Лишь только экономист-плановик позвонил, дверь открыли, и Максимилиан Андреевич вошел в полутемную переднюю. Удивило его несколько то обстоятельство, что непонятно было, кто ему открыл: в передней никого не было, кроме громаднейшего черного кота, сидящего на стуле.
Максимилиан Андреевич покашлял, потопал ногами, и когда дверь кабинета открылась, и в переднюю вышел Коровьев, Максимилиан Андреевич поклонился ему вежливо, но с достоинством, и сказал:
– Моя фамилия Поплавский. Я являюсь дядей…
Не успел он договорить, как Коровьев выхватил из кармана грязный платок, уткнулся в него носом и заплакал.
– … покойного Берлиоза…
– Как же, как же, – перебил Коровьев, отнимая платок от лица. – Я как только глянул на вас, догадался, что это вы! – тут он затрясся от слез и начал вскрикивать: – Горе-то, а? Ведь это что ж такое делается? А?
– Трамваем задавило? – шепотом спросил Поплавский.
– Начисто, – крикнул Коровьев, и слезы побежали у него из-под пенсне потоками, – начисто! Я был свидетелем. Верите – раз! Голова – прочь! Правая нога – хрусть, пополам! Левая – хрусть, пополам! Вот до чего эти трамваи доводят! – и, будучи, видимо, не в силах сдержать себя, Коровьев клюнул носом в стену рядом с зеркалом и стал содрогаться в рыданиях.
Дядя Берлиоза был искренне поражен поведением неизвестного. «Вот, говорят, не бывает в наш век сердечных людей!» – подумал он, чувствуя, что у него самого начинают чесаться глаза. Однако в то же время неприятное облачко набежало на его душу, и тут же мелькнула змейкой мысль о том, что не прописался ли этот сердечный человек уже в квартире покойного, ибо и такие примеры в жизни бывали.
– Простите, вы были другом моего покойного Миши? – спросил он, утирая рукавом левый сухой глаз, а правым изучая потрясаемого печалью Коровьева. Но тот до того разрыдался, что ничего нельзя было понять, кроме повторяющихся слов «хрусть и пополам!». Нарыдавшись вдоволь, Коровьев отлепился наконец от стенки и вымолвил:
– Нет, не могу больше! Пойду приму триста капель эфирной валерьянки! – и, повернув к Поплавскому совершенно заплаканное лицо, добавил: – Вот они, трамваи-то.
– Я извиняюсь, вы мне дали телеграмму? – спросил Максимилиан Андреевич, мучительно думая о том, кто бы мог быть этот удивительный плакса.
– Он! – ответил Коровьев и указал пальцем на кота.
Поплавский вытаращил глаза, полагая, что ослышался.
– Нет, не в силах, нет мочи, – шмыгая носом, продолжал Коровьев, – как вспомню: колесо по ноге… одно колесо пудов десять весит… Хрусть! Пойду лягу в постель, забудусь сном, – и тут он исчез из передней.
Кот же шевельнулся, спрыгнул со стула, стал на задние лапы, подбоченился, раскрыл пасть и сказал:
– Ну, я дал телеграмму! Дальше что?
У Максимилиана Андреевича сразу закружилась голова, руки и ноги отнялись, он уронил чемодан и сел на стул напротив кота.
– Я, кажется, русским языком спрашиваю, – сурово сказал кот, – дальше что?
Но Поплавский не дал никакого ответа.