусть пока другие свои машины гробят. Он раньше полуночи не наддаст, может, даже попозже, хотя нет, наверно, где-то около полуночи, так я думаю. Это ведь гонка на время, вы-то в курсе. Тут едешь и сам не знаешь, как идешь, это самое противное, только на стоянке тебе место и скажут, хотя на самом деле и это уже, бывает, совсем не так. Словом, это как бы гонка в неизвестность, вы понимаете, Лилиан? – Да, Хольман. Гонка в неизвестность. Как вы там? – Лучше некуда. Они шикарно идут. Средняя скорость – сто двадцать с лишним. И это при том, что мощные машины только сейчас на прямые участки выходят. Средняя скорость, Лилиан, понимаете, не максимальная! – Да, Хольман. Сами-то вы как? – Очень хорошо. Гораздо лучше, Лилиан. Вы какие радиостанции слушаете? Слушайте Рим, гонка сейчас ближе к Риму, не к Милану. – Я и слушаю Рим. Я рада, что вам лучше. – А как вы, Лилиан? – Очень хорошо. И даже… – Пожалуй, это даже лучше, что вы не в Брешии, там ливень, гроза, хотя… я бы лично не выдержал, поехал бы, стоял бы сейчас там. Так сами-то вы как, Лилиан? Она знала, о чем он спрашивает. – Хорошо, – ответила она. – А как вообще там, наверху? – Как всегда. За пару месяцев что тут могло измениться? «За пару месяцев», – мысленно повторила она. А ей-то казалось, годы. – А как там… – Она вдруг запнулась и только тут отчетливо поняла, что только ради этого и позвонила. – Как Борис поживает? – Кто? – Борис. – Борис Волков? Он редко показывается. В санаторий совсем не приходит. По-моему, у него все хорошо. – Но вы его видите? – Да, конечно. Последний раз недели две тому назад, если не три. Он с собакой гулял, ну, с овчаркой своей, вы знаете. Но мы даже не поговорили. Как там, внизу? Все, как вы ожидали? – Примерно, – отозвалась Лилиан. – Главное, как сам всем этим распорядишься. А у вас, наверху, все еще снег? Хольман рассмеялся: – Сошел уже. Луга все в цвету. Лилиан… – он на секунду замялся. – Через пару недель я тоже выйду. Честно, не вру. Мне Далай-лама сказал. Она не поверила. Сколько лет назад ей то же самое пели. – Вот и чудесно, – сказала она. – Значит, увидимся. Так Клерфэ и передать? – Пока лучше не надо, я суеверен. Ага, уже снова известия! Вы тоже послушайте! До свидания, Лилиан! – До свидания, Хольман. – Она хотела что-то еще добавить насчет Бориса, но не получилось. Просто молча смотрела на черную телефонную трубку у себя в руке; потом осторожно положила ее обратно на рычаг и предалась каким-то своим мыслям, не особо за ними следя, пока не поняла, что плачет. «Какая я дурочка! – подумала она, вставая. – За все в жизни надо платить. Или ты и вправду верила, будто за все уже рассчиталась?» – Слову «счастье» в наши дни придается слишком большое значение, – рассуждал виконт де Пэстр. – А ведь прежде, бывало, целыми столетиями его вообще не знали. И ничего, жили, как-то обходились. Почитайте китайскую литературу времен расцвета, почитайте индусов, древних греков. Эмоциям, в которых коренится слово «счастье», тогда предпочитали иное чувство жизни, более высокое и стойкое. И как только это чувство утрачивается, начинаются кризисы, недоразумения, погоня за эмоциями, романтика и все эти метания в поисках счастья, дурацкий суррогат. – Так ведь и то, высокое, тоже суррогат, разве нет? – возразила Лилиан. – Но более достойный человека, – изрек де Пэстр. – Но разве одно исключает другое? Он посмотрел на нее задумчиво. – Почти всегда. Хотя у вас, по-моему, нет. Это меня и завораживает. В вас чувствуется и то, и другое. Но за всем этим ощущается отчаяние – столь запредельное, что бессмысленно подыскивать имена и ему, и чему-либо еще. Это чувство по ту сторону всякого душевного сумбура – одиночество уже вне всякой скорби, в бескрайних полярных льдах. И скорбь, и бунтарство у вас в душе, по-моему, давно уже взаимно друг друга уничтожили. Вот почему мелочи жизни обретают для вас ту же ценность, что и все великое. И каждая сверкает неповторимостью. – Словом, да здравствует восемнадцатое столетие, – усмехнулась Лилиан. – Похоже, вы последний его потомок? – Скорее последний почитатель. – Не в ту ли пору больше, чем когда-либо еще, рассуждали о счастье? – Только в скверные годы. И даже тогда, хоть и рассуждали, и мечтали, но все равно, по большому счету, оставались практичными. – Покуда не изобрели гильотину. – Покуда не изобрели гильотину, а вместе с ней и право на счастье, – согласился де Пэстр. – Гильотина выходит на арену всегда. Лилиан допила свой бокал. – Не слишком ли затянулась преамбула к предложению, которое вы снова намерены мне сделать: стать вашей любовницей? Ни один мускул не дрогнул на лице де Пэстра. – Можете называть как угодно. На самом деле это просто предложение предоставить вам обрамление, какого вы заслуживаете. А вернее, какое, на мой взгляд, вам подходит. – Как оправа к камню? – Как оправа к драгоценному камню. – Чистейшей воды, а вернее, чистейшего отчаяния? – Чистейшего, голубой воды, одиночества. И такого же мужества, мадемуазель. Примите мои комплименты! И извините мне мою назойливость. Бриллианты такого свечения большая редкость. – Виконт улыбнулся. – Вы, наверно, опять хотите послушать новости о гонках в Италии? – Здесь? У «Максима»? – Почему нет? Альберт, распорядитель сего заведения, способен исполнять и не такие прихоти, если захочет. А ради вас он захочет. Уж я-то знаю – у него глаз верный. По заведенной традиции оркестр заиграл мелодии из «Веселой вдовы». Официанты бесшумно убирали посуду. Альберт проскользнул мимо, и на столе возникла бутылка коньяка, отнюдь не в коконе пыли и без наполеоновской эмблемы, а просто с мелкой, от руки надписанной этикеткой. – Я же вам говорил: у него глаз верный, – усмехнулся де Пэстр. – Отведайте этого коньяка, разумеется, с соблюдением всех предварительных процедур согревания бокала в ладони, вдыхания аромата и последующего обсуждения букета. За нами ведь наблюдают. Лилиан взяла свой бокал и, не согревая в руке и не вдыхая аромат, выпила залпом. Де Пэстр рассмеялся. Альберт из своего угла отреагировал чем-то вроде одобрительной усмешки. Вслед за чем, парой минут спустя, был прислан официант с небольшой бутылочкой. Сменив бокалы на рюмочки, он тут же их наполнил. Дохнуло ароматом фруктовых садов в начале лета. – Старая малиновая настойка, – уважительно прокомментировал виконт. – Совсем уж редкость! Лилиан смотрела на него и думала: вот если сейчас плеснуть в это выморочное породистое лицо малиновой настойки, что будет? Вероятно, он и тут отнесется с пониманием и скажет очередную отшлифованную фразу. Нет, она его не презирает, напротив, он даже ей приятен, как мягкое снотворное, и она любит иногда его послушать. В ее глазах он воплощает иное, противоположное отношение к жизни. Страх перед смертью он преобразовал в некий культ эстетического цинизма, силясь вместо опасных горных троп видеть ухоженные парковые аллеи. Как будто это что-то меняет. От кого она уже слышала что-то похожее? Ну да, конечно, от Левалли на Сицилии. Для такой жизни всего-то и нужно, что сердца поменьше и денег побольше. И никаких гонок от Брешии до Брешии. Торчи в Брешии и внушай себе, будто это Версаль начала восемнадцатого века. – Мне пора, – сказала она. – Как часто вы это говорите, – посетовал де Пэстр. – Но даже это делает вас неотразимой. Похоже, это ваша любимая фраза? Она смерила его взглядом. – Если б вы знали, как мне хотелось бы остаться, – с расстановкой проговорила она. – Пусть нищей, пусть одинокой, лишь бы остаться! Остаться! Все остальное бравада и блеф. Она позволила де Пэстру завезти себя в гостиницу. Взволнованный ночной портье выскочил навстречу. – Месье Клерфэ идет двенадцатым! Шестерых обогнал! Комментатор даже назвал его королем ночи! – Да уж… – Бокал шампанского, чтобы отпраздновать? – Раньше времени не стоит. Гонщики народ суеверный. Лилиан ненадолго осталась посидеть в маленьком темном холле. – Если он и дальше так пойдет, то к утру будет в Бершии, – сообщил ночной портье. – Да уж, – повторила Лилиан, вставая. – Пойду выпью кофе на бульваре Сан-Мишель. Там ее уже принимали как постоянную клиентку. Официант опекал, Жерар преданно ждал, а группка студентов даже образовала нечто вроде почетной гвардии для ее охраны. Жерар обладал одним несомненным достоинством: был постоянно голоден. Тем самым оставляя ей время на размышление, пока ест. Она любила разглядывать улицу, по которой потоком людских взглядов, страстных, ищущих, безутешных, мимо текла жизнь. Как же трудно поверить в бессмертие души, видя в этом нескончаемом потоке каждого по отдельности! Куда они отправляются потом, эти души? Распадаются, как и умершие тела? Или витают здесь, в этой вечерней тьме, напоенной желаниями, вожделением, отчаянием, снедаемые безмолвным страхом, моля дозволения остаться собою, а не превратиться в сырье для будущих душ, чьи тела бездумно зачинаются в эти минуты за тысячами окон? Жерар наконец покончил с едой. На десерт он усладил себя куском отменного пол-левека. – До чего же грубый процесс поглощения жареных кусков убитых животных, равно как и тронутых тленом кисломолочных продуктов настраивает поэтические струны души на самый возвышенный лад! – возгласил он. – Воистину, сие утешительно и достойно неизбывного благоговения. Лилиан рассмеялась. – От Брешии до Брешии, – сказала она. – Смысл сей фразы, краткой и простой, хоть и не вполне мне ясен, но, по-моему, неоспорим. – Жерар допивал кофе. – И, кажется, необыкновенно глубок. От Брешии до Брешии. Пожалуй, свой следующий поэтический сборник я так и назову. Вы, однако, странно молчаливы этой ночью. – Не молчалива. Просто мне не нужно слов. – От Брешии до Брешии? – Пожалуй, так. Жерар кивнул, вдыхая аромат своего коньяка. – Эта фраза с каждой секундой становится все лучше. Как будто в ее бесхитростности таились, а может, все еще таятся глубины горных штреков. – Могу подсказать вам еще одну, – проронила Лилиан. – Все едино. Жерар поставил бокал. – С фантазией или без? – Со всеми фантазиями на свете. Он с облегчением кивнул. – А я уж было испугался, что вы захандрили и вздумали потчевать меня из кладезя мещанских премудростей. – Совсем напротив – из кладезя счастливых озарений. – Все едино, целое складывается из мелочей, но целое больше. Вот эта бутылка вина не менее увлекательна, чем любое полотно Рафаэля; а в каждой из тех вон прыщавых студенток, несомненно, сокрыта своя частица Медеи или Аспасии20. Жизнь как бы вовсе без объемной перспективы, когда все важно и не важно одинаково, все на первом плане и все есть Бог. Вы об этом? – спросил Жерар. Лилиан улыбнулась. – Экий вы шустрый! – Слишком шустрый, – Жерар скроил огорченную мину. – Слишком шустрый, чтобы пережить все это. – Он отхлебнул хороший глоток коньяка. – А вот вам, если вы и вправду все это пережили, – наставительно продолжил он, – остается только три выхода. – Так много? – Уйти в монастырь к буддистам, сойти с ума или умереть, лучше всего добровольно. Способность к самоубийству, как вам известно, один из трех признаков, отличающих нас от животных. О двух других Лилиан не стала спрашивать. – Есть еще и четвертое отличие, – сказала она. – Все наше несчастье в том, что мы уверовали, будто имеем исконное право на жизнь. Его у нас нет. Кто это осознал, по-настоящему осознал, тому сладки даже иные из самых горьких истин. Жерар, как бы в знак капитуляции, вскинул обе руки. – Кто ничего не ждет – не знает разочарований. Последняя из маленьких житейских премудростей. – На сегодня последняя, – уточнила Лилиан, вставая. – Даже самые прекрасные из этих доморощенных ночных истин не доживут до рассвета. Сколько их трупиков будут наутро сметены дворницкой метлой! Поразительно, сколько ерунды слетает с языка после захода солнца. Мне пора. – Вы всегда так прощаетесь. Но вы вернетесь. Она поблагодарила его взглядом: – Вы так уверены? Похоже, это знание дано лишь поэтам. – Даже у них это не знание, а всего лишь надежда. По набережной Гран Огюстен она добрела до набережной Вольтера, потом повернула обратно и пошла задами, улочками-переулками. Она, пожалуй, уже не боится ходить ночью одна; людей она теперь вообще не боится. На улице Сены она вдруг заметила распростертую на земле фигуру. Пьяный, решила она и прошла мимо; но это оказалась женщина, и что-то в ее позе – голова на мостовой, ноги на тротуаре – Лилиан не понравилось и заставило вернуться. Надо хотя бы перетащить на тротуар, а то задавят еще. Женщина была мертва. В тусклом свете уличного фонаря широко раскрытые глаза смотрели на Лилиан неподвижно. Когда она приподняла женщину за плечи, голова ее запрокинулась и глухо стукнулась о мостовую. Лилиан сдавленно вскрикнула от испуга и только потом опомнилась: мертвым не больно. Она всматривалась в лицо незнакомки: в нем была только бесконечная пустота. В растерянности она посмотрела вокруг, не зная, как быть. Кое-где в окнах еще горел свет, а из одного, широкого, занавешенного, доносилась музыка. В проемах между домами чернело небо, высокое и без звезд. Издали кто-то крикнул. К ней по улице шел человек. Поколебавшись, она кинулась ему навстречу. – Жерар! – изумилась, но и обрадовалась она. – Откуда вы знаете… – Я шел за вами. По праву поэта в весеннюю ночь… Лилиан только головой покачала. – Там женщина лежит! Мертвая! Пойдемте! – Пьяная, наверно, напилась до беспамятства. – Да нет. Мертвая. Уж я-то знаю, как выглядят мертвецы. – Лилиан почувствовала, что Жерар мнется. – Что такое? – Лучше не связываться, – изрек певец бренности и смерти. – Не оставлять же ее так? – Почему нет? Раз она уже мертвая? Остальное – дело полиции. Мне в это впутываться ни к чему. И вам не советую! Еще решат, что это мы ее убили. Пойдемте! Он решительно тянул Лилиан за руку. Она не двигалась с места. Смотрела в мертвое лицо, которое ничего уже не желает знать и знает все, что пока неведомо ей. Эта мертвая женщина казалась ужасно одинокой, покинутой. Одна нога странно подтянута и почти не видна под клетчатой юбкой. Чулки, коричневые туфли, ладони полураскрыты, темные волосы, короткая стрижка, тонкая цепочка на шее. – Пойдемте! – шепотом торопил Жерар. – Потом хлопот не оберешься! С полицией шутки плохи! Позвоним откуда-нибудь. Это единственное, что мы можем сделать. Она позволила себя увести. Жерар так спешил, что она едва за ним поспевала. Когда дошли до набережной, стало видно – он бледен как смерть. – Ну что, рассуждать-то легче, чем вот так, лицом к лицу? – с горькой усмешкой спросила Лилиан. – Откуда будем звонить? Из моей гостиницы? – Там ночной портье все услышит. – Я его за чем-нибудь отошлю. – Хорошо. Портье, открывая ей, сиял. – Он уже десятый, но он еще… Только тут завидев Жерара, он укоризненно осекся. – Это приятель Клерфэ, – пояснила Лилиан. – Вы правы, надо это отпраздновать. Принесите вина. Откуда можно позвонить? Кивнув на свой телефон, портье скрылся. – Скорей, – поторопила Лилиан. Жерар уже листал телефонный справочник. – Издание-то старое, – посетовал он. – Полиция номеров не меняет. Уже десятый, подумалось ей. Все мчится и мчится, от Брешии до Брешии, а тут тем временем такое… Она слышала – Жерар уже что-то говорит в трубку. Портье вернулся с бокалами и бутылкой шампанского. Пробка бабахнула, как выстрел – на радостях портье взболтал бутылку от души. Жерар испуганно умолк. – Нет-нет, это не выстрел, – поспешил заверить он и положил трубку. – По-моему, вам надо выпить, – сказала Лилиан. – Ничего лучше все равно не придумаешь, а портье весь вечер только и ждал повода откупорить бутылку. Полагаю, это не будет кощунством. Жерар только согласно кивнул и жадно выпил. Потом покосился на телефон. Лилиан видела: он боится, как бы полиция не установила, откуда звонили. – Они решили, что у нас стреляют, – пробормотал он. – А это всего лишь пробка. Ну почему в трагическом сплошь и рядом столько смешного? Лилиан протянула ему бутылку, предлагая налить еще. – Мне пора идти, – пробормотал он. – А-а, теперь вы уходите. Что ж, спокойной ночи, Жерар. Он все еще смотрел на бутылку. – Если она вам больше не нужна, я мог бы забрать… – Э-э, нет, Жерар. Либо одно, либо другое. В мгновение ока он юркнул в дверь и растворился во тьме. Теперь остается только ночь, ночь и только, подумала она и отдала бутылку портье. – Выпейте и вы. Приемник еще у меня? – Разумеется, мадемуазель. Она поднялась по лестнице. Приемник мерцал в темноте хромом и стеклом. Она включила свет и какое-то время постояла у окна – не проедет ли полицейская машина. Но все было тихо. Медленно разделась. Прикинула, не развесить ли на ночь по комнате платья, своих дружков, но не стала. «Пожалуй, время такой помощи для меня уже миновало, – подумалось ей. – Да и повод миновал». Зато она оставила включенной лампу и приняла снотворное. Проснулась она как будто от толчка. Солнце настырно пробивалось сквозь занавески, укоризненными лучами норовя ослепить горящую электрическую лампочку. Телефон надрывался. «Полиция!» – успела подумать она, хватая трубку. Оказалось, это Клерфэ. – Мы уже в Брешии. Только что добрались. – Ах да, в Брешии. – Она все еще стряхивала с себя обрывки тяжелого, проваливающегося в забвение сна. – Ты доехал! – Шестым! – Клерфэ смеялся. – Шестым. Это же замечательно. – Чушь все это. Завтра возвращаюсь. А сейчас иду спать. Торриани уже дрыхнет, прямо здесь, на стуле заснул. – Конечно, спи. Хорошо, что ты позвонил. – Поедешь со мной на Ривьеру? – Да, любимый. – Тогда жди. – Да, любимый. – Не вздумай уезжать, пока не вернусь. «Куда мне уезжать? – удивилась она про себя. – В Брешию, что ли?» – Я тебя жду, – сказала она. Около полудня она прошлась по улице Сены. Улица как улица, все как всегда. Пробежала глазами газетные столбцы. Ничего не нашла. Подумаешь, человек погиб – разве это повод для газетной заметки? 19 – Я этот дом давно приобрел, еще задолго до войны, – рассказывал Клерфэ. – Тогда половину Ривьеры можно было скупить за гроши. А вот жить здесь – никогда не жил, кое-какую мебелишку только расставил. Стиль, сама видишь, ужасный, безвкусица, но лепнину можно сбить, остальное обновить, по-современному обустроить. – Зачем? Ты что, правда собираешься тут жить? – А почему нет? Из полутемной комнаты Лилиан смотрела в темнеющий за окнами сад, прочерченный серым гравием дорожек. Моря не видно. – Да ладно, Клерфэ! – сказала она. – Разве что когда тебе шестьдесят пять стукнет! Не раньше. Заслуженный отдых от трудов в Тулузе. Тогда, если охота, и заживешь здесь жизнью почтенного французского рантье, с воскресным обедом в «Отель де Пари» и последующим визитом в казино. – Тут сад большой, а дом можно расширить, – как ни в чем не бывало продолжал рассуждать Клерфэ. – И деньги найдутся. «Тысяча миль» расщедрилась на призовые. Да и в Монако на гонке, надеюсь, я еще подзаработаю. Почему, по-твоему, здесь жить невозможно? Где вообще ты хотела бы жить? – Не знаю, Клерфэ. – Да не может такого быть! Хотя бы приблизительно? – Я правда не знаю, – пролепетала Лилиан растерянно. – Нигде. Хотеть где-то жить – значит, хотеть где-то умереть. – Но зимой климат здесь во сто раз лучше, чем в Париже. – Зимой, – повторила Лилиан, и прозвучало это как Сириус, Стикс, вечность. – Да зима скоро уже – оглянуться не успеешь. Если с ремонтом хотим управиться, начинать сейчас надо. Лилиан испуганно оглядывала голые стены. А ведь это уже не первый такой разговор, пронеслось в голове. «Да не хочу я сидеть здесь взаперти!» – Разве ты не должен уже зимой начать работу в Тулузе? – спросила она. – Одно другому не мешает. Перво-наперво я хочу поселить тебя там, где для тебя климат благоприятный. «Да что мне климат!» – с досадой подумала Лилиан и, уже почти в отчаянии, все-таки сказала: – Самый благоприятный климат в санатории. Клерфэ вскинул на нее глаза: – Тебе нужно обратно в санаторий? Она молчала. – Ты хочешь обратно в санаторий? – снова спросил он. – Что мне тебе ответить? Разве я не здесь? – Ты с врачом говорила? Вообще была у врача – после санатория? – Мне незачем обращаться к врачу. Он смотрел на нее недоверчиво. – Пойдем к врачу вместе. Я разыщу для тебя лучшего специалиста во Франции, к нему и пойдем. Лилиан ничего не ответила. Только этого не хватало, думала она. Клерфэ и до этого уже несколько раз ее насчет врача спрашивал, но вполне довольствовался ее скупыми ответами, мол, да, была, и в дальнейшие подробности не вникал. Сейчас все иначе. И все это навалилось на нее разом – врач, дом, любовь, забота и все прочие ненужные словеса, которые для нее давно не существуют и только делают еще более мучительным путь к смерти. Если и дальше так пойдет, то он, чего доброго, захочет упечь ее в больницу. За окном вдруг пронзительно запела какая-то птаха. – Давай выйдем на воздух, – предложил Клерфэ. – Согласен, этот пестрый канделябр с электрическими лампочками – ужасная безвкусица. Но все это можно переделать. В саду вечерний сумрак уже льнул к лепнине настенных орнаментов. Лилиан вздохнула всей грудью. Вырвалась! – Вся суть в том, Лилиан, – сказал Клерфэ, – что ты не хочешь со мной жить. Я же вижу. – Но я ведь живу с тобой, – оторопело возразила она. – Да, живешь, но так, словно завтра тебя тут не будет. Словно ты вот-вот уедешь. – Но разве тебе не хотелось жить именно так? – Может быть, но теперь не хочется. А тебе не хотелось жить со мной по-другому? – Нет, – тихо проговорила она. – Но и ни с кем другим, Клерфэ. – Но почему? С трудом сдерживая гнев, она молчала. К чему эти дурацкие расспросы? – Мы уже столько раз об этом говорили, – наконец сказала она. – Зачем снова? – Но отношения-то могут меняться. Неужто любовь настолько презренная штука? Лилиан покачала головой. Он смотрел на нее: – Никогда в жизни я ничего подобного не желал для себя, Лилиан. А теперь вот хочу. Хочу быть с тобой. – Но ты и так со мной! – Не совсем. Недостаточно. «Он хочет связать меня и посадить под замок, – думала она, – и еще кичится этим, гордится женитьбой, заботой, любовью, и, может, даже так оно и есть. Но как же он не поймет: все, чем он так гордится, только относит меня от него все дальше?» Она уже с лютой ненавистью смотрела на эту маленькую виллу, на дорожки эти гравиевые. Для того ли она сбежала, спустилась с гор, чтобы кончить свои дни вот здесь? Здесь или в Тулузе, или в Бершии? Куда подевался азарт приключения? Куда Клерфэ подевался? Почему его будто подменили? Почему они оба не посмеются над всем вот этим? Что тогда вообще им останется в жизни? – Мы могли бы по крайней мере попробовать, – сказал Клерфэ. – А не получится, продадим дом. «У меня уже нет времени пробовать что-то, – думала Лилиан. – Нет времени на эксперименты с домашним уютом и счастьем семейного очага. Мне же от этого только горше. Прочь, скорее прочь отсюда! У меня даже на все эти разговоры нет времени. Ведь я проходила все это, и в лучшем варианте, там, наверху, в санатории, и с Борисом, но и оттуда сбежала!» И вдруг, разом, она успокоилась. Еще не зная даже, что предпринять, она саму мысль о возможном бегстве приняла мгновенно и с облегчением. Она не страшится несчастья, слишком долго она с ним, в нем прожила, она не страшится и счастья, как столь многие, мнящие, будто счастья ищут, – но она страшится заточения в тюрьме заурядности. Вечером над морем начался фейерверк. Воздух был чист, ясное, высокое небо сливалось на горизонте с линией моря, и чудилось, будто ракеты, взмывая ввысь неведомо откуда, улетают тоже куда-то в бесконечность, проваливаясь за краем земли в бездонную пустоту, где кончаются границы, рубежи и вообще всякое пространство. Лилиан припомнила, когда в последний раз смотрела фейерверк. Да, в «Горной хижине», вечером накануне побега. Может, она и сейчас снова готовится к бегству? «Похоже, все судьбоносные решения в моей жизни сопровождаются салютом, – усмехнулась она про себя. – А может, и все случившееся со мною не более чем промельк шутих? Огни фейерферка, уже начавшие угасать и превращаться в прах и пепел?» Она оглянулась вокруг. «Нет-нет, – подумала со страхом, – еще не сейчас! Разве огонь, угасая, не дает последней, отчаянно-ослепительной вспышки, именно для нее приберегая всю оставшуюся ярость?» – Мы с тобой еще не играли, – сказал Клерфэ. – Ты когда-нибудь пытала счастья? Я имею в виду – в игорном доме? – Никогда. – Тогда обязательно надо попробовать. У новичка счастливая рука, увидишь, ты выиграешь. Поехали прямо сейчас? Или ты устала? Третий час ночи. – Так это уже утро! Какая усталость! Под покровом светлеющей ночи ехали медленно. – Наконец-то тепло, – вздохнула Лилиан. – Можем тут остаться, пока и в Париж лето не придет. Она прильнула к нему: – Ах, Клерфэ, почему люди не живут вечно? Не ведая смерти? Он обнял ее за плечи: – Действительно, почему? Почему мы стареем? Нет бы жить, словно тебе всегда тридцать, а потом сразу восемьдесят и скоропостижная смерть? Она рассмеялась: – Мне-то еще далеко до тридцати. – И то правда, – согласился Клерфэ, убирая руку. – Все время забываю. Почему-то кажется, будто ты за эти три месяца лет на пять стала старше, до того ты изменилась. На пять лет красивее. И на все десять неотразимей. Сначала они играли в больших залах. Потом, когда те мало-помалу опустели, перешли в камерные, где лимиты выше. И тут Клерфэ начало везти. Сначала он играл в «тридцать и сорок», потом перешел к столу с рулеткой, где игра шла по самым высоким ставкам. – Стой у меня за спиной, – попросил он Лилиан. – Ты приносишь счастье. Клерфэ ставил на двенадцать, двадцать два и на девятку. И постепенно проигрывал, пока фишек у него не осталось только на одну максимальную ставку. Он поставил на «красное», и выпало «красное». Отложив половину выигрыша, он остальное снова поставил на «красное». «Красное» выиграло снова. Теперь он ставил на красное только максимум. Красное выпало еще дважды. Фишки громоздились перед Клерфэ уже горой. Остальные игроки в зале начали на него оглядываться. Пустых мест за столом вдруг не осталось. Лилиан завидела и Фиолу, тот тоже шел к их столу. Он улыбнулся ей и поставил на «черное». Выпало снова «красное». В следующей игре бокс на «черное» был уже облеплен максимальными ставками со всех сторон, а вокруг их стола игроки толпились в три ряда. Против Клерфэ ставили почти все. И только костлявая старуха в вечернем синем платье поставила вместе с ним на «красное». В зале стало тихо. Лишь постукивал, подпрыгивая, шарик. Старуха оглушительно чихнула. И опять вышло «красное». Фиола знаками призывал Клерфэ прекратить игру – такая серия не может продолжаться бесконечно. Клерфэ только упрямо головой тряхнул и оставил на «красном» максимум. – Il est fou21, – сказал кто-то у Лилиан за спиной. В последнюю секунду и старая карга, уже заграбастав свой выигрыш, стремглав подвинула все на «красное». В мертвой тишине слышно было только ее сиплое дыхание, но и оно вдруг прервалось: старуха боролась с новым позывом чихнуть. Ее иссохшая желтая рука когтила зеленое сукно стола. Рядом с рукой замерла небольшой зеленая черепаха – старухин талисман. «Красное» выиграло снова. Старуха чихнула еще громче прежнего – как граната разорвалась. – Formidable!22 – донесся до Лилиан чей-то женский голос. – Кто это? На номера уже почти никто не ставил. Слух о невероятной серии разнесся повсюду. Столбцы самых дорогих фишек громоздились на «черном» бастионами. «Красное» выпало уже семь раз подряд, когда-то же должно это кончиться! Клерфэ, теперь единственный, снова остался на «красном». Старуха от волнения в последнюю секунду вместо фишек сунула на «красное» черепаху. Она не успела заметить свою промашку – по залу прокатился ропот изумления: опять «красное»! – Мадам, удвоить вам черепаху мы, увы, не можем, – ровным голосом произнес крупье, подвигая обратно к старухе многомудрое, невозмутимое пресмыкающееся, древнее, как сама вселенная. – А как же мой выигрыш?! – прокаркала старуха. – Извините, мадам, вы не сделали и даже не объявили ставку. – Но вы же видели, я хотела поставить! Этого достаточно! – Вы должны либо сделать, либо объявить ставку до скатывания шарика. Старуха злобно озиралась. – Faites vos jeux23 – равнодушно объявил крупье. Клерфэ снова выбрал «красное». Старуха в сердцах поставила на «черное». Как и все остальные. Фиола поставил на «шестерку» и «черное». Но и на сей раз выпало «красное». Только теперь Клерфэ забрал свой выигрыш. Придвинув сколько-то фишек для крупье, он встал. – Ты и вправду принесла мне удачу, – сказал Клерфэ и приостановился, следя за вращением шарика. Выпало «черное». – Вот видишь, – усмехнулся он. – Иногда шестое чувство срабатывет. Она только улыбнулась в ответ. «Еще бы оно у тебя в любви срабатывало», – подумалось ей. К ним спешил Фиола. – Поздравляю! Главное в жизни – вовремя остановиться! Вам так не кажется? – обратился он к Лилиан. – Не знаю. Как-то случая не было. Он рассмеялся: – Вот уж не думаю. Сицилию вы покинули внезапно, вскружив головы многим. В Риме, едва появившись, молниеносно исчезли. Да и в Венеции, по моим сведениям, вас было не сыскать. Они прошли в бар – такую удачу надо отметить. – По-моему, я выиграл достаточно, теперь нам на ремонт должно хватить, – сказал Клерфэ Лилиан. – А если завтра ты все снова проиграешь? – Тебе этого хочется? – Конечно, нет. – Я не буду больше играть, – твердо заявил он. – Мы все сбережем. Я тебе еще плавательный бассейн в саду оборудую. – Зачем он мне? Ты же знаешь, я не плаваю. Он искоса на нее глянул. – Знаю. Устала? – Нет. – Такая серия, «красное» девять раз подряд, это же просто чудо, – восторгался Фиола. – Мне только раз в жизни довелось видеть нечто еще более поразительное. Двенадцать раз «черное». Но это еще до войны. Тогда еще бывали столы с куда более высоким лимитом, чем сейчас, для узкого круга, разумеется. Человек, которому выпала эта серия, сорвал банк. Он вдобавок и на «тринадцать» ставил, так еще и «тринадцать» пять раз выпадало. Это, скажу я вам, была сенсация. Под конец все только с ним и ставили. За одну ночь он сорвал банк дважды. Это был русский. Как же его звали? Волков, кажется, или что-то вроде того. Да, Волков. – Волков? – изумленно переспросила Лилиан. – Случайно не Борис Волков? – Правильно! Борис Волков! Вы его знали? Лилиан покачала головой. «Не таким», – подумалось ей. Она видела: Клерфэ не спускает с нее глаз. – Хотел бы я знать, что с ним сталось, – продолжал Фиола. – Этот человек произвел здесь настоящий фурор. Как говорится, последний из игроков с настоящим размахом. К тому же и стрелок превосходный. Он был тогда здесь с Марией Андерсен. О ней-то вы, наверно, слыхали. Вот уж красавица, каких редко встретишь. Погибла при бомбежке, в Милане. – Он повернулся к Клерфэ: – И вы никогда о Волкове не слышали? – Никогда, – отрезал Клерфэ. – Странно. А он ведь тогда даже в каких-то гонках участвовал. Как любитель, разумеется. Вот уж кто горазд был выпить. Наверно, этим себя и доконал. Похоже, он только этого и хотел. Клерфэ мрачнел на глазах. Он подозвал официанта, потребовав еще одну бутылку. – Вы сегодня больше не играете? – спросил его Фиола. – Конечно же, нет. – Отчего же? Серии – они иногда тоже сериями идут. Может, сегодня «черное» даже тринадцать раз выпадет. – Ему не следует больше играть, – сказал Фиола, обращаясь к Лилиан. – Только не сегодня. Это правило, старое как мир. Лилиан глянула в сторону Клерфэ. На сей раз он не попросил ее на счастье быть с ним рядом, и она знала почему. «Какой же он еще ребенок, – думала она с нежностью. – И до чего ослеплен своей дурацкой ревностью! Неужели так и не понял или забыл: разрушает не другой, разрушаешь только ты сам». – А вот вам бы сыграть совсем не мешало, – встрепенулся Фиола. – Вы ведь здесь впервые. Сыграете за меня? Пойдемте! Они подошли к другому столу. Фиола начал делать ставки, а немного погодя и Лилиан попросила разменять ей на фишки несколько банкнот. Она ставила осторожно, по маленькой, ведь деньги для нее не просто собственность, каждая купюра – это частичка жизни. А зависеть от скупердяйских подаяний дядюшки Гастона – нет уж, увольте. – Что значит счастливая рука! – радовался Фиола, хотя сам проигрывал. – Сегодня ваша ночь! Вы позволите ставить вместе с вами? – Сами потом пожалеете. – Только не в игре! Ставьте как вздумается! Какое-то время Лилиан попеременно ставила на «красное» и «черное», потом на вторую «дюжину», а под конец просто на номера. И дважды выиграла на «зеро». – «Ничто» вас любит, – смеялся Фиола. Тут появилась старуха с черепахой. С угрюмым лицом она уселась напротив Лилиан. В коротких перерывах между запусками шарика она о чем-то шепталась с черепахой. На тощем пальце болталось кольцо с бриллиантом редкой красоты. Шея, вся в складках, такая же морщинистая, как у ее любимицы, придавала обеим разительное сходство. Его усугубляли и старухины глаза, будто вовсе без век, с огромными, почти без белков, зрачками. Лилиан ставила теперь то на «черное», то на «тринадцать». Когда какое-то время спустя она решила поискать глазами Клерфэ, то увидела, что он стоит напротив, по ту сторону стола, и наблюдает за ее игрой. А ведь она ставила, как когда-то Волков, и поняла: от Клерфэ не укрылось и это. Из чистого упрямства, назло ему она продолжила ставить на «тринадцать», и на шестой игре оно выпало. – Хватит, – бросила она, ссыпая фишки со стола себе в сумочку. Она безусловно выиграла, хотя и не знала сколько. – Вы уже уходите? – удивился Фиола. – Но это же ваша ночь, сами видите! Такое больше не повторится! – Ночь уже кончилась. Стоит раздернуть портьеры, и утреннее солнышко превратит всех нас в призраков. Спокойной ночи, Фиола. Играйте дальше. Кто-то обязательно должен играть. Когда вместе с Клерфэ они вышли на воздух, Ривьера раскинулась перед ними во всей первозданной красе, словно сюда еще не ступала нога туриста-курортника. В ожидании солнца золотом и лазурью наливалось небо; море, почти белесое на горизонте, мерцало у берега прозрачностью нежнейшего аквамарина. Несколько рыбацких баркасов под желтыми и алыми парусами стояли вдалеке. На пляже было безлюдно, на улицах ни одной машины. Слабый бриз доносил запах моря, а еще лангустов. Лилиан вообще не поняла, когда, как, почему вдруг вспыхнула ссора. Слушая Клерфэ, она не сразу сообразила, в чем дело. Это был настоящий взрыв ревности. – Ну что мне делать? – в гневе вопрошал его голос. – Я не могу сражаться с тенью, с кем-то, кого не ухватишь, кого нет рядом, но незримо он все время здесь, чем дальше, тем больше, он потому и сильнее меня, что его здесь нет, он безупречен, он почти святой, и все благодаря чудовищной форе своего отсутствия, которая дает ему передо мной тысячу преимуществ, ведь я-то постоянно тут, меня-то ты видишь таким как есть, как вот сейчас, когда я вне себя, да, несправедлив, да, признаю, мелочен, глуп – а против меня этот великий, этот непогрешимый идеал, который потому и непогрешим, что ничего не делает, молчит, а ты о нем даже худого слова не пикни, как о покойнике! Лилиан мученически закатила глаза. Что за чушь, что за безумный мужской бред он опять несет! – Разве я не прав? – выпалил Клерфэ, пристукивая кулаком по рулю. – Скажи, что я не прав! Я же чувствую – ты все время увиливаешь! Я же знаю, ты из-за этого за меня и замуж не хочешь! Тебе обратно захотелось! В этом все дело! Тебе захотелось обратно! Она вскинула голову. Что он сказал? Она посмотрела Клерфэ прямо в глаза. – Что ты сказал? – А что, разве не правда? Разве ты даже сейчас не об этом думала? – Я сейчас совсем о другом думала: до чего иногда глупеют даже самые умные люди. Ты же сам, силком, гонишь меня обратно! – Я – тебя?! Да я все делаю, лишь бы тебя удержать! – И ты полагаешь, так меня можно удержать? О господи! – Лилиан снова понурила голову. – Можешь не ревновать. Даже вернись я вдруг, Борис меня не примет. Не захочет. – При чем тут это! Главное – ты сама хочешь вернуться! – Не гони меня обратно! Бог мой, ты что, совсем ослеп? – Да, – вдруг сказал Клерфэ. – Наверно. Наверно! – повторил он, сам себе удивляясь. – Но я ничего не могу с собой поделать. Это сильнее меня. По горной дороге в сторону Антиба ехали молча. Навстречу попалась повозка, ее тянул трудяга-ослик. В повозке ехала девчонка, радостно что-то распевая. Лилиан, еле живая от усталости, при виде этой картины ощутила жгучую зависть. Она вспоминала старую каргу в казино, а тут как раз эта смеющаяся девчушка, и она сразу подумала о себе, – тут-то и нахлынул приступ такой тоски, когда ни о чем другом думать не можешь и никакие уловки не спасут, когда горе просто наваливается глыбой и все внутри тебя только вопит от беспомощности: ну почему? Почему именно я? Что я такого сделала, за что именно мне выпало такое? Невидящим взглядом смотрела она на проплывающие красоты. Дурманный дух цветения стлался над дорогой. – Ты-то почему плачешь? – раздраженно спросил Клерфэ. – Тебе не с чего плакать. – Да, мне не с чего. – Изменяешь мне с тенью, – продолжал он с горечью. – И еще ревешь! Да, мысленно подхватила она. Только тень зовут вовсе не Борисом. Сказать ему, как ее на самом деле зовут? Но тогда он мигом упечет меня в больницу, выставит у дверей палаты часовых своей любви, лишь бы меня залечили там до смерти за этими матовыми стеклами, под сенью милосердия, под вонь испражнений и дезинфекции. Исподтишка она глянула на Клерфэ. «Нет, – подумалось ей, – все, что угодно, только не темница этой любви, тут никакие протесты не помогут, только бежать! Фейерверк кончился, и незачем ворошить пепел». Машина въехала во двор гостиницы. Навстречу в купальном халате прошествовал к морю англичанин. Клерфэ, помогая Лилиан выйти из машины, на нее не смотрел. – Ты меня теперь почти не увидишь, – буркнул он. – Завтра тренировки начинаются. Насчет тренировок он, конечно, преувеличивал – гонка-то по городу, какие уж тут тренировки. Уличное движение лишь в день гонок перекрывают, а пока что участникам дозволено только медленно объезжать трассу, запоминая повороты и переключения скоростей. Лилиан отчетливо, словно в длинном коридоре, видела все, что случится с ними дальше. Коридор сужался все больше, и конца ему было не видно. Нет, ей его не пройти. Другие, кому позволительно транжирить время, пусть бредут. А она – увольте. В любви обратного хода нет, тут ничего не начнешь заново. Все, что сбылось, да, остается в крови. А Клерфэ уже никогда не будет с ней таким, как прежде. С любой другой женщиной – да, но не с ней. И ни самопожертвования, ни готовность ко всему, ни добрые намерения тут не помогут, это жестокий, беспощадный закон. Лилиан это знает, потому и уйдет. Все, что им осталось с Клерфэ – это и есть вся ее оставшаяся жизнь, а в жизни Клерфэ это всего лишь небольшая частица. Значит, она вправе в первую очередь подумать о себе, а не о нем. Слишком в неравных они условиях; то, что для него останется лишь эпизодом, хоть он сейчас так и не думает, для нее – подведение черты. И теперь она знает – она не может пожертвовать этим временем. Она не чувстует ни раскаяния, ни скорби, у нее даже на это времени не осталось, зато теперь во всем была ясность, такая же, как это прозрачное утро. И с этой ясностью рассеялась последняя дымка недоразумений. Она остро ощутила краткий миг счастья – это было счастье решения. И, странно, вместе с решением вернулась нежность, ибо теперь Лилиан знала: она не причинит ему боли. – Во всем, что ты тут наговорил, Клерфэ, нет ни слова правды, – уже совсем другим голосом сказала она. – Ни слова! Забудь это! Это все неправда! Понимаешь, все! Она увидела, как просветлело его лицо. – Ты остаешься со мной? – выпалил он. – Да, – ответила она. К чему омрачать препирательствами эти последние дни? – И ты наконец-то поняла, о чем я? – Да, поняла, – ответила она и улыбнулась. – И выйдешь за меня замуж? Ее секундного колебания он не заметил. – Да, – просто сказала она. Теперь и это уже все равно. Он не спускал с нее глаз. – Когда? – Когда хочешь. Осенью. На секунду он умолк. – Наконец-то! – выдохнул он. – Наконец-то! Лилиан, ты никогда об этом не пожалеешь! – Я знаю. Его будто подменили. – Ты же устала! Устала, наверно, до смерти! А мы тут бог весть что вытворяем! Тебе надо выспаться! Пойдем, я отведу тебя наверх. – А сам? – Последую примеру англичанина, а потом, пока движение не началось, объеду трассу. Скорей для порядка, я ее и так знаю. – Они уже стояли перед ее дверью. – Какой же я идиот! Больше половины своего выигрыша снова спустил! Со зла! – Я зато выиграла. – Лилиан бросила сумочку с фишками на стол. – И даже не считала сколько. – Ничего, завтра выиграем еще. Пойдешь со мной к врачу? – Да. Но сейчас мне и правда надо спать. – Спи до вечера. Потом поужинаем и снова ляжем. Я тебя безмерно люблю. – Я тебя тоже, Клерфэ. Он аккуратно притворил за собой дверь. «Как в комнату болящей, такого раньше не было», – успела подумать Лилиан, в изнеможении опускаясь на кровать. Окно было настежь. Она видела, как он сходит к пляжу. После гонки, – думала она. – Вещи уложить и после гонки, дождавшись, когда он в Рим отправится, уехать». Всего несколько дней еще. Она не знает, куда ей податься. Да это и все равно. Лишь бы прочь. 20 Три километра с небольшим, вот тебе и вся трасса, но проходит по улицам Монте-Карло, прямо через город, петля вокруг порта, потом подъем, петля вокруг казино и назад. Почти всюду узко, обгоны впритирку, а в основном повороты, двойные повороты-«эски», крутые повороты-«шпильки», развороты. Пройти надо сто кругов, то есть триста километров с гаком, и значило это – десятки тысяч раз врубай скорость, разгон, тормози, снова скорость, разгон, по тормозам, снова разгон. – Это же карусель, – смеясь, объяснял Клерфэ Лилиан. – Крутись на пятачке, как циркач на манеже. Нигде и не разгонишься толком. Где ты сидишь? – На трибуне. Десятый ряд, справа. – Слушай, жарко будет. Ты шляпу взяла? – Вот. – Лилиан показала изящную соломенную шляпку у себя в руке. – Хорошо. Сегодня вечерком посидим у моря, в «Павильон д’Ор», будем есть лангустов и пить холодное вино. А завтра поедем к одному моему приятелю, он архитектор, сделает нам проект, как дом перестроить. Чтобы с большими окнами, светлый, чтобы солнца много. Капитан уже что-то кричал ему по-итальянски. – Ну, мне пора, – сказал Клерфэ, застегивая ворот своего белого комбинезона. Достав из кармана деревяшку, он постучал ею по машине, потом по ладони. – Готов? – крикнул капитан. – Готов! Лилиан поцеловала Клерфэ и исполнила обязательный для гонщиков ритуал: символически поплевала на машину и на комбинезон Клерфэ, пробормотала самые страшные посулы, которые должны исполниться в противоположном смысле, вскинула руку с двумя выставленными пальчиками в сторону трассы и боксов – ведьмовское заклятье от дурного глаза. Когда уходила, итальянцы-механики смотрели на нее с немым обожанием. За спиной она уже слышала исступленное молитвенное бормотание капитана: – Царица небесная, матерь всех скорбящих, сладкая кровь Христова, помоги Клерфэ, и Фрижерио, и… На выходе она обернулась. Жены Марчетти и еще двоих пилотов уже сидели на изготовку с секундомерами и блокнотами в руках. «Не надо бы мне его бросать», – подумала она и помахала ему рукой. Клерфэ в ответ рассмеялся и вскинул кулак. Он вдруг помолодел на глазах. – Святые угодники, пусть резина у супостатов горит вдвое быстрее нашей, – продолжал молить капитан и вдруг изменившимся голосом вскричал: – На старт! Всем посторонним немедленно выйти! Двадцать машин приняли старт. На первом круге Клерфэ оказался восьмым – у него и стартовая позиция была не из лучших, а он еще и замешкался чуток. Он сел на хвост к Микотти, зная, что уж тот-то наверняка будет атаковать. Фрижерио, Монти и Сакетти шли впереди, Марчетти лидировал. На четвертом круге, на прямом участке, что подъемом взлетает к казино, Микотти выстрелил и, рванув во всю мощь, обошел Сакетти. Клерфэ, буквально прилипнув к Микотти, в последний миг тоже успел прошмыгнуть под носом у Сакетти прямо перед въездом в туннель. Выскочив из туннеля, он увидел, что Микотти задымил и теряет скорость. Он обогнал его и начал подбираться к Монти. Миновав три следующих круга, на шпильке у газгольдера он наконец его настиг и терьером повис у него на хвосте. «Еще каких-нибудь девяносто два круга и семнадцать машин», – прикинул он в уме, завидев у боксов рядом с Микотти еще одного сошедшего конкурента. Капитан отсигналил ему, чтобы покамест вперед не рвался; должно быть, Фрижерио и Марчетти, которые, всем известно, друг друга недолюбливают, наплевав на интересы фирмы и командную дисциплину, затеяли рубку между собой, вот капитан и решил попридержать Клерфэ и Майера-3 в засаде на тот случай, если лидеры в запале побьются. С трибуны Лилиан видела одно и то же: раз в две минуты мимо проносится рычащая автомобильная стая. Стоило, проводив машины глазами, ненадолго отвлечься, как они уже снова с грохотом мчались мимо, почти в неизменном порядке, лишь изредка меняясь местами, словно и не уезжали никуда. Казалось, кто-то снова и снова перетряхивает стеклышки в гигантском калейдоскопе. «Как они успевают круги считать?» – изумилась про себя Лилиан, но тут же вспомнила вечно взмокшего от волнения капитана с его мольбами, руганью, проклятиями, – это он подает гонщикам таинственные сигналы, размахивая флагами, показывая таблички с цифрами. После сорока кругов она собралась уходить. Ей захотелось собрать вещи и уехать немедленно, сейчас же, пока гонка не кончилась. Вытерпеть еще шестьдесят оборотов этой однообразной, едва меняющейся карусели казалось ей столь же бессмысленной потерей времени, как невыносимо долгие часы перед отъездом из санатория. В сумочке у нее уже лежит билет до Цюриха. Купила рано утром, пока Клерфэ еще раз объезжал трассу. Билет был на послезавтра, когда Клерфэ должен улететь в Рим. Сказал, что через два дня вернется. Его самолет летит утром, ее поезд отходит вечером. «Удираю как воришка, – подумалось ей, – как предательница. – Так же, как я и от Бориса хотела удрать. С ним, правда, все-таки пришлось объясниться, а толку что? Что толку, когда все слова не те, и в каждом ложь, потому что говорить правду бессмысленно и жестоко, но в итоге все равно остаются только горечь и отчаяние, что иначе нельзя было, и последние воспоминания омрачены ссорой, непониманием, ненавистью». Она поискала в сумочке конвертик с билетом. Нашла не сразу, даже испугалась, что потеряла. Но этот секундный испуг только укрепил ее решимость. Даже на теплом солнышке ее познабливало. «У меня жар», – подумала она и тут же взрогнула от мощного рева трибун. Внизу, мимо голубого, будто игрушечного порта с белыми яхтами, на палубах которых тоже толпились люди, проносился пелетон, и одна из игрушечных машинок только что шустро протиснулась мимо другой. – Клерфэ! – ликовала толстуха рядом с ней, в восторге хлопая себя программкой по толстым ляжкам, выпирающим из-под полотняного платья. – The son of a gun made it!24 Еще через час гонки Клерфэ продрался уже на второе место. Теперь он с холодной беспощадностью преследовал Марчетти. Обгонять еще рано – успеется после восьмидесятого круга, а то и после девяностого, – сейчас главное его затравить, чтобы занервничал, а значит, держаться за ним плотно, метрах в двух, не отставая. Нет, он не станет зря газовать, мотор жечь, пусть Марчетти это делает, и он один раз уже попытался, рванул, и с движком вроде ничего не случилось, но Клерфэ чувствовал – он потому и задергался, что оторваться не получилось. Теперь Марчетти и на поворотах, и даже на прямых, чуть что, бросал машину вправо-влево, лишь бы его не пропустить, а Клерфэ пару раз вроде даже попытался на обгон выйти, но только для виду, чтобы Марчетти еще зорче за ним следил, а не за дорогой, глядишь, на чем и проколется. Пелетон они на круг обошли, а некоторых круговых уже по нескольку раз обгоняли. Взмокший капитан махал флагами, показывал таблички. Он требовал, чтобы Клерфэ успокоился, не обгонял, ведь Марчетти из их же конюшни, достаточно того, что Фрижерио с ним сцепился, шину повредил и в итоге отстает теперь от Клерфэ почти на минуту, еще пять машин вперед пропустив. За Клерфэ, однако, шел Монти, но на хвост ему пока еще не сел. Впрочем, если что, Монти-то он легко стряхнет, на поворотах-шпильках, которые он куда лучше Монти проходит. Они снова проскочили боксы. Клерфэ видел: капитан, взывая ко всем святым, ему лично в ярости грозит кулаками, требуя не поджимать Марчетти. Марчетти, проезжая, успел знаками гневно потребовать, чтобы Клерфэ от него отвязался. Клерфэ кивнул и вроде даже поотстал, но только на корпус, не больше. Он выиграет эту гонку, не важно, хочет того капитан или нет. Ему нужны эти призовые, да он вдобавок еще и на тотализаторе на самого себя поставил, зря, что ли? «Мне нужны эти деньги! – думал он. – На будущее. На дом. На нашу с Лилиан жизнь». Неудачный старт его, конечно, малость подвел, но он знает, что выиграет, и странное спокойствие в себе ощущает, когда ты и сосредоточен, и в то же время расслаблен, от этого и твердое знание, что ничего, ничего с тобой не случится. Ему ведомо это чувство, что-то вроде ясновидения, когда никаких сомнений, никаких колебаний, ни малейшей неуверенности в себе. Раньше, по молодости, такое с ним часто бывало, но в последние годы как-то не особенно. Зато сейчас вот они, драгоценные мгновения чистого, ничем не омраченного счастья. Пройдя поворот, он вдруг увидел: машину Марчетти занесло, разворачивает, тащит поперек дороги, и сразу удар, скрежет раздираемого металла. Увидел черную маслянистую лужу, стремительно, широко расползающуюся по асфальту, и две круговых машины, уже успевшие, потанцевав на этой луже, друг в дружку врезаться, а дальше, словно в замедленной киносъемке, он увидел, как машина Марчетти, взлетев и переворачиваясь в воздухе, грохается на полотно, а он уже всей сотней своих распахнутых глаз искал, искал хоть какую-то брешь в этом завале развернутых, побитых машин, но просвета не было, все летело навстречу, стремительно расширяясь, но не оставляя лазейки, страшно не было, он просто пытался уйти от лобового удара, поставить машину боком или наискось, помня, что надо бы еще вовремя отпустить руль, но руки не успевали, он уже летел, взлетал, не ощущая собственной тяжести, и тут же удар в грудь, и в лицо, и мир рассыпался на тысячу звенящих осколков, в последнюю секунду мелькнуло белое от ужаса лицо стюарда, но тут, словно гигантской кувалдой, его настиг страшный удар сзади, и с грохотом нахлынула чернота, и больше уже ничего. Врезавшаяся в него машина сумела-таки пробить в завале брешь, в которую теперь худо-бедно проезжали остальные. Одна за другой они проскакивали страшное место, иной раз с заносом, вихляя, а то и задевая своих разбитых собратьев, и скрежет металла о металл напоминал истошные стоны раненых. Стюард с лопатой в руках, перелезая через ограждение из мешков с песком, лихорадочно забрасывал масляную лужу песком и торопливо отскакивал, заслышав рев приближающегося мотора, уже появились санитары, оттащили в сторонку Марчетти и, уложив того на носилки, подняли и через ограждение передали товарищам, уже подбегали другие стюарды, чтобы выставить аварийные знаки, но пелетон, успев миновать страшное место однажды, уже снова был тут как тут, и пилоты проезжали мимо, кто испуганно косясь, кто с застывшим лицом, глядя прямо перед собой. Машина Клерфэ не просто врезалась во впереди идущие – в нее на полной скорости сзади влетел Монти. Сам Монти почти не пострадал и, прихрамывая, даже сам успел отойти в сторону. Клерфэ все еще оставался в исковерканной машине, которую отшвырнуло на откос и вздыбило. Лицо его было разбито, руль вдавился в грудную клетку. Изо рта текла кровь, он был без сознания. Как мухи слетаются на кровоточащий шмат мяса, к месту аварии на краю трассы тут же сбежалась толпа зевак, застывшими от ужаса глазами наблюдая, как санитары и механики распиливают сплющенную машину, торопясь извлечь оттуда пилота. Впереди одна из машин уже горела. Стюарды с огнетушителями, с грехом пополам сумев выдрать ее из завала и оттащить от остальных, теперь пытались сбить пламя. По счастью, бензобак оказался пробит, что предотвратило взрыв, но бензин продолжал гореть, обдавая всех нестерпимым жаром, пламя в любую секунду могло перекинуться на другие машины. И каждые две минуты сквозь этот ад проносился пелетон. Рев моторов стлался теперь над городом гулким скорбным реквиемом, перерастая в душераздирающий вой, когда машины проезжали мимо окровавленного Клерфэ, который среди бела дня в синеватых всполохах догорающего пламени словно на дыбе висел над местом аварии в своей искореженной машине. Гонка продолжалась, ее решили не останавливать. Лилиан не сразу поняла, что происходит. Из репродуктора неслось что-то невнятное, размытое эхом. Похоже, и диктор от волнения слишком близко держал микрофон, звук плыл. Она смогла разобрать только что-то про машины, вылетевшие с трассы, про столкновение, про масло на покрытии. И тут же увидела весь пелетон, мчащийся мимо трибун. «Наверно, ничего страшного, – подумала она, – иначе гонку бы остановили». Поискала глазами номер Клерфэ, не увидела, но, наверно, он уже проскочил, она не слишком внимательно следила. Затем репродуктор уже более отчетливо объявил, что на набережной Плезанс произошла авария, столкнулись несколько автомашин, есть раненые, жертв нет, просьба следить за дальнейшей информацией. Положение в гонке: первым Фрижерио с пятнадцатисекундным отрывом, затем Конти, Дюваль, Майер-3. Лилиан напряженно прислушивалась. О Клерфэ ни слова, а ведь он шел вторым. О Клерфэ ни слова, повторила она про себя, но уже заслышала рев приближающихся машин и вся подалась вперед в надежде увидеть двенадцатый номер, красный автомобильчик под номером двенадцать. Его не было, и тут же в глухую тишину ужаса, накатившую изнутри, вторгся сытый голос диктора: – В числе пострадавших и Клерфэ, его везут в госпиталь, судя по всему, без сознания. Монти получил травму колена и лодыжки, Марчетти… «Этого не может быть», – кричал внутри чей-то голос. Только не в этой игрушечной гонке, не в этом игрушечном городе, не в порту этом игрушечном, не в этом открыточном пейзаже! Это какое-то недоразумение! Сейчас, вот сейчас его машина выскочит из-за поворота, как тогда, на Тарга Флорио, пусть поотстав, пусть поцарапанная, помятая слегка, но на ходу, живая и почти невредимая! Но, слушая этот голос, она уже чувствовала, как лопается, не успев окрепнуть, этот переливчатый пузырек надежды, – «без сознания», пронеслось в мозгу, и она уже цеплялась за эту мысль, «без сознания», что это значит? Да что угодно! Она сама не заметила, как спустилась с трибун, и шла теперь к боксам – может, его туда привезли? Может, он там на носилках лежит, с вывихнутым плечом или рукой, как тогда, на Тарга Флорио, и посмеивается над своим дурацким несчастьем. – Его в госпиталь отвезли, – сказал ей взмокший от пота капитан. – Мать пресвятая богородица, святой Христофор, ну за что именно нас? Почему не других или… Что? Секунду! Он ринулся на свой пост подавать сигналы. Машины, неожиданно тяжелые и страшные вблизи, проносились мимо, заполняя все вокруг своим громом. – Что случилось? – кричала сквозь этот рев Лилиан. – Да плюньте вы на эту вашу чертову гонку и скажите мне, что случилось! Она оглянулась вокруг. Никто на нее не смотрит. Механики возятся с запчастями и покрышками и прячут глаза. К кому ни подойди, все от нее бегут. Как от зачумленной. Капитан наконец вернулся. – Даже если я плюну к черту на гонку, Клерфэ этим не поможешь, – прохрипел он. – Да он бы сам не захотел. Он бы сказал… Лилиан его перебила: – Где он? К черту ваши проповеди, к черту ваш кодекс чести автогонщика! – В госпитале. Его сразу в госпиталь доставили. – Почему с ним никто не поехал? Почему никто не помог? Почему вас там нет? Почему вы здесь? Капитан смотрел на нее непонимающим взглядом. – Как я могу ему помочь? Да и любой из нас? Это дело врачей. Лилиан судорожно сглотнула. – Что с ним случилось? – спросила она тихо. – Не знаю. Я его не видел. Мы же все здесь. Нам отсюда нельзя. – Ну конечно, – проронила Лилиан. – Гонка важней. – Так уж заведено, – беспомощно бормотал капитан. – Мы тут подчиненные, и не нам решать… К ним мчался механик. Рев гонки приближался снова. – Синьорина… – развел руками капитан, уже косясь на трассу. – Мне нужно… – Он что, умер? – спросила Лилиан. – Нет-нет! Без сознания. Врачи… синьорина, мне, к сожалению, надо… Выхватив из ящичка нужную табличку, он кинулся к стартовой решетке подавать знаки. До Лилиан донеслись его причитания: – Мадонна, пресвятая дева, ну за что мне, проклятое масло, чертово проклятое масло! Он показал кому-то табличку, вскинул руку, да так и застыл с поднятой рукой; все машины уже пронеслись мимо, а он по-прежнему стоял, глядя на трассу, и явно не хотел возвращаться. Лилиан медленно пошла к выходу. – Мы придем, синьорина, – шепнул кто-то из механиков. – После гонки сразу же придем! По пути к госпиталю завывающий гул гонки черным балдахином висел над городом неумолчно. Так и не найдя такси, она ехала в пролетке, украшенной флажками, пестрыми лентами и даже соломенной шляпкой на голове лошади. – Быстро никак не получится, мадемуазель, – предупредил извозчик. – Придется вон какого крюка давать. Все почти перекрыто. Гонка, сами видите… Лилиан только кивнула. Она сидела в пролетке, окутанная болью, которая даже не казалась болью, а только тупой ноющей мукой, словно ей дали обезболивающего. Все воспринималось будто сквозь сон, хотя рев моторов, снование машин она видела и слышала ясно, даже слишком, почти непереносимо ясно. Извозчик болтал без умолку, все хотел показать ей особенно красивые виды. Она не слушала – слушала только гул моторов. Кто-то попытался остановить пролетку, заговорить с ней. Не поняв, в чем дело, она велела остановиться, – думала, что-то про Клерфэ. Оказалось, этот человек, итальянец с черными усиками в белом костюме, приглашает ее на ужин. – Что? – все еще не понимая, спросила она. – И это все? Щеголь улыбнулся: – Может, и не все. Дальнейшее зависит только от вас. Она не ответила. Даже не удостоила его взглядом. Просто отбросила с глаз долой. Это не от Клерфэ. – Поезжайте! – приказала она. – Скорей! – У всех этих кавалеров денег ни гроша, – рассуждал возница. – И правильно, что вы его отшили. Как знать, еще, может, самой бы пришлось за ужин платить. Пожилые, солидные синьоры куда надежнее. – Да скорей же! – не выдержала Лилиан. – Слушаюсь! Прошла, казалось, целая вечность, прежде чем они наконец доехали до госпиталя. По дороге Лилиан успела дать множество обетов и свято верила, что все сумеет исполнить. Она никуда не уедет, она останется, она выйдет за Клерфэ, – только бы он был жив! И каждый новый обет она машинально роняла куда-то в глубь сознания, как камень на дно пруда. – Господин Клерфэ в операционной, – сообщила сестра в приемном покое. – Но вы можете сказать, в каком он состоянии? – Сожалею, мадам. Вы, случайно, не мадам Клерфэ? – Нет. – И не родственница? – Какое это имеет значение? – Никакого, мадемуазель. Просто я совершенно уверена, что после операции к нему допустят только самых близких родственников, и то очень ненадолго. Лилиан смотрела на сестру, не веря своим ушам. Сказать, что ли, что они с Клерфэ помолвлены? Господи, какая