— Моя фамилия не Фабанту и не Жондретт! Меня зовут Тенардье! Я трактирщик из Монфермейля! Слышите? Тенардье! Теперь узнаете вы меня?
Легкая краска разлилась по лбу Леблана, но он отвечал, как всегда, спокойно, не возвышая голоса, в котором не слышалось дрожи:
— Не узнаю и теперь.
Мариус не слышал его ответа. Он стоял растерянный, ошеломленный, пораженный, как громом. Когда Жондретт сказал: «Меня зовут Тенардье», — Мариус задрожал всем телом и прислонился к стене. Как будто холодное лезвие шпаги пронзило ему сердце. Потом его правая рука, готовая подать условленный сигнал, тихо опустилась и, когда Жондретт повторил: «Слышите, Тенардье!», — ослабевшие пальцы Мариуса чуть не выронили пистолета. Жондретт, открыв свою настоящую фамилию, не смутил Леблана, но страшно взволновал Мариуса. Эта фамилия Тенардье, по-видимому неизвестная Леблану, была слишком знакома Мариусу. Пусть читатель вспомнит, чем она была для него. Он носил ее в сердце: она была упомянута в завещании его отца. Он хранил ее в своих мыслях, в своей памяти, помня священный завет: «Один сержант спас мне жизнь. Его звали Тенардье. Если сын мой встретит Тенардье, он сделает ему столько добра, сколько будет в силах». Эта фамилия, как, вероятно, помнит читатель, была одной из святынь Мариуса. В своем поклонении он соединял ее с именем отца. Неужели же это тот самый Тенардье, тот монфермейльский трактирщик, которого он так долго и тщетно искал? Наконец он нашел его, но каким? Человек, спасший его отца, был разбойник! Человек, которому Мариус так страшно желал доказать свою преданность, оказался чудовищем! Тот, кто вынес с поля битвы полковника Понмерси, готовился совершить преступление — Мариус еще не знал какое, но, по-видимому, убийство! И кого же хотел он убить, о боже! Какая роковая случайность! Какая горькая насмешка судьбы! Отец приказывал ему из глубины своей могилы сделать Тенардье столько добра, сколько будет в его силах, и на протяжении четырех лет Мариус только и думал о том, как бы выполнить долг, оставленный отцом. А теперь, когда он собирался предать в руки правосудия разбойника, судьба объявляла ему: это Тенардье! За жизнь своего отца, спасенного под градом картечи на героическом поле Ватерлоо, он заплатит этому человеку, заплатит эшафотом! Он обещал себе при встрече с Тенардье броситься к его ногам, и он нашел его, но лишь для того, чтобы предать палачу! Отец говорил ему: «Помогай Тенардье!», а он ответит на этот священный, обожаемый голос тем, что погубит Тенардье. Этого человека, спасшего от смерти его отца с опасностью для своей собственной жизни, казнят на площади Сен-Жак и казнят по милости его, Мариуса, сына спасенного! И какая насмешка — так долго носить в груди последнюю волю отца, написанную его рукой, и поступить как раз наоборот! Но, с другой стороны, неужели он будет свидетелем преступления и не помешает ему? Неужели он осудит жертву и пощадит убийцу? Разве можно считать себя обязанным такому негодяю долгом признательности? Все, что занимало мысли Мариуса в последние четыре года, было разрушено этим неожиданным ударом. Он содрогался. Все зависело от него. Он держал в своих руках судьбу всех этих людей, собравшихся здесь, у него перед глазами. Если он выстрелит, господин Леблан спасен, а Тенардье погиб. Если не станет стрелять, господин Леблан будет жертвой и — кто знает? — может быть, Тенардье ускользнет. Сбросить одного или дать упасть другому! Угрызения совести и тут и там. Что делать? Что выбрать? Изменить самым дорогим воспоминаниям, самым торжественным обязательствам, принятым перед самим собою, изменить самому священному долгу! Не исполнить завещания отца или дать совершиться преступлению! Ему казалось, что, с одной стороны, он слышит голос «своей Урсулы», умоляющей его спасти отца, а с другой — голос полковника, поручающего ему заботиться о Тенардье. Он чувствовал, что сходит с ума. Колени его подгибались, и у него не было даже времени подумать — с такой бешеной быстротой разыгрывалась сцена, бывшая у него перед глазами. Вихрь, которым он думал управлять по своей воле, уносил его самого. Была минута, когда он чуть не упал без сознания.
