Забытое время

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ох батюшки — неужто Рэтнер? Которую неделю не могу его поймать!

И, подхватив поднос с недоеденным обедом, улепетнул прочь в поисках более благоприятной обстановки.

Андерсон вытащил из-под тарелки статью про Равеля, разгладил и вновь погрузился в чтение. Почти уткнулся в страницу носом, понадеявшись, что все прочтут эту общепонятную позу как «отвалите». За прошедшую неделю он брался за статью трижды, но разум как-то сопротивлялся.

…Объяснение диссоциации между способностями Равеля сочинять и создавать кроется в межполушарной латерализации вербального (лингвистического) и музыкального мышления…

Может, он по-прежнему не признает очевидного и поэтому не может дочитать до конца. Или афазия препятствует его попыткам постичь те или иные аспекты ее развития. Подобный поворот событий был бы потешен, если б не так бесил.

Отправившись купаться на пляже в Сен-Жан-де-Люз, Равель, блестящий пловец, внезапно понял, что не в состоянии «координировать свои движения»…

Сен-Жан-де-Люз. Андерсон однажды был на этом пляже — много лет назад, в медовый месяц. Они с Шейлой прикатили туда по французскому побережью. Андерсон взял отпуск на две недели и пообещал ни словом не обмолвиться ни о лаборатории, ни о крысах. Лишившись любимых тем для беседы, купался в свободе и замешательстве. Они с Шейлой ели и говорили о еде; плавали и говорили о воде и свете.

Остановились в большом белом отеле на берегу. «Гранд-отель Забыл Как Называется». По воде скакали рыбацкие лодки. Свет на воде, свет в воздухе рикошетил от Шейлиных белых плеч. Ничего нет похожего на этот свет — все художники знают.

Андерсон снова сосредоточился на словах.

…Равель, блестящий пловец, внезапно понял, что не в состоянии «координировать свои движения»…

Каково ему было — что он пережил в этот миг, постигнув, что не контролирует собственное тело? Решил, что смерть пришла? Забился, стал тонуть?

Равель страдал афазией Вернике средней тяжести… Понимание языка сохраняется гораздо лучше, нежели способности к вербальному и письменному выражению… Музыкальный язык страдает еще сильнее… наблюдается замечательная несообразность между потерей музыкального выражения (письменного либо инструментального) и музыкальным мышлением, которое страдает сравнительно мало.

Замечательная несообразность, подумал Андерсон. Пусть на моем надгробии так и напишут. Он заставил себя перечитать:

«замечательная несообразность между потерей музыкального выражения (письменного либо инструментального) и музыкальным мышлением, которое страдает сравнительно мало».

То есть — слова наконец внедрились в сознание, будто Андерсон распознавал то, что сам же и написал, — то есть Равель по-прежнему мог создавать оркестровую музыку, слышал ее в голове, но не мог исторгнуть наружу. Не мог писать ноты. Они были навеки заперты внутри, звучали для одного-единственного слушателя.

Невзирая на афазию, Равель с легкостью распознавал мелодии, особенно собственного сочинения, и с точностью указывал на ошибки в нотах или ритме. Узнавание длительности и высоты нот прекрасно сохранилось… Заболевание практически полностью препятствовало аналитической расшифровке — называнию нот, диктовке, чтению с листа, — особенно затрудненной из-за неспособности припомнить, как называются ноты, — так обыкновенный афазик «забывает» названия простых предметов…

Шум столовой, рокот голосов, звон кассы, грохот подносов — все это замедлилось, и в этом гуле Андерсон различил неумолчное стаккато — будущее, что движется к нему на всех парах. Быть может, Равель сочинил новый шедевр — еще одно «Болеро», только лучше. Быть может, Равель выстроил его в уме, такт за тактом, но не смог записать ни единой ноты, не смог разметить ни единой мелодии. Дни напролет они играли у него в голове по кругу, сцеплялись, разъединялись с ясностью, которую постигал он один, а больше никто не знал. Дни напролет мелодиями дышала его кофейная чашка, мелодии лились из крана в ванну, горячие и холодные, переплетенные и разделенные: запертые, неостановимые.

Как тут не сойти с ума?

Не лучше ли было погибнуть в океане?

Если б Равель не закричал — если б его не заметили, — он бы стал тонуть. Бросил бы в конце концов барахтаться, его естественный порыв к сопротивлению убаюкали бы волны, великолепие солнца просочилось бы сквозь воду. И тогда он бы расслабил мускулы, и тело утянуло бы его на дно — вместе со всеми ненаписанными концертами… и все это исчезло бы в мгновение ока.