чушь! – Его будут оперировать? – спросила она. – Скорей всего. Иначе не отвезли бы в операционную. «Еще одна из тех, которые меня терпеть не могут», – в растерянности думала Лилиан. Ей ли не знать, какие попадаются медсестры. – Я могу подождать? – спросила она. Сестра молча указала ей на скамейку. – У вас комнаты ожидания нет? – спросила Лилиан. Сестра кивнула на дверь. Лилиан прошла в комнату, где чахли унылые растения в горшках, валялись старые журналы и жужжали мухи вокруг липкой ленты-мухоловки, свисающей с потолка над столом. Гул моторов далекой барабанной дробью доносился и сюда, глухо, но неумолчно. И потянулось время, липкое, как лента мухоловки, на которой долгой, мученической смертью умирали мухи. Лилиан смотрела на захватанные, потрепанные журналы, листала их, тщетно пыталась читать, снова отбрасывала, вставала, подходила к окну, снова садилась. Комната вся пропахла страхом – страхом всех, кто сидел, кто ждал здесь прежде. Лилиан даже приоткрыла окно, но тут же снова закрыла – рев моторов немедленно ворвался в комнату, громче и настырней прежнего. Немного погодя вошла женщина с младенцем. Тот надрывался криком, мать расстегнула блузку и дала ему грудь. Почавкав и насосавшись вдоволь, младенец заснул. Женщина улыбнулась Лилиан робкой, извиняющейся улыбкой и снова застегнула блузку. Еще через какое-то время вошла сестра. Лилиан вскочила, но сестра не обратила на нее внимания, она кивнула матери с младенцем и куда-то ее повела. Лилиан снова села. И вдруг прислушалась. Что-то переменилось. Она почувствовала это затылком. И неотвязное напряжение вдруг ее отпустило. Совсем не сразу она поняла, в чем дело: наступила тишина. Гул моторов умолк. Гонка кончилась. Еще через четверть часа она увидела, как к госпиталю, резко затормозив, подрулил открытый автомобиль, а в нем капитан и двое механиков. Все та же сестра привела их в комнату ожидания. Вид у всех был подавленный. – Вам что-нибудь сказали? – встрепенулась Лилиан. Капитан только кивнул на механика помоложе. – Вот он был на месте, видел, как его вытаскивали. – У него кровь горлом шла, – нехотя проговорил механик. – Горлом? – Ну да. Похоже на кровотечение. Как у чахоточных. Лилиан смотрела на него молча. Что за идиотская путаница? Кровотечение – это у нее, не у Клерфэ. – Кровотечение? У него-то откуда? – Грудь рулем придавило, – объяснил механик. Лилиан медленно покачала головой. – Нет! – только и сказала она. – Нет! Капитан понуро направился к выходу. – Пойду врача поищу. Из-за двери она слышала, как тот на повышенных тонах объясняется с медсестрой. Потом все стихло, осталось только громкое дыхание обоих механиков да гудение мух. Вошел капитан. Остановился на пороге. Глаза на смуглом, загорелом лице вдруг показались странно белесыми. Он неслышно шевелил губами. – Клерфэ умер, – выдавил он наконец. Механики смотрели на него, не веря. – От операции, что ли? – спросил тот, что помоложе. – Не иначе, оперировали неправильно. – Его не оперировали. Он раньше умер. Теперь все трое смотрели на Лилиан. Та не двигалась. – Где он? – спросила она наконец. – Его там прибирают. Пересилив себя, она вымолвила: – Вы его видели? Капитан кивнул. – Где он? – Лучше вам его не видеть, – пробормотал тот. – Завтра увидите. – Это кто так сказал? – бесцветным голосом спросила Лилиан. – Это кто так сказал? – повторила она. – Врач. Вы его даже не узнаете. Лучше вам завтра прийти. Мы отвезем вас в гостиницу. Лилиан не двинулась с места. – Почему я его не узнаю? Капитан мялся. – Лицо, – проговорил он наконец. – Лицо сильно разбито. И руль в грудь вдавило. Врач говорит, он ничего не почувствовал. Все мгновенно. Сразу сознание потерял. И уже не очнулся. Думаете, – он вдруг повысил голос, – думаете, для нас это пустяк? Да мы его дольше вас знали. – Да, – отозвалась Лилиан. – Вы знали его дольше меня. – Я не то хотел сказать. Поверьте, это всегда вот так, когда кто-то умирает: был – и нет его. И уже ничего не скажет. Только что был тут – и вдруг нету. Как такое стерпеть? Я имею в виду: нам сейчас тоже… Стоишь и вообще не знаешь… Вы понимаете? – Да, я понимаю. – Тогда пойдемте с нами, – вздохнул капитан. – Отвезем вас в гостиницу. Хватит с вас на сегодня. Завтра сможете его увидеть. – Что мне там делать, в гостинице? Капитан пожал плечами: – Врачу позвоните. Пусть сделает вам укол. Успокоительное, и посильнее, чтобы проспать до утра. Пойдемте! Здесь вы уже ничем не поможете. Он умер. И никто не поможет. Умер – значит кончено, тут уж ничего не поделаешь. – Подойдя ближе, он тронул ее за руку. – Пойдемте! Я знаю, каково это. В бога и в душу мать, уж я-то знаю, не впервой! И все равно, всякий раз как впервые! 21 Она пробудилась от спутанного, тягучего сна. В первое время вообще не понимала, что к чему, но через секунду ее пронзило болью – одним рывком она села в кровати, осмотрелась вокруг. Как она тут очутилась? Постепенно припомнила все – и страшный, смертный день, и следующий, бесцельное блуждание по курортному городку, потом предвечерье, чужое, залатанное лицо Клерфэ, голова чуть набок, его молитвенно сложенные и оттого будто совсем не знакомые руки, врач, прошедший в морг вместе с ней, – все было как-то не так, все было неправильно, – на узкой больничной койке, там, в мертвецкой, должен был лежать не Клерфэ, а она, она, а не он, это какая-то чудовищная ошибка, страшная, неуместная, дьявольская шутка. Она встала, раздернула занавески. В комнату ворвалось солнце. Безоблачное небо, пальмы на солнцепеке, пылающие цветочные клумбы в скверике перед отелем – при виде всего этого смерть Клерфэ и вовсе в голове не укладывалась. «Это со мной, – думала Лилиан, – со мной должно было случиться, это мне было суждено, не ему!» Какое странное чувство, будто она всех обманула, будто ее случайно недосчитались, и она теперь живет по ошибке, а за нее, вместо нее убили совсем другого, и теперь зловещая тень этого убийства витает над ней, как витает над неосторожным, а может, просто уставшим водителем призрак сбитого им пешехода, чью гибель он мог, но не сумел предотвратить. Зазвонил телефон. Она вздрогнула, потом сняла трубку. Агент похоронного бюро из Ниццы предлагал свои услуги – гроб, могила и достойное погребение по вполне умеренным ценам. При необходимости транспортировки тела на родину имеется выбор цинковых гробов. Она повесила трубку. И совершенно не знала, как быть. Родина Клерфэ – это вообще где? И правда, где он родился? Где-то в Эльзас-Лотарингии? Она не помнит где. Телефон зазвонил снова. На сей раз это был госпиталь. Как быть с телом? Его надо вывозить. Самое позднее сегодня во второй половине дня. Заказан ли уже гроб? Лилиан взглянула на часы. Полдень. Она оделась. Телефонным трезвоном к ней деловито прорывался неумолимый ритуал смерти. «Нужно ведь черное платье», – промелькнуло в голове. Снова звонок, на сей раз от фирмы, предлагающей венки. Следующего позвонившего интересовало, какую религию исповедовал усопший и надо ли зарезервировать время для церковного обряда? Или, может, он был неверующим? Лилиан все еще чувствовала действие вчерашнего сильного снотворного. Все было какое-то бестелесное, ненастоящее. Она спустилась вниз посоветоваться с портье. При виде ее сидевший в холле господин в темно-коричневом костюме тут же вскочил. Она отвернулась: видеть его профессиональную скорбную мину было выше ее сил. – Закажите гроб, – шепнула она портье. – И вообще сделайте все необходимое… Портье принялся ей объяснять: надо известить власти. Желает ли она, чтобы производилось вскрытие? Иногда это необходимо для установления причины смерти. – А это зачем? – Ввиду возможных правовых неурядиц. Автомобильная фирма может попытаться переложить ответственность на организаторов гонки. Ну и, разумеется, страховка, это ведь страховой случай. Да и вообще, мало ли какие могут возникнуть осложнения, лучше заранее подготовиться ко всему. Оказывается, умереть просто, а вот быть мертвецом – куда сложней. Желает ли она, чтобы Клерфэ похоронили на здешнем кладбище? – На кладбище самоубийц, что ли? – спросила Лилиан. – Нет! Портье тактично улыбнулся. Кладбище самоубийц – всего лишь легенда, как многое в Монте-Карло. Нет, у них вполне нормальное, красивое кладбище, где хоронят местных жителей. Документы Клерфэ у нее на руках? – Документы? Ему что, и теперь нужны документы? Портье и тут проявил понимание. Разумеется, документы нужны. Возможно, они у него в номере, если нет, придется этим заняться. Кроме того, он известит полицию. – Полицию? При несчастном случае полицию полагается вызывать немедленно. Это наверняка уже сделано фирмой или оргкомитетом гонок; но полиция, кроме того, должна дать разрешение на вывоз тела. Все это сущие формальности, но без них никак. Он все уладит. Лилиан кивнула. Ей срочно надо выйти отсюда. Иначе еще немного – и в обморок упадет. Только тут она сообразила, что со вчерашнего обеда у нее крошки во рту не было. Но в ресторан отеля идти не хотелось. Чуть ли не бегом она вышла из вестибюля и отправилась в «Кафе де Пари». Заказала кофе и, не притрагиваясь, долго сидела над остывающей чашкой. Мимо катили машины, останавливались перед казино, подъезжали экскурсионные автобусы, высаживали туристов, которые, гроздьями облепляя гида, послушно шли осматривать игорные залы. Лилиан вздрогнула, когда за ее столик подсел какой-то мужчина. Она выпила кофе, встала. И совершенно не знала, куда себя деть, хоть и пыталась внушить себе, что, не случись несчастья, она с завтрашнего дня тоже была бы уже одна, ехала бы в Париж или Швейцарию. Но не помогло: где-то совсем рядом в земле зияла дыра, некий провал в бездонную пропасть, и отделаться от этого чувства невозможно никакими силами. Клерфэ умер; это совсем не то же самое, чем если бы они просто расстались. Она нашла скамейку, откуда можно смотреть на море. Покоя все равно не было, казалось, надо срочно уладить множество дел, а она не в силах сдвинуть себя с места. «Клерфэ, а не я», – непрестанно вертелось в голове, это просто безумие какое-то. Это она должна была умереть, а не он. Какая жуткая насмешка судьбы! Она вернулась в гостиницу и, ни с кем не говоря, пошла к себе в номер. У двери остановилась. Какой-то затхлостью, мертвечиной повеяло навстречу, словно в комнате у нее все тоже вымерло. Тут она вспомнила: портье говорил о документах Клерфэ. Не знает она, где эти бумаги, да и страшно в его номер идти. По санаторию помнит: видеть оставшиеся после умершего вещи иной раз куда тяжелей, чем самого покойника. Но в двери номера, она увидела, торчит ключ. Должно быть, горничная убирается, подумала она. Так лучше, чем одной заходить. Она отворила дверь. Худощавая женщина в сером, от портного, костюме смотрела на нее из-за письменного стола. – Что вам угодно? В первый миг Лилиан решила, что ошиблась комнатой. Потом увидела на вешалке пальто Клерфэ. – Кто вы такая? – По-моему, это я должна вас спросить, – резко ответила женщина. – Я сестра Клерфэ. А вам что нужно? Кто вы такая? Лилиан молчала. Однажды Клерфэ что-то рассказывал ей о сестре, которую от души ненавидит и пользуется взаимностью. Он уже много лет с ней не общается. Должно быть, это она и есть. Надо же, ну ничего, совсем ничего общего. – Я не знала, что вы приехали, – сказала Лилиан. – Ну, поскольку вы здесь, мне тут делать нечего. – Несомненно, – отозвалась та ледяным голосом. – Мне сказали, что мой брат жил здесь с некой особой. Это вы? – Вас это тоже уже не касается, – через плечо бросила Лилиан. Она вышла и вернулась к себе в номер. Принялась было собирать вещи, но вскоре перестала. «Не могу я уехать, пока он здесь, – думалось ей. – До похорон надо остаться». Она снова отправилась в госпиталь. Сестра в приемном покое заявила, что допустить к покойному ее не может: по настоянию родственников будет производиться вскрытие. После чего тело будет