Во мраке, после часа тряски по колдобинам, вдруг встали. Старец проснулся, ожил, захрипел. Словно удивился, заметив подле незнакомого человека. Бродяга ерзал неловко, стесняясь отросшей щетины, нечистого мужицкого кафтана. Хотел спросить о здравии, да язык словно присох к гортани.
— Ты чего, бродяга? — спросил Исидор. — Неужто в перинку не хоцца? Отседова до перинки верст семь, не боле. Давай, чайку похлебай с нами и гони. Коника твово позади привязали, овса щас дадим, и поедешь с богом…
— А как же… как же постриг? — Бродяга не мог поверить, что его обманули. Уста старца одно обещали, а глаза хитрющие, грозные — совсем иное. Монашек отворил дверцу, студеный ветер над облучком фонарик раскачивал. И вправду узнал Бродяга поворот знакомый, за верстовым столбом. И огоньки под горкой сладко моргали. Он понял вдруг — нельзя выходить. Выскочить из кареты легче легкого, только этого и ждут, сунут нож под ребро — и готово дело, к утрецу волки так обглодают, что свои не признают…
— Я что угодно, какую угодно сумму соберу, лишь бы причаститься, лишь бы стать этим самым… мортусом…
— Цыц, не кидай слова, коих не смыслишь! — негромко прикрикнул Исидор. — Какой тебе постриг… Но, но, не реви, корова! Вижу я, от тебя в миру всем одна морока. Так и быть, заберу к себе. Только помни — насовсем заберу. Людишки мрут, соборовать некому… Чай, смекнул уже, чем платить за избавление от дрожи-то придется?
Бродяга окаменел. Монахи разом перекрестились, зашелестели «отче наш», посмотрели отрешенно, насквозь, точно идолы черного дерева из отцовского кабинета.
— Белый мортус косую гонит прочь, покудова стих не составится, — сипло произнес Исидор. — Я свой стих до конца слушать уж не хочу, надоело…
— Так вы тоже?..
— Тоже, тоже…
— Неужто жить надоело? — не выдержал Бродяга. — Грех так…
— А ночами души человечьи пить не грех? — подался к нему старец. Монахи тоже привстали, как псы цепные, готовые за хозяина глотку рвать. — Как первая строка стиха сложится, почитай, ты в капкане. Нет жизни боле… Я отказался, сам. Сколько еще смогу, так проживу, человечьим веком, благости принесу в мир. Смекаешь, бродяга? Двести лет, почитай, я не мог отказаться, все мнилось, что это и есть главное… А впрочем, ты ведь так и думаешь, что с тебя взять?
Старик глядел из темноты сурово, похожий на лик с иконы.
Двести лет, билось в висках, двести лет…
— А что ж главное, коли не жизнь? — глухо спросил Бродяга.
— Два пути есть у мортусов, бродяга, — продолжал дед, словно не расслышал вопроса. — Либо стих свой мирно составлять, тогда побегут годы шумно, а потом замрут, как лягуха под снегом замирает. Многое со стихом дадено Белому мортусу, целить может, на годы вперед видит, металл в земле мастерам дарит… Многое дадено, но так же и назад спрошено. Все, что дадено, вдвое возвертать приходится…
— Кому воз… вращать?
— Как кому? — искренне удивился Исидор. — Вестимо, людям. Больше нет господ у тебя…
Бродяга чуть не подавился. Подобную ересь от человека, которому князья доверяют болящих чад, он услышать никак не ожидал. Вместе с тем и тянуло к человеку этому опасному неимоверно…
— Это ж как, нет господ? — дурея слегка от столь опасной полемики, выпалил Бродяга. — В святой обители обретаетесь, а господа нашего…
«Господа хулить вздумали?» Это он не договорил, спохватился.