Севастопольский блиц,

22
18
20
22
24
26
28
30

– Мда… и так, значит, он с плачем это выкрикивал: «Пришей голову! Христом-Богом молю – пришей!» – так истерически, с надрывом, что товарищи его вдруг словно опомнились – стали поднимать его да оттаскивать… А он уж рыдает-захлебывается – припадок, значит, нервный с человеком случился… Мда… Вот так-то, война… будь она неладна… Не слишком часто нашему солдатику хорошие офицеры попадаются, по большей части такие, что глаза б мои на них не глядели. Ну да ничего, Дашенька… – Тут он с лукавством взглянул на меня. – Кончится война – и замуж выдадим тебя за хорошего человека! Ты ж у нас ангел: скромна, добродетельна и собою хороша… Ну-ну, не смущайся, я ж как отец тебе это говорю…

В его обществе мне и вправду было уютно и хорошо. Очень строгий со своими подчиненными, ко мне он относился неизменно ласково. Ценил он во мне и такие качества, как хладнокровие и выдержка, а также способность быстро соображать. Словом, я была счастлива считаться его ученицей и названной дочерью…

К нам часто наведывались сердобольные, стремящиеся помочь раненым. Они приносили продукты, махорку, теплые вещи. А иные приходили развлечь наших раненых и болящих, просто поговорить или утешить… Вот и сегодня к нам в гошпиталь пришла ясноглазая девочка с каштановыми кудрями, выбивающимися из-под платка. И вроде русская, и вроде не совсем… непонятно. Я еще подумала, что она, вероятно, из местных балаклавских греков, людей достаточно состоятельных, но не знатных. Все они тоже православные и патриоты общего Отечества; турок и их друзей почитают не более чем Сатану – поэтому я сразу была настроена к этой отроковице благожелательно. Она попросила меня позволить ей «навестить раненых героев». Я была очень тронута этой просьбой и проводила ее в палаты. Я не могла сдержать улыбки и умиления, когда она, такая вся чистенькая и сияющая, в шерстяной безрукавке, надетой на ситцевое розовое платьице, присаживалась на койки к раненым и говорила им слова ободрения с такой милой улыбкой, что было невозможно не ответить ей тем же. И мужчины улыбались ей в ответ. Она же слегка прикасалась к их окровавленным повязкам; милое создание, этим жестом она словно бы хотела взять на себя часть их боли… Однако пациентам как будто и вправду становилось легче после ее прикосновений. Я видела, какими счастливо-удивленными становились их лица после этого, а один солдатик, уже в летах, даже воскликнул: «Дочка, да ты никак чародейка – у меня и рана теперь совсем не болит!»

Видя такое дело, я позволила ей зайти в палату к тяжелораненым, хотя поначалу не собиралась этого делать. Я подумала: кто знает – а вдруг ее улыбка, ясный взгляд и доброе слово помогут этим страдальцам? Ведь даже Николай Иваныч учил меня, что настрой больного очень важен… Что половина дела в успешном выздоровлении зависит от душевного состояния раненого. Что, стало быть, если тот верит в хороший исход, шансы выздороветь сильно увеличиваются, и, наоборот, пребывая в унынии и думая о смерти, человек, вероятнее всего, не сможет оправиться и умрет…

Тяжелораненых у нас было предостаточно – палата, можно сказать, была переполнена. Поскольку с такими ранами их никак не можно было везти хотя бы в Бахчисарай (чтобы, чего доброго, не умерли в пути), Николай Иваныч держал их здесь в надежде на улучшение. Немногие из них действительно выздоравливали, но зато остальные довольно быстро переселялись от нас на кладбище… И сейчас некоторые из них метались в бреду, другие лежали в полубессознательном состоянии, хрипло дыша. Были такие, что громко стонали или принимались время от времени кричать… Многие были только недавно прооперированы; однако это еще не означало непременного успеха, смерть по множеству причин могла приключиться даже после успешной операции. Тем не менее доктор Пирогов старался бороться с Костлявой за каждого человека, который попал в его гошпиталь, независимо от того, солдат ли это или матрос, русский, англичанин, француз или даже турок.

Эта девочка (я почему-то не запомнила ее имени, хотя в самом начале она представилась) подходила не ко всем обитателям этой палаты. Не знаю, что ею руководило, но она, так же как и до этого, присаживалась на койку и улыбалась, что-то тихо говоря, и осторожно прикасалась к бинтам, прикрывающим рану… К сожалению, я не могла все время наблюдать за ней – и ушла, оставив ее в палате тяжелораненых со спокойной душой. Она была очень похожа на ангела, а у меня еще было множество дел… Я была уверена, что ее визит многих подбодрит или хотя бы утешит перед встречей с Господом Нашим Иисусом Христом…

Когда гостья ушла, я не видела, поскольку в то время была занята. Но вечерний обход с доктором открыл совершенно невероятные, удивительные вещи… У многих из тех, чьи ранения были не особо опасными, раны затянулись настолько, что в это было просто невозможно поверить… Доктор с недоуменным видом внимательно осматривал эти раны и время от времени переглядывался со мной, при этом многозначительно хмыкая. Конечно же, визит той девочки не остался для него секретом. Пациенты наперебой рассказывали ему, как им полегчало после прикосновений той маленькой кудесницы. И по гошпиталю пошла гулять легенда об ангеле, по воле Господа спустившегося с небес ради исцеления русских воинов… По мнению других, это была всего лишь святая, наделенная даром исцелять раны прикосновением рук. Но и эти версии были несостоятельными. Святая или ангел должны были все время молиться, а та девочка, чтобы развлечь раненых, болтала о какой-то ерунде. К тому же Николай Иваныч сказал, что не верит в святых или ангелов, разгуливающих среди людей – современная наука, мол, такого не допускает.

Когда же мы зашли в палату тяжелораненых, то тут чудо было налицо, так что Николаю Иванычу пришлось поумерить свои сомнения. Кое-кто из тех, кто был безнадежен и должен был в скорости умереть, чувствовали себя вполне сносно. У этих раненых прошла горячка, из ран перестал течь гной и они стремительно пошли на поправку. У некоторых, только сегодня перенесших операции, быстро спадала опухоль, а места, где кожу разрезал скальпель, заживали едва ли не на глазах. Доктор Пирогов дивился все больше, и все чаще вопросительно поглядывал на меня. Уже потом, едва оказавшись в своем кабинете, он принялся расспрашивать меня о той девочке… Но что я могла ответить? Я даже имя ее вспомнить не могла. И никто из раненых, удивительное дело, не смог вспомнить ничего из того, о чем она с ними говорила.

– Мда… – задумчиво пробормотал Николай Иваныч, – если бы я не имел такого рационального ума, то подумал бы, что это и вправду ангел Господень спустился с небес, чтобы уврачевать этих воинов… Ведь произошло истинное чудо, ни больше ни меньше… Я, право, не знаю, чем еще объяснить тот факт, что даже безнадежные больные стали выздоравливать… Вот бы удалось отыскать эту загадочную юную врачевательницу и поговорить с ней… Ели это, конечно, возможно… Быть может, неспроста никто не может запомнить о чем он разговаривал с этой девицей. Вот есть же, Дашенька, такие знахари, что болезни заговаривают… Может быть, и у нее имеются такие особенные способности… Что если ее пригласить прийти к нам в госпиталь еще раз? Постой-ка…

Тут доктор Пирогов замер и, задумавшись, поднял палец кверху. А потом он поведал мне кое-что интересное. Оказалось, сегодня (а мы-то тут, в гошпитале, и не знали) произошло еще одно чудо, только несколько иного толка. В войну с англо-французской коалицией на нашей стороне неожиданно вмешалась неизвестная сила, чьи войска, состоящие из артиллерии и пехоты, внезапно, каким-то необъяснимым образом, объявились в тылу у коалиционеров на вершине Сапун-горы. Оттуда сегодня утром они бомбардировали английские и французские батареи, заставив их прийти к молчанию, а потом отбили несколько атак на свои позиции, в результате чего склоны Сапун-горы оказались сплошь засыпаны трупами в британских и французских мундирах.

Николай Иваныч говорил, а я вдруг мимолетом пожалела этих несчастных людей, которые умирали на склонах Сапун-горы без малейшей врачебной помощи. Но доктор Пирогов не обратил на мою грусть ни малейшего внимания. Сейчас его одолевали совсем другие мысли.

– А что если эта девочка как-то связана с этими… которые на Сапун-горе… – наконец сказал Николай Иваныч, – а что если она одна из них? Конечно же, такое тоже может быть… почему бы и нет…

Доктор Пирогов посмотрел на меня задумчиво, а затем, отвернувшись к окну, за которым сгущался вечер, погрузился в новые размышления.

09 апреля (28 марта) 1855 год Р.Х., день первый, поздний вечер. Севастополь, штаб гарнизона.

Исполняющий дела начальника штаба севастопольского гарнизона князь Виктор Илларионович Васильчиков вздохнул и отошел от окна. Вместе с ночной темнотой на израненный Севастополь опустилась непривычная тишина. Не слышно обычного громыхания канонады ночных беспокоящих обстрелов, не рвутся в городе шальные бомбы, не звонят на церквах колокола, сзывая народ на тушение пожаров. Господа коалиционеры ведут себя тихо, будто воды в рот набрали, ибо тот, кто засел на вершине Сапун-горы вместе со своей артиллерией, весьма грозен и наказывает союзников мощными огневыми ударами даже за единичные пушечные выстрелы. Особенно впечатляюще разрывы чудовищных бомб смотрятся в ночной темноте. На мгновение ночь превращается в день, а все вокруг начинает отбрасывать длинные угольно-черные тени – картина невиданная, похожая на преддверие Апокалипсиса. И только потом, как небесный гром, до русских позиций докатывается грохот разрыва. И тогда непроизвольно крестятся даже видавшие виды солдаты двадцатого года службы, ибо мнится, что явленная им мощь – это только отголосок совсем уж невообразимого могущества.

Князь сегодня самолично наблюдал лихорадочные атаки англо-французских войск на эту злосчастную для них вершину, в одночасье ставшую господствующей над местностью высотой с установленными на ней батареями противника. Французские и английские войска стройными колоннами и линиями уходили вверх по склону, а обратно из них не вернулся ни один человек. Те, что смогли под шквальным ружейно-артиллерийским огнем дойти почти до вершины, были истреблены в отчаянной штыковой контратаке людьми, одетыми в буро-зеленые мундиры, не принадлежащие ни одной известной армии из всех стран мира. В те же цвет были окрашены и пушки неизвестной конструкции, что делало их почти незаметными на фоне деревьев и кустов. Первоначально князь думал, что огонь по французам и англичанам ведут огромные пушки из числа тех, что с трудом возможно уволочь дюжиной лошадей, запряженных цугом – ибо для того, чтобы дать взрыв нужной силы, необходима бомба, вмещающая не менее пуда пороха. Но нет; в подзорную трубу было видно, что орудия эти совсем небольшие и расчеты после выстрела своими силами с легкостью выкатывают их обратно на позиции. Парадокс, однако…

Еще князь с самого утра чувствовал в груди какое-то непонятное томление. Некоторое время до того он испытывал лишь горечь и чувство безнадежности. Он вынужден был честно признаться себе, что еще с начала этой войны стало ясно, что русские генералы по большей части оказались самой неудачной дрянью, какую только можно придумать, все сражения успешно проигрываются, враг торжествует, а начальники только и умеют сочинять оправдания, почему Бог не даровал им победы. К тому же интенданты повсеместно воруют – да так, что потом и крысам на прокорм не остается, – из-за чего в войсках не хватает самого необходимого, от продовольствия до пороха и припасов. При этом раненые в гошпиталях мрут как мухи, потому что страдальцев много, а докторов и медицинских служителей мало, из-за чего те выбиваются из сил – притом, что у них тоже не хватает самых необходимых вещей.

Так вот – на фоне этой безнадеги, которая заставляет опустить руки самого деятельного человека, сегодня у князя Васильчикова вдруг появилось ощущение, что где-то поблизости находится настоящий командующий, который преодолеет череду сплошных неудач и превратит почти проигранную кампанию в блистательную победу. Очень странно… Неслышимый высокий звук фанфары, зовущий героев под священные алые знамена, впервые прозвучал в тот момент, когда неизвестная артиллерия с вершины Сапун-горы открыла огонь по англо-французским батареям, и этот звук и посейчас стоит у него в ушах. Едва князь прикрывал глаза, перед ним проступали образы тяжело шагающих под красными знаменами железнобоких непобедимых легионов, солдаты которых в коробках когорт шли ровными рядами, уставив перед собой сабельные штыки новеньких винтовок. За ними, бряцая амуницией, сплошной рекой двигались поэскадронно уланские и рейтарские полки. Следом за пехотой и кавалерией везли огромные орудия, один снаряд которых сметает с поля боя целые полки, за ними лязгали броней огромные боевые чудовища, а в воздухе проносились стремительные стальные птицы, больше всего похожие на наконечник копья… и слова песни, громыхающей будто прямо с небес: «Пусть ярость благородная вскипает как волна, идет война народная, священная война…»[10]

Тряхнув головой, князь отогнал наваждение. Поддаваться таким мыслям было преждевременно, ведь до сей поры так и не удалось выяснить, кто такие эти люди, засевшие на вершине Сапун-горы, и чего они хотят за свою помощь. А у князя уже была возможность убедиться в том, что эта помощь будет действенна. Несмотря на все старания господ коалиционеров выбить неведомого противника с вершины, красный флаг по-прежнему развевается над этой высотой, господствующей над окружающей местностью, а все их атаки отбиты с большими потерями. Но тем не менее главные вопросы остаются без ответа. Кто он, тот таинственный государь, который привел сюда, в Крым, свои полки? С какой целью он это сделал и можно ли считать, что враг англо-французской коалиции является другом Российской Империи? Как могло случиться, что никто и ничего не ведал вплоть до того самого момента, когда на французских и английских батареях стали рваться бомбы? К этим трем главным вопросам можно было бы добавить десяток второстепенных, но князь подозревал, что если найдется ответ на первый вопрос, то и остальные карты откроются сами собой.

Но в любом случае обо всем, что произошло этим днем, следовало немедленно отписать государю-императору. Ведь даже тупой бездельник Остен-Сакен, носа не кажущий ни в город, ни на бастионы, сидит сейчас, скорее всего, и марает бумагу, составляя донесение (точнее, донос) на высочайшее имя…