запаяно в цинковый гроб и отправлено на родину. На выходе из госпиталя она столкнулась с капитаном команды. – Мы уезжаем сегодня вечером, – сообщил он. – Вы уже успели познакомиться с этой зубастой стервой? С сестрицей его? Это она распорядилась, чтобы его резали. Хочет судиться с фирмой и организаторами гонки, подает иск о возмещении ущерба ввиду халатности. Она уже и в полиции побывала. Вы же нашего директора знаете? Так вот, она и к нему наведалась. Он вообще никого не боится, но после получасового разговора с этой фурией был белый как полотно. Она пожизненную ренту требует. Дескать, Клерфэ был ее единственным кормильцем. Мы все уезжаем. И вы уезжайте! Все кончено. – Да, – повторила Лилиан. – Все кончено. Она бесцельно бродила по улицам; сидела за столиками в разных кафе, что-то пила, а к вечеру вернулась в гостиницу. Тут-то и навалилась усталость. Врач оставил ей снотворное, но оно не понадобилось – она заснула сразу же. Ее разбудил телефон. На проводе была сестра Клерфэ. Ей надо срочно с Лилиан переговорить, заявила она безапелляционным тоном. Так что пусть Лилиан к ней зайдет. – Если вы что-то имеете мне сказать, говорите, я слушаю, – ответила Лилиан. – Это не телефонный разговор. – В таком случае встретимся в двенадцать внизу, в холле. – Для меня это слишком поздно. – А для меня нет, – холодно бросила Лилиан и положила трубку. Она взглянула на часы. Почти десять. Оказывается, она четырнадцать часов проспала и все еще чувствует себя разбитой. Она пошла в ванную, где чуть не заснула снова, если бы не энергичный стук в дверь. Накинув купальный халат, пошла открывать. Не успела повернуть ключ, как дверь распахнулась и сестра Клерфэ буквально ворвалась в комнату. Захоти даже Лилиан ее не впустить, ей бы это не удалось. – Это вы мисс Дюнкерк? – злобно выпалила она, неудержимая и несгибаемая в своем сером заказном костюме. – Вы сможете говорить со мной в двенадцать часов внизу, в холле, но не здесь. – Да не все ли равно. Я уже здесь. Я… – Вы вошли против моей воли, – прервала ее Лилиан. – Это мой номер. Мне что, в дирекцию позвонить, чтобы вас выдворили? – Не могу я ждать до двенадцати. У меня поезд раньше. Или вы хотите, чтобы гроб с телом моего брата на солнцепеке стоял на перроне, пока вы со мной поговорить соизволите? Лилиан не сводила глаз с узкого черного креста на тонкой цепочке, что висел на морщинистой шее. «Такую ничем не остановишь, – подумалось ей, – уж она-то своего добьется». – Я тут в бумагах брата, – продолжила сестрица, – обнаружила копию документа, оригинал которого, полагаю, находится у вас. Это касается дома на Ривьере, который он отписал на ваше имя. – На мое имя? – Вам разве это неизвестно? Теперь Лилиан смотрела на лист бумаги в костлявой руке с двумя обручальными кольцами. Вдова, значит, – что ж, оно и неудивительно. – Покажите документ, – сказала она. Сестра колебалась. – Вам он неизвестен? Лилиан ничего не ответила. Услышав, что в ванной все еще течет вода, она пошла закрутить краны. – Вы именно это столь срочно желали мне сообщить? – спросила она, вернувшись. – Я хотела уведомить вас, что семья, разумеется, этот документ не признает. Мы намерены его оспаривать. – Ради бога. А теперь, пожалуйста, оставьте меня одну. Эта стерва, однако, и не думала уходить. – Было бы куда проще, да и тактичней с вашей стороны, если бы вы подписали заявление с отказом от своей доли наследуемого имущества, завещанного вам под влиянием привходящих обстоятельств. Лилиан посмотрела на нее в упор: – А текст заявления вы, случайно, с собой не захватили? – Захватила. Вам только подписать. Вот! Рада, что хотя бы в этом вы готовы пойти нам навстречу. Лилиан взяла у нее листок и порвала, не читая. – А теперь уходите. С меня довольно. Сестрица, однако, и тут не потеряла самообладания. – Вы сказали, вам этот документ неизвестен? Значит, у вас и на руках его нет? – спросила она, стрельнув в Лилиан хищным взглядом. Лилиан подошла к двери и распахнула ее. – Предоставляю вам выяснять это без моей помощи. – И я выясню! Выясню! Право на нашей стороне! В конце концов, одно дело кровная родня, и совсем другое – какая-то заезжая авантюристка, охотница до чужого наследства… На столе стояла ваза с фиалками, Клерфэ принес их ей пару дней назад. Не помня себя от ярости, Лилиан схватила вазу и выплеснула прямо в ненавистное, костлявое лицо. Хотелось только одного: хоть как-то заткнуть этот скрипучий, невыносимый голос. Цветы уже увядшие, свисали с мокрых волос и плеч сестрицы, словно с кикиморы, только что вылезшей из болота. – Вы за это ответите, – прошипела та, утираясь. – Знаю, – сказала Лилиан. – Пришлите мне счет от парикмахера, за костюмчик, конечно, да, наверно, и за туфли тоже, и за нижнее бельишко, и за всю оставшуюся жизнь, и за душонку вашу поганую, хоть и чугунную! А теперь убирайтесь, наконец! Сестрица сгинула. Лилиан смотрела на стеклянную вазу у себя в руке. Она и не знала, что способна на такое. «Слава богу, я хоть вазу в нее не запустила», – подумала она, и вдруг ее разобрал безудержный смех, она смеялась и не могла остановиться, но потом хлынули слезы, а со слезами пришло облегчение, и наконец, наконец-то разжалась каменная судорога в душе. Внизу ее остановил портье. – Неприятная история, мадам… – Что еще? – Вы поручили мне заказать гроб и место на кладбище. Но сестра господина Клерфэ сразу по прибытии тоже заказала гроб, за счет автомобильной фирмы. Теперь получается, что ваш гроб лишний. – А вернуть его нельзя? – Агент фирмы в Ницце уверяет, что это эксклюзивный заказ. Он, конечно, в виде особого одолжения может принять товар обратно, но не по той же цене. Лилиан смотрела на портье в полной растерянности. Перед глазами вдруг встала гротескная картина, как она с пустым гробом едет куда-то в горы, в санаторий, а тем временем сестрица Клерфэ, похитив расчлененные останки брата, в другом гробу везет их на семейное кладбище. – Я предложил даме воспользоваться вашим гробом, – невозмутимо продолжал портье. – Но она не хочет. С ней вообще очень непросто. Все свои расходы у нас велела записать на счет автомобильной фирмы. А там, помимо проживания, еще и полный пансион, и две бутылкаи Шато Лафит 1929 года вчера на ужин. Между прочим, лучшее наше вино, самое дорогое. Агент похоронного бюро готов принять гроб обратно за полцены. – Хорошо, – согласилась Лилиан. – И подготовьте мне счет. Сегодня вечером я уезжаю. – Как вам будет угодно. Но еще одно остается… Место на кладбище. Оно ведь вам теперь без надобности, но я его за вас уже оплатил. И сегодня, боюсь, затруднительно что-либо сделать. Суббота. До понедельника в конторе никого не будет. – Что, по выходным у вас люди не умирают? – Умирают. Для них могилы приобретаются в понедельник. – Тогда внесите эту сумму в мой счет. – Вы намерены сохранить могилу за собой? – изумился портье. – Еще не знаю. Но не желаю больше об этом говорить. Внесите в счет все, что вы заплатили. Все, все внесите! Но я не желаю больше об этом слышать! Ни слова! Неужели не понятно? – Как прикажете, мадам. Лилиан вернулась к себе в номер. Зазвонил телефон. Она не подошла. Запаковала оставшиеся вещи. В сумочке нашла билет до Цюриха. Посмотрела на дату. Поезд отходит сегодня вечером. Телефон уже звонил снова. Когда он умолк, ее вдруг охватил панический страх. Какое-то жуткое чувство, будто не только Клерфэ умер, будто вместе с ним умерло все, что она знала в жизни. И Борис тоже, промелькнуло в голове. Кто знает, что с ним, где он? Может, он тоже давно уже умер, а ей даже не сообщили, – либо адреса не знали, либо просто не захотели. Она уже сняла трубку, но тут же в нерешительности положила. Не может она ему позвонить. Сейчас никак. Он не поймет, решит, будто она потому только звонит, что Клерфэ умер. И ни за что не поверит, что она Клерфэ бросить собиралась. Да она ему об этом и не скажет ни за что. Так она и сидела в тишине, пока в комнату не стали заползать серые сумерки. Окна были настежь. Шелест пальм на улице напоминал пересуды зловредных соседей. Портье сказал ей, что сестра Клерфэ около полудня уехала; что ж, и ей пора. Она встала, но все еще медлила. Не может она уехать, так и не узнав, что с Борисом, жив ли он вообще. И вовсе не обязательно звонить ему лично. Довольно будет просто заказать разговор с пансионом, представиться как угодно и попросить его к телефону, а пока его будут звать, она может просто повесить трубку – главное, удостовериться, что он жив. Она заказала разговор. Ждать пришлось долго, потом наконец ей позвонили. Номер не отвечает. Она попросила повторить вызов, срочно, с уведомлением абонента, и осталась у телефона. Из окна донеслись чьи-то шаги по гравиевой дорожке. Это напомнило ей о Клерфэ, и волна горестной нежности захлестнула душу. Он завещал ей дом, а она даже не знала. Не нужен ей этот дом. Будет и дальше пустовать со всей своей лепниной, постепенно приходя в негодность, – если только сестрица, во всеоружии двуличной морали и односторонней справедливости, его не заграбастает. Телефонный звонок заставил ее вздрогнуть. В трубке шла нервная перепалка телефонисток по-французски. В тот же миг она позабыла о всех своих задуманных хитростях. – Борис! – крикнула она в трубку. – Это ты? – Кто говорит? – спросил женский голос. Лишь на секунду запнувшись, Лилиан назвала себя. Через два часа она уедет с Ривьеры, и никто не будет знать куда. Смешно не поговорить напоследок с Борисом. – Кто говорит? – переспросил голос. Она еще раз назвала свое имя. – Лилиан Дюнкерк. – Господина Волкова нет, – донеслось до нее сквозь треск и шумы в проводах. – С кем я говорю? Это госпожа Эшер? – Нет, это госпожа Блисс. Госпожи Эшер уже здесь нет. Да и господина Волкова тоже. Сожалею… – Погодите! – перебила ее Лилиан. – А где он? Шум в трубке усилился. – …уехал, – только и расслышала она. – Где он? – крикнула она еще раз. – Господин Волков уехал. – Уехал? Куда? – Не могу вам сказать. У Лилиан перехватило дыхание. – С ним что-то случилось? – помолчав, спросила она. – Не знаю, мадам. Он уехал. Больше ничего не могу вам сказать. Сожалею… Разговор прервался. Зато продолжилась нервная перепалка телефонисток. Лилиан повесила трубку. Уехал – ей ли не знать, что означает это иносказание там, наверху. Сообщение о смерти, не больше и не меньше. Тут и сомнений быть не может – да и куда ему уезжать и с какой стати? И даже старой хозяйки пансиона уже нет. Какое-то время она сидела неподвижно. Потом наконец встала и спустилась вниз. Расплатилась по счету, билет на поезд положила в сумочку. – Отошлите мой багаж на вокзал, – распорядилась она. – Прямо сейчас? – удивился портье. – У вас до поезда еще два часа. Не рано? – Да, сейчас, – твердо сказала Лилиан. – Самое время. 22 Она сидела на скамейке перед убогим вокзальчиком. Первые огни уже вспыхнули в ранних сумерках, только сильнее высвечивая голую невзрачность сиротского вокзального фасада. Мимо шумной толпой к поезду на Марсель проталкивались загорелые курортники. Потом на скамейку уселся американец и затянул нудный монолог об «этой Европе», где ни приличного стейка не съешь, ни даже гамбургера. И даже венские сосиски у них в Висконсине гораздо вкуснее. Лилиан продолжала сидеть, не думая ни о чем, ощущая лишь опустошенность и не зная толком, что это – скорбь, усталость или смирение. Увидев собаку, она ее не узнала. Петляя по вокзальной площади, то и дело принюхиваясь, пес подбежал к одной женщине, к другой, а потом вдруг замер и стремглав кинулся прямо к ней. Американец испуганно вскочил. – Она бешеная! Бешеная! – заорал он. – Полиция! Пристрелите! Овчарка, не обращая на него внимания, бросилась на Лилиан и чуть не опрокинула ее вместе со скамейкой, пес лизал ей руки, норовил лизнуть в лицо, скулил, подвывал и так громко лаял, что вокруг сразу начали собираться зеваки. – Вольф! – проговорила она, не веря себе. – Вольф! Ты-то откуда взялся? Но пес уже отскочил и метнулся обратно, прямо в толпу – прохожие испуганно расступались. Добежав до мужчины, который быстрым шагом направлялся в ее сторону, Вольф снова бросился к ней. Она встала. – Борис! – только и вымолвила она. – Все-таки мы тебя нашли, – радовался Волков. – Портье в гостинице мне сказал, что ты уже на вокзале. Еще бы чуть-чуть, и опоздали. Кто знает, где пришлось бы потом тебя искать. – Ты жив! – прошептала Лилиан. – Я тебе звонила. Мне сказали, ты уехал. Я думала… – Это госпожа Блисс была. Теперь она хозяйка. Госпожа Эшер снова вышла замуж. – Волков придержал собаку за ошейник. – Я из газет узнал, что случилось, потому и приехал. Только не знал, где ты остановилась, иначе сразу бы позвонил. – Ты жив! – повторила она снова. – И ты жива, душа моя! Все остальное не важно. Она посмотрела ему в глаза. И сразу поняла, о чем он. Уязвленная гордость, оскорбленное самолюбие и вся прочая душевная смута меркнет, рассыпается в прах перед единственно драгоценным, спасительным знанием, что любимый человек не умер, что он жив, дышит, и не важно, какие и к кому он питал чувства и что там было, а чего не было. Бориса привели сюда не слабость и не сострадание, а именно эта, молнией пронзающая человека истина, последняя из всех остающихся нам истин, единственная, что сопровождает нас до самого конца, отметая все прочее, – истина, которую, увы, почти всегда осознаешь слишком поздно. – Да, Борис, – отозвалась она. – Все остальное не важно. Он оглядел ее багаж. – Когда у тебя поезд? – Через час. Да бог с ним. – Куда ты собралась? – Куда-нибудь. Для начала в Цюрих. Не все ли равно, Борис? – Тогда поехали отсюда. Поселишься в другой гостинице. Я забронировал комнату в Антибе. «Отель дю Кап». Там и для тебя комната найдется. Отослать багаж сразу туда? Лилиан покачала головой. – Нет, – с внезапной решимостью сказала она. – Поезд через час. Давай уедем. Не хочу здесь оставаться. И тебе надо обратно. – Мне обратно не надо, – возразил Волков. Она вскинула на него глаза: – Ты вылечился? – Нет. Но обратно мне не надо. Могу ехать с тобой куда хочешь. И доколе ты хочешь. – Но… – Я тебя понял тогда, – просто сказал Волков. – Господи, душа моя, если б ты знала, насколько я понимал твое желание уехать. – Почему же ты со мной не поехал? Волков замялся. Не хотел напоминать ей, что она тогда ему говорила. – Разве бы ты со мной поехала? – спросил он наконец. – Нет, Борис, – проронила она. – Ты прав. Тогда – нет. – Ты же не хотела брать с собой болезнь. Ты от болезни хотела сбежать. – Я и не помню уже. Может, и так. Все это так давно было. – Ты правда хочешь прямо сегодня ехать? – Да. – У тебя спальное место? – Да, Борис. – Судя по виду, тебе не помешало бы перекусить. Пойдем вон в то кафе напротив. А я тем временем попробую раздобыть себе билет. Они перешли на другую сторону площади. Он заказал ей яичницу, ветчину, кофе. – Ну, я пошел на вокзал, – сказал он. – А ты будь здесь. Только не убегай. – Больше не убегу. Почему все этого так боятся? Борис улыбнулся: – Это не самый худший из страхов. Значит, хотят, чтобы ты осталась. Она подняла на него глаза. Губы ее дрожали. – Не хочу плакать, – пробормотала она. Он не отходил от ее столика. – Ты просто устала. Поешь чего-нибудь. Уверен, ты сегодня вообще еще не ела. Она вскинула голову: – Я так плохо выгляжу? – Нет, душа моя. Но даже когда у тебя утомленный вид, несколько часов сна все поправят. Разве ты забыла? – Да, – отозвалась она. – Я столько всего забыла. Но кое-что нет. Она принялась было за еду, но тут же передумала и достала зеркальце. Разглядывала себя долго, придирчиво, – лицо, глаза, серые тени под глазами. Что сказал тогда доктор в Ницце? От силы до лета, а может, и раньше, если не смените образ жизни. Лето – здесь оно уже тут как тут, но в горах оно наступает позже. Она еще раз осмотрела свое лицо, потом достала пудру и губную помаду. Вернулся Волков. – Я с билетом. Еще были места. – Спальное? – Пока что нет. Может, еще освободится. Да мне и не нужно. Я всю дорогу сюда проспал как убитый. – Он погладил пса, которого оставил возле Лилиан. – Тебя, Вольф, пока что придется сдать в багажный вагон, но уж мы тебя как-нибудь вызволим. – Я могу взять его к себе в купе. Борис кивнул: – Во Франции проводники пока что сговорчивые. А в Цюрихе посмотрим, что ты решишь. – Я хочу обратно, – сказала Лилиан. – Обратно? Куда? – осторожно спросил Волков. Она помолчала. – Я уже ехала обратно, – призналась она. – Хочешь верь, хочешь нет. – С какой стати я не должен тебе верить? – А с какой стати должен? – Просто однажды я поступил точно так же, как ты, душа моя. Много лет назад. И тоже вернулся. Лилиан теребила крошку хлебного мякиша у себя на тарелке. – Такое ведь заранее никому не объяснишь, бесполезно, да? – Бесполезно. Самому нужно убедиться. Иначе будешь думать, что самое важное в жизни упустил. Ты уже решила, куда из Цюриха поедешь? – В санаторий какой-нибудь. Обратно в «Белла Виста» меня наверняка не примут. – Разумеется, примут. Но ты определенно хочешь обратно? Ты сейчас устала, тебе отдых нужен. А отдохнешь – не передумаешь? – Я хочу обратно. – Из-за Клерфэ? – Клерфэ тут ни при чем. Я и до того уже хотела вернуться. – Почему? – Много причин. Все и не упомню уже. Но все настолько убедительные, что я успела их снова забыть. – Если ты все-таки хочешь остаться здесь, внизу – тебе не обязательно быть одной. Я могу с тобой остаться. Лилиан покачала головой: – Нет, Борис. С меня довольно. Хочу обратно. Но, может, это ты хочешь остаться? Ты ведь так давно здесь, внизу, не был. Волков улыбнулся: – Я здесь и так все знаю. Она кивнула: – Наслышана. И я тоже теперь знаю. В Цюрихе Волков дозвонился до санатория. – Она еще жива? – сварливо спросил Далай-лама. – Хорошо, по мне, так пусть приезжает. Еще неделю Лилиан пробыла в Цюрихе в отеле «Дольдер». По большей части в постели. Внезапно ее одолела усталость. Каждый вечер поднималась температура, довольно высокая. Волков вызвал к ней врача, после визита спросил, что тот считает. – Ей место только в больнице, – заявил профессор. – И никаких переездов. – Она не хочет здесь оставаться. Хочет наверх, в горы. Врач передернул плечами: – Как хотите. Но возьмите санитарную машину. Волков пообещал. Хотя знал, что не возьмет. Не настолько велико его преклонение перед жизнью, чтобы не понимать: избыток заботы способен убить больного точно так же, как ее отсутствие. Транспортировать Лилиан как умирающую сейчас, пожалуй, даже более опасно, чем рискнуть просто отвезти ее на машине. Когда он вернулся, она встретила его веселым взглядом. С тех пор как недуг стал заявлять о себе все явственнее, она вообще повеселела – словно смутное чувство вины, пришедшее со смертью Клерфэ, теперь угасало вместе с остатками ее жизни. «Боль утраты дорогого человека, – с легкой иронией думала она, – становится терпимей, когда знаешь, что самому тебе недолго осталось». И даже бессильная ярость, вспыхивавшая в ней при мысли о собственной болезни, со смертью Клерфэ как-то улеглась. Конец неизбежен, что для больного, что для здорового, такое вот парадоксальное равенство. – Бедняга Борис! – усмехнулась она. – Что тебе сказал эскулап? Что я не перенесу дорогу? – Ничего подобного. – Я ее перенесу. Хотя бы наперекор его прогнозам. И вообще проживу еще долго. Волков вскинул на нее удивленный взгляд. – Не сомневаюсь, душа моя. Я тоже так чувствую. – Ну и отлично. Тогда плесни-ка мне водки. Она протянула ему рюмку. – Какие же мы все-таки жулики, – продолжила она немного погодя. – Все эти наши уловки дурацкие! Но что нам еще остается? Если уж страшно, можно ведь страх на что-то употребить. Фейерверк из него устроить, показуху какую-нибудь затеять, житейскую премудрость сочинить, которой грош цена. Очень ласковым, теплым днем они ехали в горы. На полпути до перевала на крутом повороте встречная машина остановилась, чтобы их пропустить. – Хольман! – воскликнула Лилиан. – Это же Хольман! Водитель в машине удивленно поднял голову. – Лилиан! И Борис! Но как… Однако позади него уже нетерпеливо сигналил итальянец в маленьком «фиате» – не иначе, вообразил себя автогонщиком Нуволари. – Я только машину отгоню, – крикнул Хольман. – Подождите меня! Он съехал на обочину, пропустил нетерпеливого итальянца и подошел к ним. – Что случилось, Хольман? – спросила Лилиан. – Куда это вы? – Я же говорил вам, что выздоровел. – А машина? – Напрокат взял. Как-то глупо показалось на поезде ехать. Теперь, когда я снова в гонках. – В гонках? За кого? – За нашу фирму. Они вчера мне позвонили. Им нужен человек… – Хольман запнулся. Потом провел рукой по волосам. – Торриани у них уже есть, теперь вот решили меня попробовать. Если подойду, вскоре начну ездить, сперва в небольших гонках. Потом в настоящих. Ругайте меня! Как же здорово, Лилиан, что мы успели повидаться! Потом, уже с высоты, на повороте, они напоследок увидели его еще раз: голубой букашкой автомобильчик катил вниз, везя преемника на место Клерфэ, как когда-то Клерфэ занял место своего предшественника и как кто-нибудь потом, в свой черед, займет место Хольмана. Лилиан умерла полтора месяца спустя, в светлый солнечный день, настолько тихий, что казалось, будто сама природа затаила дыхание. Умерла неожиданно, в одночасье – и одна. Борис ненадолго отлучился в деревню. А вернувшись, нашел ее на кровати уже бездыханной. Она лежала с искаженным лицом, руки судорожно прижаты к горлу, видимо, захлебнулась кровью. Но уже вскоре черты ее снова разгладились и лицо вдруг сделалось удивительно красивым – таким красивым он давно это лицо не видел. И казалось, что она счастлива – насколько вообще это дано человеку. Исключительные права на публикацию книги на русском языке принадлежат издательству AST Publishers. Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается. 1 Полетт Годдар (1910–1990), известная американская киноактриса, исполнительница главных женских ролей в фильмах Чарли Чаплина «Новые времена» и «Великий диктатор». С 1936 по 1942 год была женой Чаплина, с 1958-го – жена Ремарка. (Здесь и далее прим. пер.) 2 В журналистском обиходе стран Запада, особенно в политической карикатуре, имя Иосифа Сталина часто фигурировало в итальянско-мафиозном варианте: Джузеппе. 3 Спокойной ночи (англ.). 4 Дэзи, дорогая, пойдем! (англ.) 5 В оригинале автор употребляет русское слово «душа». 6 «Здравствуй, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя» (лат.) – слова, которыми идущие на бой гладиаторы приветствовали императора. 7 «Te Deum laudamus» – «Тебя, Господа, хвалим» (лат.) – древний христианский гимн. 8 Это ненормально, сударь (франц.). 9 Targa Florio – старейшая гонка спортивных автомобилей, проводимая по перекрытым дорогам общего пользования возле Палермо. Была основана 6 мая 1906 года, с 1977 года проводится как ралли. 10 Благостной ночи (итал.). 11 Рудольф Караччиола (1901–1959) – немецкий автогонщик, Тацио Джорджо Нуволари (1892–1953) – итальянский авто- и мотогонщик, Герман Ланг (1909–1987) – немецкий автогонщик. Все трое – звезды мирового автоспорта. 12 Милосердие, милосердие, прошу вас! (итал.) 13 Вам нехорошо? (англ.) 14 Слишком много коктейлей. Марио, дорогой, помоги леди выйти на воздух. Какая незадача! (англ.) 15 Только до выхода (англ.). 16 Однако, синьора, вы и вправду нездоровы. Отвезти вас в больницу? (англ.) 17 Гондолу, синьора, гондолу? (англ.) 18 Как вы себя чувствуете? (англ.) 19 Муфусаил – один из праотцов человечества (Быт. 5:21–27), прославившийся своим долголетием: он прожил 969 лет. Старейший человек, чей возраст указан в Библии. 20 Аспасия (ок. 470–400 до н. э.) – возлюбленная Перикла (490–429), политического деятеля Древних Афин. 21 Он сумасшедший (франц.). 22 Потрясающе! (франц.) 23 Делайте свою игру (франц.). 24 Ах ты сукин сын! (англ.)