— Почему ты не призналась, что в твоём роду были хронические алкоголики? Это ж готовый кандидат в наркологический диспансер. Хоть теперь ты поняла, какой вред мы причинили человечеству?
По счастью, мама ничего этого не поняла, и спустя некоторое время я стал кандидатом наук.
— Воля и труд человека дивные дива творят, — изумляясь самому себе, продекламировал отец.
И если я до сих пор не отбываю наказание в колонии для особо опасных преступников, не состою на учёте как алкоголик и наркоман, не завербован иностранной разведкой и не скрываюсь от уплаты алиментов, то всем этим, как видно из изложенного, я обязан отцу. Поэтому публикуемый сборник я посвящаю как отцу, так и маме, которая, не обладая педагогическими талантами мужа, так и не поняла, какой мрачный клубок пороков гнездился в душе её сына, и растила меня как обыкновенного ребёнка, каковым я вследствие этого и оказался.
Медведик (Из теткиных баек)
Август шестьдесят восьмого года. Киев накрыло летней истомой. Недвижный каленый воздух выдавливает всё живое с улиц. Кажется, город впал в дрёму. Разве что верхушкам каштанов перед распахнутым теткиным окном на Владимирской досталось немного ветра. Он мягко теребит листья, отчего по навощённому паркету гуляют теплые блики.
Вот уж вторую неделю после поступления на филфак я гощу у тети Оли. И вторую неделю гонористый семнадцатилетний пацан по всякому поводу схлестывается с упёртой шестидесятичетырехлетней старухой. Впрочем, в семнадцать лет стариком кажется всякий, дотянувший до сорока. На самом деле, тетка ни тогда, ни после в старуху так и не обратилась. До самой смерти сохранила она пронзительные, незамутненные возрастом голубющие глазищи, заставлявшие мужчин обмирать. Но и огневой характерец тоже не угас в ней до последнего часа. В тот свой приезд в Киев я от него слегка отхлебнул.
В молодости тетка была отчаянной авантюристкой. В пятнадцать вступила в отряды ЧОНа. В неполные восемнадцать с первым мужем сражалась сначала у Котовского, потом против Врангеля. По сведениям матери, среди военно-административной верхушки тридцатых тетка чувствовала себя своей. Во всяком случае, из пяти её мужей ни одного ниже комкора не было. Да и в литературном мире Бабель, Эренбург, Фадеев — для меня фамилии из хрестоматии, для нее — люди, с которыми сводила судьба. А со знаменитым Михаилом Кольцовым она и вовсе близко приятельствовала.
Должно быть, отсюда привычка к безапелляционности. Возражений не терпела. Я же в семнадцать собирался покорить этот мир и во всяком споре стремился настоять на своём. Мозги абитуриента густо нафаршированы свежими знаниями. И я то и дело уличаю тетку в неточностях, а бывает, и в передергиваниях. Но всякий раз, когда я загоняю ее в угол, тетка беззастенчиво использует убойный аргумент. «Если на то пошло, Маяковский сам признавал это», — заявляет она. — «Маяковский этого не говорил». — «Тебе не говорил, мне говорил», — победно усмехается тетка. Я надуваюсь — проверить сказанное невозможно. Накануне мы в очередной раз повздорили. Я принялся декламировать Есенина, которым зачитывался. И вдруг тетка отчеканила:
— Вот уж кого не уважала, так этого «кулачка»!
Оказывается, в двадцатых вместе с мужем тетка с месяц жила в одной из московских гостиниц. В соседнем номере останавливался Есенин. Изредка общались. Однажды, со слов тетки, Есенин забежал в их номер с новыми яловыми сапогами. «Спрячьте на время. Отец из деревни нагрянул. Увидит — заберет». Отцу пожалел! Какой там поэт? Сельский жлоб. Обычно в таких случаях я терялся. Но не в этот раз. Спустить, когда любимого поэта походя обзывают «кулачком», я не мог.
— А слышала, «суди не выше сапога?» — схамил я в запальчивости. — Думаешь, если по соседству спала, так и судить право получила? А судить гения надо по творчеству его. Нет, прав Есенин — большое видится на расстоянии!
Тетка подалась вперед, тяжело задышала. Голубизна в глазах погрозовела.
По счастью, как раз прибежала Верочка. Тридцатипятилетняя Верочка, приемная дочь тети Оли, существо удивительное.
Легкая, уступчивая, с веселой ямочкой на подбородке, она безропотно принимает на себя приступы теткиной раздражительности. Лишь за два года до моего появления наконец вышла замуж — всех прежних кандидатов тетка отшивала. Не одобрила она и нынешнего. Но тут уж Верочка настояла на своем. Теперь живет у мужа. Но каждый день непременно забегает навестить «мамочку», принести продуктов. Забегает одна. Мужа ее непримиримая тетя Оля видеть не желает.
Верочка разрядила накалившуюся атмосферу. Тем не менее спать мы с теткой легли, не пожелав друг другу спокойной ночи. Наутро оба ищем пути к примирению.
Тётя Оля, сидя за письменным столом, перебирает старые бумаги. Обтянутый бильярдным сукном стол как раз возле окна. И всё на нём: карандаши в пластмассовом стаканчике, стопка двухкопеечных тетрадей, зачитанные томики Ленина вперемежку со стихами, — всё в таком привычном порядке, что, когда тётка возлагает на стол свои руки, понимаешь: это именно те единственные в мире руки, которых не хватало на этом столе для полной гармонии. Гладкие, наманикюренные. Разве что крохотные пигментные пятнышки выдают почтенный возраст. Да и вся эта солнечная прибранная комнатка, с салфеточками на этажерках, со взбитыми подушками на никелированной кровати, с фикусом у платяного шкафа, настолько полна тёткой, что всякий другой кажется здесь лишним.
Будто случайно, тётка выуживает из объемистого пакета ссохшуюся, пожелтевшую фотографию. Протягивает мне. На фото трепетная белокурая девушка в балетной пачке, поставив ножку на табурет, зашнуровывает вокруг лодыжки ремешок.
— Хороша была? — требовательно уточняет тетка.
Я показываю большой палец. Еще бы не хороша. Пытаюсь понять, где это снималось: в школе или уже в институте?