— Хорошая Люси, — сказал он. — Хорошая и красивая Люси. Ну-ка! Легче, легче!
Мэтью осторожно поднял голову, чтобы следить за движениями кузнеца. Света было мало, и поле зрения ограничено, но видно было, что Хейзелтон поворачивает лошадь задом к двери. Потом он, продолжая тихим и пьяным голосом что-то приговаривать, подвинул ее вперед и всунул ее голову и шею в станок, предназначенный для фиксации лошадей во время ковки. Закончив, он закрыл станок, и лошадь уже не могла бы выйти.
— Хорошая девочка, — сказал он. — Красавица моя!
Отойдя в угол сарая, он покопался в куче сена, запасенного на корм Люси. Он куда-то сунул руку и вытащил некий предмет. Был это тот мешок или нет, Мэтью не мог разглядеть, но предположил, что это может по крайней мере быть
Хейзелтон вышел из стойла, неся что-то вроде тщательно сделанной упряжи из гладкой воловьей кожи. Кузнец покачнулся и чуть не упал под тяжестью ноши, но жгучее желание придавало ему силы. У этой упряжи были железные кольца на концах: те два кольца, которые Мэтью нащупал сквозь мешковину. Одно кольцо Хейзелтон закрепил на стенном крюке, а второе на крюке в ближайшей балке, растянув упряжь во всю длину перед входом в стойло Люси.
Мэтью понял, что за приспособление сделал Хейзелтон. Вспомнились слова Гвинетта Линча: «Изобретательный мужик, когда дает себе труд шевелить мозгами». Однако сейчас он явно не мозгам собирался дать работу.
В середине этого похожего на упряжь приспособления находилось сиденье, сделанное из кожаной решетки. Крюки располагались так, что железные кольца растягивали упряжь и поднимали сиденье на такую высоту, что сидящий оказывался прямо под хвостом Люси.
— Хорошая Люси, — задыхаясь, бормотал Хейзелтон. — Милая моя красивая девочка.
С голым задом и торчащим штырем он подкатил бочонок — пустой, судя по тому, с какой легкостью он с ним управлялся. Потом кузнец встал на бочонок, задом опустился на кожаное сиденье и поднял лошади хвост, который начал тут же мотаться в стороны, будто в радостном предвкушении.
— Ага! — выдохнул Хейзелтон, вводя свой член в канал Люси. — Ух ты девочка моя!
Мясистые бедра кузнеца задергались взад-вперед, глаза его закрылись, лицо раскраснелось.
Мэтью вспомнил, что говорила миссис Неттльз о покойной жене Хейзелтона: «Я случайно знаю, что он обращался с Софи как с трехногой конягой до самой ее смерти». Теперь было совершенно ясно, что Хейзелтон предпочитает кобыл четвероногой разновидности.
И еще ясно было, почему Хейзелтон так хотел, чтобы аппаратура для его странных удовольствий не была обнаружена. В большинстве колоний скотоложство каралось смертью через повешение, а в некоторых — колесованием и четвертованием. Преступление было редким, но отвратительным. Два года назад Вудворд приговорил к повешению работника, который совершил акт скотоложства с курицей, свиньей и кобылой. Закон также предписывал предать смерти животное и похоронить в одной могиле с насильником.
Мэтью перестал смотреть на мерзкое зрелище и уставился в землю. Но он не мог усилием воли перестать слышать звуки страсти, которыми награждал Хейзелтон свою четвероногую возлюбленную.
Наконец — непонятно, сколько прошло времени — конюшенный донжуан застонал и вздрогнул: копуляция подошла к высшей точке. Люси тоже фыркнула, но скорее с облегчением, что этот жеребец закончил свое дело. Хейзелтон рухнул на круп лошади и заговорил с такой фамильярностью любовника, что Мэтью покраснел до корней волос. Такие речи были бы недостойны между мужчиной и его женщиной и уж совершенно бесстыдны между человеком и его кобылой. Явно кузнец перестарался, куя подковы на раскаленном докрасна горне.
Хейзелтон не пытался вылезти из упряжи. Голос его стал тише, неразборчивей. Вскоре его речь сменилась присвистыванием и храпом.
Как раньше Мэтью увидел возможность проникнуть в сарай, так теперь он увидел возможность его покинуть. Медленно-медленно начал он вылезать из соломы, стараясь не порезаться об осколки разбитого стекла лампы. Храп Хейзелтона звучал так же мерно и громко, а Люси явно не возражала стоять в станке, пока хозяин отдыхает на ее крупе. Мэтью приподнялся, потом медленно встал. Он сообразил, что даже если Хейзелтон сейчас очнется и увидит его, он не сможет сразу вылезти из своей упряжи и вряд ли захочет гнаться. Но Мэтью не оказался выше мелочного побуждения дать кузнецу повод к размышлениям, и потому, прихватив грязные штаны Хейзелтона, неспешно подошел с ними к выходу, распахнул двери и покинул место столь безнравственного преступления. Он пожалел не Хейзелтона, а беднягу Люси.
Пожар на улице Истины уже погас. Мэтью прикинул, что вошел в сарай где-то около часа назад, и почти все здание школы уже, наверное, сгорело. Завтра много будет разговоров и предположений об огненной руке Сатаны. И Мэтью не сомневался, что снова один-два фургона покинут Фаунт-Роял.
Бриджи Хейзелтона он оставил посередине улицы Трудолюбия, после чего с удовольствием прополоскал руки в ближайшей водопойной колоде. Потом направился к особняку Бидвелла, целиком и с избытком утолив свою любознательность насчет того самого мешка.
Час был поздний, ажиотаж из-за пожара уже улегся, и улицы были пусты. Мэтью увидел, что в одном-двух домах еще горят фонари — наверное, освещая беседу мужа с женой о том, когда бежать из города, сожженного Сатаной, — но в остальном Фаунт-Роял снова заснул. Только на одном крыльце сидел пожилой человек, куря глиняную трубку, и рядом с ним растянулась белая собака. Когда Мэтью приблизился, старик сказал только: