Собор Парижской Богоматери. Париж

22
18
20
22
24
26
28
30

Однако, несмотря на то, что Робер д’Эстувиль имел столько причин быть довольным своей жизнью, утром 7 января 1482 года он проснулся в самом отвратительном расположении духа. Почему – он и сам не сумел бы определить. Быть может, его расстраивала пасмурная погода? Быть может, пряжка от его портупеи, побывавшей в сражении при Монлери, была неловко застегнута и слишком сжимала раздобревшую талию судьи? Или же его рассердила кучка гуляк, которые, точно насмехаясь над ним, прошли под его окнами, щеголяя своими лохмотьями и продавленными шляпами, с сумками и фляжками у пояса? А может статься, его томило предчувствие грядущей беды, ожидавшей его в следующем году, когда новый король, Карл VIII, вынужден был более чем на триста семьдесят ливров урезать доходы парижского главного судьи? Предоставляем читателю самому решить, какое из этих предположений вернее. Что же касается нас, то мы склонны думать, что он был не в духе просто потому, что был не в духе.

К тому же накануне был праздник, то есть день и вообще-то скучный, а в особенности для чиновника, обязанного убирать всю грязь, какую в прямом и переносном смысле оставляет после себя праздник в Париже. Кроме всего этого, нужно принять во внимание и то, что Роберу д’Эстувилю предстояло в этот день заседать в Шатлэ. Насколько мы могли заметить, судьи всегда стараются подогнать дурное расположение духа к тем дням, когда им предстоит присутствовать на заседаниях. Впрочем, они делают это, вероятно, с той целью, чтобы иметь возможность отыграться на подсудимом, ссылаясь на короля, закон и юстицию.

В этот раз заседание началось без него. Назначенные на этот день дела, по обыкновению, разбирались его помощниками, замещавшими его в уголовном и гражданском отделениях суда. Уже с восьми часов утра несколько десятков обывателей обоего пола набилось в тесное пространство между стеной и крепкой дубовой решеткой; это место было отведено для публики в самом тесном углу залы судебных заседаний в Шатлэ. Публика всегда с удовольствием присутствовала при разнообразных и подчас увеселительных эпизодах разбирательства, чинимого мэтром Флорианом Барбдьеном, аудитором суда Шатлэ и помощником господина прево, переходившим от гражданских дел к уголовным и обратно как попало, по вдохновению.

Зал суда был небольшой, низкий и сводчатый. В глубине его находился стол, украшенный изображениями лилий, а перед столом помещалось дубовое резное кресло судьи, которое в эту минуту было пусто. Налево от кресла была скамья, на которой восседал аудитор, мэтр Флориан. Несколько пониже, на другой скамье, помещался секретарь суда, что-то строчивший. Публика сидела напротив стола, по ту сторону решетки. Возле дверей было выстроено несколько сержантов суда в лиловых камлотовых одеяниях с белыми крестами. Двое других сержантов, в красных с голубым камзолах, стояли на часах у низкой затворенной двери, видневшейся в глубине зала позади стола. При бледном свете январского утра, проникавшего через единственное стрельчатое окно, проделанное в толстой стене, особенно выделялись две забавные фигуры: причудливый каменный демон, высеченный в самой середине свода зала, и аудитор, сидевший в глубине зала у разукрашенного лилиями стола.

В самом деле, трудно представить себе более смешную фигуру, чем та, которая сидела за столом между двумя кипами бумаг. Локтями эта фигура тяжело опиралась на стол, а одна из ее ног покоилась на длинном шлейфе темного суконного платья. Голову фигуры украшала шапка, обшитая белым барашком. Брови походили на два клочка меха, оторванных от шапки, лицо было красного цвета, щеки лоснились от жира и величественно свисали по обеим сторонам лица, почти сходясь у подбородка, а выпученные глаза постоянно мигали. Это был мэтр Флориан Барбдьен, аудитор Шатлэ.

Вдобавок господин аудитор был глух. Но глухота, очевидно, не важный порок для судьи, потому что она нисколько не препятствовала мэтру Флориану судить довольно здраво и выносить безапелляционные приговоры. Да оно и верно: для судьи совершенно достаточно лишь показывать вид, что он слушает, а этому условию, которое одно только и существенно в деле правосудия, почтенный аудитор удовлетворял вполне, так как его внимание не нарушалось никаким посторонним шумом.

Впрочем, в зале суда неумолимо контролировал каждое слово и движение мэтра Флориана наш приятель Жан Фролло де Мулен, этот безбородый студент и неутомимый пешеход, которого всегда можно было встретить в любом уголке Парижа, только не перед профессорской кафедрой.

– Смотри-ка, – шепотом говорил он сидевшему рядом с ним и посмеивавшемуся Робену Пуспену, которому он взялся объяснять все, что происходило у них перед глазами, – ведь это Жанета дю Буисон, красивая дочка лентяя с Нового рынка. И этот старый хрыч произносит над ней обвинительный приговор!.. Да у него, нужно полагать, нет не только ушей, но и глаз!.. Платить пятнадцать су и четыре денье только за то, что нацепила на себя пару четок! Дорогонько! Lex duri carminis[79]. А это кто? А-а! Робен Шеф де Виль, кольчужный мастер… С него взимается пошлина «по случаю принятия его мастером в сказанный цех…». Это его вступительный взнос!.. Э, да вот и двое дворян посреди этого сброда! Эгле де Суан и Гютен де Мальи! Два рыцаря, клянусь телом Христовым! А-а! Их притянули за игру в кости… Когда же наш ректор попадет сюда? Сто ливров парижской чеканки в пользу короля? Здорово! Однако этот Барбдьен бьет с плеча, как глухой!.. Ну, я готов хоть сейчас превратиться в своего почтенного братца господина архидьякона, если это может помешать играть в кости. Я буду играть днем и ночью, стану жить за игрой и умру за игрой, предварительно спустив после своей последней рубашки и душу!.. Пресвятая Дева! Сколько девиц-то!.. Смотри, смотри, так и валят одна за другой, как овечки. Амбруаза Лекюер, Изабо ла Пайнет, Берарда Жиронен… Это все мои знакомые… Ба! Все они присуждаются к штрафу… Вот то-то, голубушки! Будете знать, как щеголять в золотых поясах, когда вас каждый раз заставят платить за это удовольствие по десяти парижских су… Ишь, щеголихи какие! Ах ты, старая судейская морда! Глупая, глухая башка! Флориан-болван, дурак Барбдьен!.. Ишь, сидит за столом, как боров, и жрет все, что ни попало: подсудимых, дела – все чавкает, скотина! Наколачивает, наколачивает себе брюхо, а все ему мало!.. Штрафы, пени, пошлины, судебные издержки, протори и убытки, тюрьма, железные узы, – словом, весь ад для подсудимых, а для него это настоящие лакомства, все равно что для других святочные пряники или марципаны, которыми угощают в Иванов день… Ты взгляни только на эту свинью! Ах, вот еще одна жрица любви! Сама Тибо ла Тибод, собственной персоной… Ее привлекли за то, что она вышла за пределы улицы Глатиньи… А это что за молодец? Ба! Жифруа Мабон, жандарм из стрелковой команды… Он-то за что попался?.. А! «За произнесение всуе имени Божьего…» Так! К штрафу ла Тибод! К штрафу и Жифруа!.. Ну, глухой тетерев, кажется, перепутал оба дела. Ставлю десять против одного, что девицу он приговорил к штрафу за крепкое словцо, а жандарма – за легкое поведение… Ну, Робен Пуспен, теперь внимание! По всему видно, что ждут кого-то важного… Гляди, сколько собралось жандармов – чуть не со всего Парижа!.. Вся свора ищеек налицо… Наверное, дошла очередь до крупной дичи, вроде кабана… И то кабан, настоящий кабан!.. Гляди-ка, Робен, гляди!.. Ба! Да ведь это наш вчерашний владыка, наш папа шутов, наш звонарь, наш горбун, наш кривоглазый гримасник, – словом, Квазимодо! Вот так штука!

Это действительно был Квазимодо.

Большой Шатле. Замок в Париже, охранявший в Средние века подходы к мосту Гран-Пон (Большой мост) через Сену, позднее – известнейшая парижская тюрьма. Художник – Теодор Хоффбауер. 1800 г.

Звонарь шел, крепко связанный и окруженный сильным конвоем, состоящим из городских сержантов под предводительством самого начальника ночной стражи, у которого на груди был вышит французский государственный герб, а на спине – герб города Парижа. Впрочем, в самом Квазимодо, если не считать его феноменального безобразия, не было ничего такого, что требовало бы стольких алебард и ружей; он был угрюм, безмолвен и спокоен. Лишь изредка, украдкой, он бросал своим единственным глазом гневный взгляд на стягивавшие его веревки.

Войдя в зал, он осмотрелся вокруг с видом такой сонливости и тупости, что женщины без всякого страха смеялись, указывая на него друг другу пальцами.

В это время мэтр Флориан внимательно перелистывал протокол, составленный по делу Квазимодо и поданный аудитору секретарем суда.

Просмотрев этот протокол, судья помолчал с минуту, как бы собираясь с мыслями. Он всегда придерживался этой предосторожности, прежде чем приступить к допросу. Ознакомляясь заранее с именем, званием и проступком подсудимого, аудитор приискивал наперед возражения на ответы, которых ожидал по существу дела. Таким образом он почти всегда выпутывался из всех затруднений допроса, не выдавая перед присутствующими своей глухоты. Протоколы предварительного следствия служили для него тем же, чем служит собака для слепого. Если ему иногда и случалось выдавать свой недостаток каким-нибудь неуместным вопросом или замечанием, то у одних это сходило за глубокомыслие, а у других – за доказательство его глупости.

В том и другом случае честь судебного сословия нисколько не страдала, потому что для судьи гораздо лучше прослыть глубокомысленным или глупым человеком, нежели глухим. Итак, тщательно скрывая свою глухоту, он делал это так успешно, что в конце концов и сам позабывал о своем недостатке. Дойти до такого самообмана гораздо легче, чем думают.

Все горбуны ходят, высоко подняв голову, все заики считают себя великими ораторами, глухие говорят чуть ли не шепотом. Что же касается нашего аудитора, то он считал себя только несколько «туговатым» на ухо. Это была единственная уступка общему мнению, но и до нее он доходил только в минуты откровенности и строгой самопроверки.

Таким образом, мысленно переварив как следует дело Квазимодо, мэтр Флориан откинул назад голову и прищурил глаза, чтобы придать себе более внушительный и беспристрастный вид, благодаря чему он в эту минуту был не только глух, но и слеп. Известно, что только при соблюдении этих двух условий и можно быть идеальным судьей. Приняв величественную позу, аудитор начал допрос:

– Ваше имя?

Но здесь возникло недоразумение, не предусмотренное законом: глухой стал допрашивать глухого.

Не видя никаких признаков, по которым он мог бы догадаться, что аудитор обратился к нему с вопросом, Квазимодо молчал, впиваясь своим единственным глазом в судью. Глухой же судья, который тоже ничего не знал о глухоте подсудимого, думал, что тот ответил на вопрос, как это обыкновенно делают все подсудимые, и повел дальнейший допрос своим глухим монотонным голосом, не теряя, впрочем, своего величия: