Отверженные

22
18
20
22
24
26
28
30

Порой восстание является воскресением. Разрешение всех вопросов находится во всеобщем голосовании, которое является безусловной задачей наших дней, что же касается предшествующей истории, то она в течение четырех тысяч лет была наполнена попиранием человеческих прав и страданием народов. Каждая ее эпоха носила в себе признаки протеста в том виде, в каком она могла это сделать. При правлении цезарей не было восстаний, но существовал Ювенал.

Facit indignatio[99] — заменяет Гракхов.

В правление цезарей существовал Сиенский отшельник. Был также человек, написавший «Анналы»{464}.

Мы не говорим о великом отшельнике Патмоса{465}, который также обременяет действительный мир протестом от имени мира идеального, из видения строит сатиру и набрасывает на Рим — Ниневию, на Рим — Вавилон, на Рим — Содом, пылающее отражение Апокалипсиса.

Иоанн на своей скале — это сфинкс на своем пьедестале. Можно не понимать его: он был евреем и писал по-еврейски, но человек, написавший «Анналы», принадлежит к латинской расе, скажем лучше, что это римлянин.

Вследствие того что нероны черные царствуют втемную, они должны изображаться такими, какие они были на самом деле. Работа поэтическим резцом сама по себе была бы бледной. В углубления, делаемые им, нужно вливать сгущенную и едкую прозу.

Деспоты играют некоторую роль в образе мышления философов. Закованные слова ужасны. Писатель удваивает и утраивает свои усилия, когда народный властелин обрекает его на молчание. Из этого молчания вытекает некая таинственная полнота, которая просачивается в мысль и застывает там в виде куска металла. Сжатость истории делает сжатым и образ мыслей историка. Гранитная прочность каких-нибудь знаменитых прозаических произведений является не чем иным, как уплотнением, которое было сделано по прихоти тирана.

Тирания вынуждает писателя к умножению объема произведений, но эти невольные ограничения усиливают их воздействие. Обороты речи Цицерона, являющиеся едва достаточными для Верреса{466}, притупились бы, если бы за них взялся Калигула. Чем короче была фраза, тем более сильным был удар. Тацит{467} мыслил весьма кратко.

Честность большого сердца, претворенная в правосудие и истину, способна поражать, как гром.

Скажем мимоходом, что исторически Тацит не стоит выше Цезаря, он оставил за собой Тиберия. Цезарь и Тацит являются двумя феноменами, сменяющими друг друга, встречи которых таинственным образом не осуществляются благодаря вмешательству того, кто регулирует моменты входа и выхода векового сценария. Цезарь велик, и Тацит также велик; божество, оберегая обоих, не сталкивает их друг с другом. Поражая Цезаря, судья мог не соразмерить силы удара, и это было бы несправедливо. Бог не хотел этого. Великие войны Африки и Испании, уничтожение киликийских пиратов, насаждение цивилизации в Галлии, в Британии, в Германии, — вся эта слава покрывает собой Рубикон. Божественное правосудие проявило в этом известную деликатность, так как колебалось напустить на знаменитого узурпатора не менее знаменитого историка, щадя Цезаря, оно не столкнуло его с Тацитом и дало гению возможность проявить себя при смягченных обстоятельствах.

Ясно, что деспотизм остался деспотизмом, даже в том случае, когда деспот является гением. Знаменитые тираны содействуют растлению, но нравственная чума еще более отвратительна в правление бесчестных деспотов.

Ничто не прикрывает стыда во время их царствования, и люди, подобные Тациту и Ювеналу, созданные для того, чтобы подавать пример в присутствии всего рода человеческого, наделяют пощечинами все происходящие подлости и не получают на это возражений. В правление Вителлия{468} Рим пахнет еще хуже, чем в правление Суллы. При Клавдии и Домициане{469} подлость соответствовала уродству тирана. Низменные инстинкты рабства являются прямым следствием деспотизма; униженная совесть граждан дышит смрадным дыханием, в котором чувствуется запах властителя. Людские сердца становятся ничтожными, совесть исчезает, души превращаются в клоповники; все Это было так при Каракалле{470} и при Коммоде{471}. Все осталось таким же при Гелиогабале{472}, тогда как в правление Цезаря из римского сената Исходит благоухание, подобное аромату высокого воздуха, в котором парят орлы.

