Н. И. Греч, услышав отрывки из этой трагедии и ценя талант Грибоедова, сказал в его отсутствие: «Грибоедов только попробовал перо на комедии “Горе от ума”. Он займет такую степень в литературе, до которой еще никто не приближался у нас: у него, сверх ума и гения творческого, есть – душа, а без этого нет поэзии!»
Наконец, Грибоедов поехал к своему назначению, но по обстоятельствам не мог отправиться прямо в Персию и должен был свидеться прежде с графом Паскевичем-Эриванским. Отрывки из двух писем ко мне покажут, как Грибоедов смотрел на дела и какими чувствами одушевлялось его русское сердце.
«Ставрополь, 27 июня 1828.
Любезнейшая Пчела[128]! Вчера я сюда прибыл с мухами, с жаром, с пылью! Пустил бы я на свое место какого-нибудь франта, охотника до почетных назначений, Dandy петербургского Bondsstreet[129] – Невского проспекта, чтобы заставить его душою полюбить умеренность в желаниях и неизвестность.
Здесь меня задерживает приготовление конвоя. Как добрый патриот, радуюсь взятию Анапы[130]. С этим известием был я встречен тотчас при въезде. Нельзя довольно за это благодарить Бога тому, кто дорожит безопасностию здешнего края. В последнее время закубанцы сделались дерзки до сумасбродства, переправились на нашу сторону, овладели несколькими постами, сожгли Незлобную[131], обременили себя пленными и добычею. Наши пошли к ним наперерез, с 1000 конными и с 4‐мя орудиями, но не поспели. Пехота стала действовать отдельно, растянулась длинною цепью, тогда как донской полковник Родионов предлагал, соединившись, тотчас напасть на неприятеля, утомленного быстрым переходом. Горцы расположены были табором в виду, но, заметив несовокупность наших движений, тотчас бросились в шашки, не дали ни разу выстрелить орудию, бывшему при пехотном отряде, взяли его и перерубили всех, которые при нем были, опрокинули его вверх колесами и поспешили против конного нашего отряда. Родионов удержал их четырьмя орудиями; потом хотел напасть на них со всеми казаками линейными и донскими, но, не быв подкреплен, ударил на них только с горстью донцев своих и заплатил жизнию за великодушную смелость[132]. Ему шашкою отхватили ногу, потом пулею прострелили шею; он свалился с лошади и был изрублен. Однако отпор этот заставил закубанцев бежать от Горячих Вод[133], которым они угрожали нападением. Я знал лично Родионова: жаль его, отличный офицер, исполинского роста и храбрейший. Тело его привезли на Воды. Посетители сложились, чтобы сделать ему приличные похороны, и провожали его, как избавителя, до могилы. Теперь, после падения Анапы, все переменилось: разбои и грабительства утихли, и
Прощай. Лошади готовы. Коли к моему приезду граф Эриванский[134] возьмет Карс[135], то это немало послужит в пользу моего посольства. Здесь я уже в его улусах[136]; все меня приветствуют с новым начальником. Говорят, что он со всеми ласков, добр, внимателен и бездну добра делает частного и общего. А у нас чиновники народ добрый! Прощай, еще раз, любезный друг».
Сообщив известие для «Северной пчелы» о взятии Карса[137], Грибоедов приписал следующее:
«Ура! Любезнейший друг! мои желания и предчувствия сбылись. Карс взят штурмом! Читай реляцию и проповедуй ее всенародно. Это столько чести приносит войску и генералу, что нельзя русскому сердцу не прыгать от радости. У нас здесь все от славы с ума сходят.
Верный друг твой А. Г.
30 июня 1828 г.»
Грибоедов, будучи в последний раз в Петербурге, открылся верным друзьям своим, что он любит. Он был как родной в доме той, которая занимала его сердце, видел ее ребенком и привык обходиться с нею, как с меньшою сестрою[138]. В Петербурге он не знал еще, что сделает с собою, но одна минута решила судьбу его. Сообщаю любопытное письмо его ко мне по сему предмету. Это самый верный отпечаток сердца Грибоедова и его самобытного, необыкновенного характера. Читая его письмо – кажется, видишь его!
