Павел заворчал сердито по-тофоларски, не очень еще доверяя тому, что видит и слышит, но все же пошел вместе с девчонкой. Нельзя ведь ей было видеть его шаманство. Он скрывал его много лет, никогда в нем не признавался: кончилось племя шаманов в Тофоларии.
В избе не было пастухов, ушли, должно быть, охотничать на ночь. Свечка в консервной банке горела узким, желтым огнем. Чуть слышно играл приемник, совсем ослабел, выдохлись батареи. Незнакомый мужчина сидел у приемника, приложил к нему ухо и слушал. Он улыбнулся Павлу и Саше, сказал:
— Хороший концерт. Фортепьяно с оркестром. Рахманинов. Это очень — как это? Странно и хорошо — слушать Рахманинова в тайге...
Павел не понял, о чем говорит человек. Саша сказала:
— Я тоже очень люблю слушать песни. Особенно песни советских композиторов.
— Саша, — сказал венгр, — пожалуйста, пусть он споет старую тофоларскую песню. Попросите его.
Саша заговорила по-тофрларски. Павел слушал. Его усталость, старость давно копились в складках лица. Они набухли в тяжелых, свисающих веках. Веки с этим нелегким грузом совсем прикрыли глаза. Большие, желто-синие капли. Скоро им время упасть. А может, не очень скоро. Тофолары живучи. Глаза у Павла еще блестели коричневым глянцем. Поднятые у висков, раскосые глаза азиата.
— Не помню, — сказал Павел по-тофоларски. — Забыл, однако.
Это была правда. И в то же время обман. Не хотел Павел Киштеев выдавать свою жизнь этому неизвестному человеку. Свою прежнюю жизнь.
— Дядя Павел, — сказала Саша по-тофоларски, — Семен Федорович Киштеев велел вам передать, что колхоз вам заплатит за вашу песню. Начислит два трудодня. Как за три беличьи шкурки. Вот он вам прислал для здоровья.
Саша достала из сумки четвертинку московской водки. Председатель Киштеев, дальний родственник Павла, тут был ни при чем. Саша сама прихватила бутылку. В своих переводческих интересах. В интересах Вирмоша Риосеги, венгра.
Венгр слушал тофоларскую речь, и концерт Рахманинова, и невнятные звуки ночной тайги, и томительный звон усталости в теле. Он не понимал, что говорит старику Саша, что ей отвечал старик. Но эти чужие слова его волновали. Они были будто бы не чужие. В них клокотала гортанная, дикая древность.
Тянулось кверху пламя свечи. Шелестела за дверью саянская ночь. Венгр не мог быть спокойным в этой избе.
Павел Киштеев подвинул к себе стоявшую на столе алюминиевую кружку, налил водки, молча выпил.
— Скажи этому человеку, — сказал он Саше, — председатель Киштеев сродный брат моему свояку Петру. А милиционер Кеша женат на моей племяннице Вере. С милиционером Кешей мы сколько раз вместе гуляли! О-о-о-у-кхой! — Павел затянул свою песню. Он опять захмелел немного.
И песня вспомнилась вдруг. А все остальное забылось. Старая песня про небо, про горы, про оленье стадо: важенок-матух и ездовых быков, про соболя, колонка, горностая и белку. Про луну. Долгая песня...
Павел притопывал чунями и встряхивал кисти рук, вспоминал звон бубна. Местами песня его напрягалась до хриплого крика: — О-о-о-у-у-кхой! — Павел пугал злого духа, защищал колонков и оленей, родное село Алыгджер.
Венгр сидел неподвижно. Крутился диск на магнитофоне. Микрофончик стоял на столе, задрав ухо, ловил звуки киштеевской песни.
— О-о-у-кхой! — пел Павел Киштеев.
Провод от микрофончика тянулся к магнитофону, к машине, к зеленому чемодану в коже. Венгр забыл на время об этой машине. Слушал старческий голос, гораздо более старый, чем сам человек, певший песню. Голос минувшей жизни. И не только минувшей. Венгр слышал в этой странной песне живые созвучия венгерского языка. Все представилось неразделимым: бульвары Пешта, изба посреди саянской ночи, и песня в избе, и Россия, обступившая эту ночь на тысячи километров. Венгр думал об этом и волновался. Вдруг, неожиданно для себя, он взял бутылку и вылил остаток водки в стариковскую кружку.