Отсюда запоздалое появление Тацита и Ювенала. Толкователи появляются лишь тогда, когда все становится очевидным.

Но Ювенал и Тацит, подобно Исайе библейских времен и Данте времен Средневековья, являют собою образы единичного человеческого протеста. Мятеж и восстание — это массовое явление, которое порой бывает справедливым, а порой нет.

В более общих случаях мятеж вытекает из какого-нибудь материального события; восстание всегда является нравственным феноменом. Мятеж — это Мазаниэлло, восстание — это Спартак. В восстании все согласуется с идеей, с умом, а мятеж — только с желудком. «Гастер» приходит в ярость, но очевидно, что он не всегда является неправым. В вопросах голода мятеж в Бюзансе, например, имеет повод, являющийся правдивым, выстраданным и справедливым. Тем не менее мятеж остается мятежом. Почему же, будучи правым по существу, он был не прав формально? Отличаясь нелюдимостью, несмотря на свое право, будучи резким, несмотря на свою силу, мятеж бьет наудачу. Он двигается вперед, как слепой слон, давя все на своем пути, оставляя за собой трупы стариков, женщин и детей, неизвестно почему он проливает кровь безобидных и невинных людей. Дать народу средства пропитания является хорошей целью, но плохим средством для этого служат убийства. Все вооруженные протесты, даже наизаконнейшие из них, даже 10 августа и 14 июля, начинаются одним и тем же смятением. Перед тем как пробить дорогу праву, появляется много пены и суеты. С самого начала восстание является мятежом, так же как река возникает из потока. Но в естественном ходе вещей река вливается в океан и тогда называется революцией. Но иногда, сбегая с гор, возвышающихся над нравственным горизонтом, над справедливостью, мудростью, разумом и правом, неся в себе самый чистый снег идеалов, после длительных падений с утеса на утес, после того как в ее прозрачности уже отражалось небо, после того как сотни притоков влились в ее победное шествие, река революции вдруг теряется в какой-нибудь буржуазной рытвине, подобно Рейну, исчезающему в болоте.

Но все это касается прошлого, будущее устроится совсем иначе. Возможность всеобщего голосования прекрасна тем, что в принципе уничтожает мятеж, она лишает смысла всякую битву, будь то уличный бой или бойня на границах государств. Каково бы ни было наше «нынче», человеческое «завтра» станет носителем тишины и мира. Еще одна черта: буржуазия по преимуществу не умеет разбираться в вопросе о мятеже и восстании. Для нее это все грязный бунт — бунт собаки против хозяина, попытка укусить, за что надо наказывать собаку конурой и цепью. Для нее вся революция — это лай и рычание, продолжающееся до тех пор, пока, внезапно став огромной, голова собаки не превратится в голову льва. И вот, когда буржуазия вдруг увидит истинный львиный лик революции, она начинает кричать: «Да здравствует народ!»

Как же назвать после данных нами объяснений июньские события 1832 года? Что же это — мятеж или восстание? Да, это восстание.

Поверхностный обзор фактов, самая обстановка ужасных происшествий, быть может, и давали бы повод к определению этого движения как мятежа, но глубокое рассмотрение основы тогдашних событий еще раз подтверждает, что, имея внешность мятежа, по существу это движение было восстанием.

Это движение 1832 года в своем стремительном взрыве и жалком угасании было лишено величавости. О нем говорили с неуважением.

Для говорящих так это движение было лишь легким отзвуком 1830 года. Революция не кончается остроконечной вершиной. От нее, как волны, должны расходиться круги ее последствий. Она подобна горным кряжам, спускающимся к тихой равнине отрогами меньшей величины. Альпы немыслимы без Юрских отрогов; Пиренеи дают Астурийские хребты.