«
Любезный друг! пишу к тебе под открытым небом, и благодарность водит моим пером; иначе никак бы не принялся за эту работу, после трудного дневного перехода. Очень, очень знаю, как дела мои должны тебе докучать. Покупать, заказывать, отсылать!
Я тебя из Владикавказа уведомил о взятии Карса. С тех пор прибыл в Тифлис. Чума, которая начала свирепствовать в действующем отряде, задержала меня на месте; от графа Паскевича-Эриванского ни слова, и я пустился к нему наудачу. В душной долине, где протекают Храм и Алгет, лошади мои стали; далее, поднимаясь к Шулаверам, никак нельзя было понудить их идти в гору. Я в реке ночевал; рассердился, побросал экипажи, воротился в Тифлис, накупил себе верховых и вьючных лошадей, с тем чтобы тотчас пуститься снова в путь, а с поста казачьего отправил депешу к графу… Это было 16-го. В этот день я обедал у старой моей приятельницы А[хвердовой], за столом сидел против Нины Чевчевадзевой, все на нее глядел, задумался, сердце забилось; не знаю, беспокойства ли другого рода, по службе, теперь необыкновенно важной, или что другое, придало мне решительность необычайную: выходя из‐за стола, я взял ее за руку и сказал ей: «Venez avec moi, j’ai quelque chose à vous dire!»[139] Она меня послушалась, как и всегда: верно, думала, что я ее усажу за фортепиано, – вышло не то. Дом ее матери[140] возле; мы туда уклонились, вошли в комнату; щеки у меня разгорелись, дыханье занялось; я не помню, что я начал ей говорить, и все живее и живее; она заплакала, засмеялась, потом к матушке ее, к бабушке[141], к ее второй матери Пр. Н. А[хвердовой]; нас благословили…; отправил курьера к ее отцу[142], в Эривань, с письмами от нас обоих и от родных. Между тем вьюки мои и чемоданы изготовились, все вновь уложено на военную ногу; во вторую ночь я без памяти от всего, что со мною случилось, пустился опять в отряд, не оглядываясь назад. На дороге получил письмо летучее от графа Паскевича, которым он меня уведомляет, что намерен сделать движение под Ахалкалаки. На самой крутизне Безобдала[143] гроза сильнейшая продержала меня всю ночь; мы промокли до костей. В Гумрах[144] я нашел, что уже сообщение с главным отрядом прервано. Граф оставил Карский пашалык[145], и в тылу у него образовались толпы турецких партизанов; в самый день моего прихода была жаркая стычка, у Басова Черноморского полка[146], в горах за Арпачаем[147]. Под Гумрами я наткнулся на отрядец из 2‐х рот Козловского, 2‐х [рот] 7‐го карабинерного и 100 человек выздоровевших; все это назначено на усиление главного корпуса, но не знало, куда идти; я их тотчас взял всех под команду, 4‐х проводников из татар, сам с ними и с казаками впереди, и вот уже второй день веду их под Ахалкалаки; всякую минуту ожидаем нападения. Коли в целости доведу, дай Бог. Мальцов в восхищении: воображает себе, что он воюет.
В Гумрах же нагнал меня ответ от князя Чевчевадзева, отца, из Эривани: он благословляет меня и Нину и радуется нашей любви. – Хорошо ли я сделал? Спроси милую мою В[арвару] С[еменовну] и Андрея[148]. Но не говори Р[одофиникину], он вообразит себе, что любовь заглушит во мне чувство других моих обязанностей. Вздор. Я буду вдвое старательнее служить, за себя и за нее».
По возвращении в Тифлис Грибоедов писал ко мне:
«Строфы XIII, XIV, XV[149].
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Промежуток 1½ месяца.