Голос ночной птицы

22
18
20
22
24
26
28
30

— Хорошая Люси, — сказал он. — Хорошая и красивая Люси. Ну-ка! Легче, легче!

Мэтью осторожно поднял голову, чтобы следить за движениями кузнеца. Света было мало, и поле зрения ограничено, но видно было, что Хейзелтон поворачивает лошадь задом к двери. Потом он, продолжая тихим и пьяным голосом что-то приговаривать, подвинул ее вперед и всунул ее голову и шею в станок, предназначенный для фиксации лошадей во время ковки. Закончив, он закрыл станок, и лошадь уже не могла бы выйти.

— Хорошая девочка, — сказал он. — Красавица моя!

Отойдя в угол сарая, он покопался в куче сена, запасенного на корм Люси. Он куда-то сунул руку и вытащил некий предмет. Был это тот мешок или нет, Мэтью не мог разглядеть, но предположил, что это может по крайней мере быть содержимым того мешка.

Хейзелтон вышел из стойла, неся что-то вроде тщательно сделанной упряжи из гладкой воловьей кожи. Кузнец покачнулся и чуть не упал под тяжестью ноши, но жгучее желание придавало ему силы. У этой упряжи были железные кольца на концах: те два кольца, которые Мэтью нащупал сквозь мешковину. Одно кольцо Хейзелтон закрепил на стенном крюке, а второе на крюке в ближайшей балке, растянув упряжь во всю длину перед входом в стойло Люси.

Мэтью понял, что за приспособление сделал Хейзелтон. Вспомнились слова Гвинетта Линча: «Изобретательный мужик, когда дает себе труд шевелить мозгами». Однако сейчас он явно не мозгам собирался дать работу.

В середине этого похожего на упряжь приспособления находилось сиденье, сделанное из кожаной решетки. Крюки располагались так, что железные кольца растягивали упряжь и поднимали сиденье на такую высоту, что сидящий оказывался прямо под хвостом Люси.

— Хорошая Люси, — задыхаясь, бормотал Хейзелтон. — Милая моя красивая девочка.

С голым задом и торчащим штырем он подкатил бочонок — пустой, судя по тому, с какой легкостью он с ним управлялся. Потом кузнец встал на бочонок, задом опустился на кожаное сиденье и поднял лошади хвост, который начал тут же мотаться в стороны, будто в радостном предвкушении.

— Ага! — выдохнул Хейзелтон, вводя свой член в канал Люси. — Ух ты девочка моя!

Мясистые бедра кузнеца задергались взад-вперед, глаза его закрылись, лицо раскраснелось.

Мэтью вспомнил, что говорила миссис Неттльз о покойной жене Хейзелтона: «Я случайно знаю, что он обращался с Софи как с трехногой конягой до самой ее смерти». Теперь было совершенно ясно, что Хейзелтон предпочитает кобыл четвероногой разновидности.

И еще ясно было, почему Хейзелтон так хотел, чтобы аппаратура для его странных удовольствий не была обнаружена. В большинстве колоний скотоложство каралось смертью через повешение, а в некоторых — колесованием и четвертованием. Преступление было редким, но отвратительным. Два года назад Вудворд приговорил к повешению работника, который совершил акт скотоложства с курицей, свиньей и кобылой. Закон также предписывал предать смерти животное и похоронить в одной могиле с насильником.

Мэтью перестал смотреть на мерзкое зрелище и уставился в землю. Но он не мог усилием воли перестать слышать звуки страсти, которыми награждал Хейзелтон свою четвероногую возлюбленную.

Наконец — непонятно, сколько прошло времени — конюшенный донжуан застонал и вздрогнул: копуляция подошла к высшей точке. Люси тоже фыркнула, но скорее с облегчением, что этот жеребец закончил свое дело. Хейзелтон рухнул на круп лошади и заговорил с такой фамильярностью любовника, что Мэтью покраснел до корней волос. Такие речи были бы недостойны между мужчиной и его женщиной и уж совершенно бесстыдны между человеком и его кобылой. Явно кузнец перестарался, куя подковы на раскаленном докрасна горне.

Хейзелтон не пытался вылезти из упряжи. Голос его стал тише, неразборчивей. Вскоре его речь сменилась присвистыванием и храпом.

Как раньше Мэтью увидел возможность проникнуть в сарай, так теперь он увидел возможность его покинуть. Медленно-медленно начал он вылезать из соломы, стараясь не порезаться об осколки разбитого стекла лампы. Храп Хейзелтона звучал так же мерно и громко, а Люси явно не возражала стоять в станке, пока хозяин отдыхает на ее крупе. Мэтью приподнялся, потом медленно встал. Он сообразил, что даже если Хейзелтон сейчас очнется и увидит его, он не сможет сразу вылезти из своей упряжи и вряд ли захочет гнаться. Но Мэтью не оказался выше мелочного побуждения дать кузнецу повод к размышлениям, и потому, прихватив грязные штаны Хейзелтона, неспешно подошел с ними к выходу, распахнул двери и покинул место столь безнравственного преступления. Он пожалел не Хейзелтона, а беднягу Люси.

Пожар на улице Истины уже погас. Мэтью прикинул, что вошел в сарай где-то около часа назад, и почти все здание школы уже, наверное, сгорело. Завтра много будет разговоров и предположений об огненной руке Сатаны. И Мэтью не сомневался, что снова один-два фургона покинут Фаунт-Роял.

Бриджи Хейзелтона он оставил посередине улицы Трудолюбия, после чего с удовольствием прополоскал руки в ближайшей водопойной колоде. Потом направился к особняку Бидвелла, целиком и с избытком утолив свою любознательность насчет того самого мешка.

Час был поздний, ажиотаж из-за пожара уже улегся, и улицы были пусты. Мэтью увидел, что в одном-двух домах еще горят фонари — наверное, освещая беседу мужа с женой о том, когда бежать из города, сожженного Сатаной, — но в остальном Фаунт-Роял снова заснул. Только на одном крыльце сидел пожилой человек, куря глиняную трубку, и рядом с ним растянулась белая собака. Когда Мэтью приблизился, старик сказал только: