Обитель милосердия

22
18
20
22
24
26
28
30

Рослый, моложавый, с браво развернутыми плечами, всегда в полевой форме — похрустывающая портупея, бриджи обтягивают могучие икры, — образец строевого офицера. Каковым он и оставался, пока не был выхвачен из части, будто брюква из привычной грядки, и, по прихоти замминистра, воткнут в цветочную оранжерею.

В свои пятьдесят пять Дюкин начинал рабочий день с того, что во дворе академии, скинув гимнастёрку, выполнял на перекладине десяток подъемов с разгибом. Солдат. Не захвативший большую войну, но успевший вдосталь навоеваться с бандеровцами, о чем не давала забыть орденская планка на груди. Легко было поверить, что в своей части он пользовался уважением. Потому что был по-армейски справедлив. Хорош на стрельбище и в строю — заслужил право быть первым на отдыхе.

Пал Иванович Дюкин был человеком самодостаточным. В том смысле, что жизнь виделась ему предельно ранжированной, — следует ставить цели и задачи и добиваться их выполнения кратчайшим, а значит, оптимальным путем.

Цели ему определили. Задачи поставили. Он сам их озвучил — «выбить расхлябанность и мормудонский дух из крыловских последышей». Озвучил публично. Пал Иванович не был подвержен греху двуличия. Что думал, то и говорил.

Сразу после назначения на должность вечером он появился в общежитии академии, где проживали слушатели второго факультета — капитаны и майоры, готовившиеся после окончания двухгодичного обучения принять райотделы милиции.

Человек десять в тренировочных костюмах сидели в отсеке, покуривая и лениво делясь новостями перед сном, когда перед ними возник новый зам по строевой в сопровождении трепещущего коменданта.

— Почему не приветствуете старшего по званию? — нахмурился Дюкин. — Смир-рна!

Слушатели озадаченно повскакивали с мест.

— Другое дело. А то уж думал — не офицеры. Вольно, вольно. Присаживайтесь, — снисходительно разрешил Дюкин. — Ну, хлопцы, какие проблемы?

— Да полно проблем! Тараканы вот заели, — пожаловался, подмигнув остальным, капитан из Омска. — Талдычим, талдычим коменданту, а ему всё как с гуся.

Побагровевший комендант опасливо скосился на начальство.

— Тараканы, говоришь, — недобро протянул Дюкин. — Эва как! Правду говорят, нет порчи хуже Москвы. Вот я тридцать пять лет по казармам и офицерским общежитиям. На всяких тараканов насмотрелся. И что? Да ничего — ни я их не трогаю, ни они меня. Тараканов-то вы разглядели. А в своем глазу, значит, и бревна не замечаем. Прошелся я сейчас по комнатам. Не то чтоб штанги! Гири, гантели завалящей не нашел. Зато карты, считай, повсюду. Изнежили вас, как погляжу. Легкой жизнью развратили.

— Фамилия?! — потребовал он у простодушного капитана.

Капитан осипшим голосом представился.

— Запомню. Еще просьбы есть?

Больше, само собой, просьб не последовало.

— Во-во! И перед начальством трусите, — Дюкин поморщился. — А русский офицер должен равно бодро глядеть в лицо врагу и начальству. Вот я против бандеровцев три года. Автомат в правой, подсумок с гранатами под левой, парабеллум под ремень, и — вперед! Враг перед тобой, и дело наше правое. И с замминистра так же. Пойдешь, говорит, во вражеский окоп? Пойду, говорю, раз надо. И с трудами не посчитаюсь. Но чтоб руки мне не вязать! Вот такой я человек. И другим быть не смогу. Не тот покрой позвоночника.

Похоже, академия виделась полковнику Дюкину чем-то вроде вышедшего из-под контроля штрафбата, в котором ему, боевому офицеру, поручили восстановить дисциплину и чинопочитание.

Сказано — сделано. По утрам, широко расставив сапоги, стоял Дюкин посреди центрального фойе и цепко оглядывал входящих в академию. Заметив нарушение в форме одежды, жестом выдёргивал проштрафившегося из толпы и публично громогласно отчитывал, невзирая на чины и регалии. Его покрикивающее: «Эй, ты! Живо ко мне», — то и дело разносилось под гулкими сводами.

Через короткое время знакомство с Дюкиным свели и мы, адъюнкты первого года обучения, проходившие двухмесячный вводный курс. Павел Иванович взялся лично провести занятие по строевой подготовке.