Между тем Тенардье, — отныне мы не будем называть его иначе, — как бы обезумевший от торжества, прохаживался взад и вперед перед столом.
Он схватил свечу и переставил на камин, так сильно хлопнув подсвечником, что свеча чуть не потухла, а сало обрызгало стену.
Потом он обернулся к господину Леблану и крикнул:
— Попался! Поддели! Теперь не увильнуть! Капут!
И он снова принялся ходить, как безумный.
— А, наконец-то я вас отыскал, философ! — воскликнул он. — Господин истрепанный миллионер, раздающий куколки! Старый простофиля! Так вы не знаете меня? Конечно нет! Ведь не вы приходили в мой трактир в Монфермейле восемь лет тому назад, в ночь под Рождество 1823 года, не вы увели с собою ребенка Фантины — Жаворонка! Не на вас был желтый сюртук и сверток с разной рухлядью, как сегодня утром у меня! Слышишь, жена? Должно быть, уж такая у него манера таскать по домам свертки с шерстяными чулками! Скажите пожалуйста, какой благодетель выискался! Уж не чулочник ли вы, господин миллионер? Не разносите ли вы бедным товар из своей лавки, господин святоша? Ах вы, шут гороховый! Так вы не узнаете меня? Ну-с, а я узнал вас. Я узнал вас в ту же минуту, как вы сунули сюда свое рыло. Ага! Вы увидите теперь, что не всегда сходят с рук такие делишки! Забраться в чужой дом под предлогом, что это трактир, напялить на себя отрепье, прикинуться нищим, надувать людей, притвориться великодушным, отнять у них средство к пропитанию, да еще стращать их в лесу! И вы воображаете, что расплатились за все это тем, что принесли этим людям, когда они разорились, слишком широкий редингот да два больничных одеяла? Так, что ли, старый плут, крадущий детей?
Он остановился и на минуту задумался. А потом, как бы заканчивая разговор с самим собою, крикнул, стукнув по столу кулаком:
— И при этом такой простоватый вид! Черт возьми! Вы когда-то посмеялись надо мною! — снова обратился он к Леблану. — Вы причина всех моих несчастий! Вы заплатили мне полторы тысячи франков за девчонку, которая уже принесла мне порядочно денег и из которой я мог вытянуть столько, что мне хватило бы до самой смерти. Девчонка вознаградила бы меня за все, что я потерял в этом отвратительном трактире с его шумом и гамом, где я, как дурень, проел все, что у меня было! Ах, как было бы хорошо, если бы все вино, какое у меня выпили, превратилось в яд для пивших его! Ну, да черт с ними! Скажите пожалуйста, вы, должно быть, сочли меня большим олухом, когда ушли с Жаворонком? С вами была дубина в лесу. На вашей стороне была сила. А теперь козыри у меня в руках, и я хочу отыграться. Вы попались, старина! Господи, какая потеха! Меня так и разбирает смех! Как ловко провел я его! Я сказал, что был актером, что моя фамилия Фабанту, что я разыгрывал комедии с мадемуазель Марс, что мой хозяин требует завтра, 4 февраля, плату за квартиру. А он даже не сообразил, что срок восьмого января, а не четвертого февраля! Этакий олух! И он принес мне четыре жалких ливра. А, каналья! У него даже не хватило сердца расщедриться хоть на сто франков! А как он верил всему моему вранью! Это забавляло меня. Я говорил себе: «Ты в моих руках! Утром я лижу тебе лапы, вечером изгрызу и истерзаю твое сердце!»
Тенардье замолчал; он задыхался. Его узкая грудь поднималась и опускалась, как кузнечные мехи. В глазах его сверкала низкая радость слабого, жестокого, трусливого существа, которое может наконец поразить того, кого боялось, и оскорбить того, кому льстило. Это радость карлика, попирающего ногой голову Голиафа, радость шакала, терзающего больного быка, слишком слабого, чтобы защищаться, но настолько живого, чтобы страдать.
Господин Леблан не прерывал его, но, когда тот остановился, сказал:
— Я не понимаю, что вы хотите сказать. Вы ошибаетесь. Я человек бедный, а совсем не миллионер. Я вас не знаю. Вы принимаете меня за другого.
— А! — прохрипел Тенардье. — Вы повторяете опять то же самое? Вам не хочется расстаться с этой шуткой? И охота же вам городить вздор, старина! Так вы не узнаете меня? Не видите, кто я?
— Извините, сударь, — ответил Леблан вежливым тоном, производившим необыкновенно странное и сильное впечатление в такую минуту, — я вижу, что вы разбойник.
Всякий знает, что у самых низких людей есть свое самолюбие, что негодяи обидчивы. При слове «разбойник» жена Тенардье вскочила с постели, а сам он схватил стул, как бы собираясь сломать его.
— Сиди смирно! — крикнул он жене и обратился к господину Леблану: — Разбойник! Да, я знаю, что вы называете нас так, господа богачи! Еще бы нет! Я разорился, скрываюсь, сижу без хлеба, без единого су — значит, я разбойник! Целых три дня у меня не было куска во рту — я разбойник! А вы греете себе ноги, носите великолепную обувь, рединготы на вате, как у архиепископов. Вы живете в первых этажах домов со швейцарами, едите трюфели, зеленый горошек, спаржу, пучок которой стоит в январе сорок франков. Вы объедаетесь, а когда хотите узнать, холодна ли погода, смотрите в газету или на термометр. А мы? Мы сами термометры — нам нечего ходить на набережную и смотреть на угловой башне, сколько градусов мороза. У нас стынет кровь в жилах, мы Чувствуем, как холод забирается к нам в тело! А вы приходите в наши берлоги — да, берлоги — и называете нас разбойниками! Но мы порвем, мы уничтожим вас, жалкие карлики! Знайте вот что, господин миллионер. Я в свое время занимал известное положение, у меня был патент. Я был избирателем. Я — буржуа, а вы — еще неизвестно, кто вы такой! — Тенардье сделал шаг к людям, стоявшим около двери, и взволнованно проговорил: — И как подумаешь, что он осмеливается говорить со мной, как с сапожником! — Потом он снова обернулся к господину Леблану и сказал с удвоенной яростью: — Вам следует узнать еще кое-что, господин филантроп! Я не какой-нибудь подозрительный человек, имени которого никто не знает! Я не забираюсь в чужие дома и не краду детей! Я старый французский солдат. Мне следовало бы получить орден! Я был при Ватерлоо — да! И я спас во время сражения генерала, какого-то графа. Он сказал мне свою фамилию, но голос его был чертовски слаб, и я не расслышал ее. Я только и услыхал одно слово: «Мерси». Его фамилия была бы мне гораздо нужнее благодарности, это помогло бы мне разыскать его. Знаете вы, кто изображен на этой картине, нарисованной Давидом в Брюсселе? На ней изображен я. Давид пожелал обессмертить мой подвиг. Видите: генерал у меня на плечах, и я уношу его под градом картечи. Вот как было дело. И он даже ничего не сделал для меня, этот генерал, — он был не лучше других! А ведь я спас ему жизнь с опасностью для своей собственной. У меня есть доказательства — целая куча удостоверений. Я солдат Ватерлоо, черт возьми! А теперь, когда я был настолько любезен, что рассказал вам все это, покончим наше дельце. Мне нужны деньги, много денег, пропасть денег, или, клянусь богом, я уничтожу вас!
Мариус немножко оправился от своего волнения и слушал. Исчезла последняя тень сомнения. Это был действительно тот самый Тенардье, о котором говорилось в завещании. Мариус вздрогнул при этом упреке в неблагодарности его отцу — упреке, который он сам роковым образом был готов оправдать. Его колебание усилилось. В словах Тенардье, в его тоне, жестах, взгляде, загоравшемся при каждой фразе, в этой вспышке испорченной натуры, в этом смешении хвастовства и низости, гордости и мелочности, ярости и безумия, в этом хаосе искренних жалоб и притворных чувств, в этой наглости злого человека, наслаждающегося жестокостью, в этой бесстыдной обнаженности грязной души, в этом соединении страданий и ненависти — сквозило что-то ужасное, как зло, и горькое, как правда.