Из Америки — с любовью,

22
18
20
22
24
26
28
30

Первой скрипкой был, видимо, студент, бледный юноша с сальными пейсами и клочьями перхоти на старательно отчищенном, но все равно неновом – видимо, одолженном взаймы – фраке. На второй минуте главной темы я был готов простить ему и пейсы, и перхоть. На пятой я окончательно уверился, что парень зарывает талант в землю. Ему бы следовало учиться в консерватории, играть в Императорской опере или давать сольные концерты по всему миру. «Апокалиптический» трудно исполнить плохо – такова уж особенность гениальных произведений, – но ничуть не легче сыграть так, чтобы каждая грань заиграла отдельно, рассыпая мелодические искры. Скрипачу это удалось.

А вот ударные меня разочаровали. Двадцать пятый опус Лорда – одно из немногих произведений, в которых можно услышать соло барабанщика, и исполнять его надо с чувством, с напором, с радостью, если можно так выразиться, вкладывая душу, а не отстукивая по хронометру. И все же, закрыв глаза, я видел коней, и дробный перестук копыт прокатывался по залу – вот-вот проломят стену всадники на белом коне, и рыжем, и вороном, и последний – на коне вслед, и ад следует за ним… и вот-вот раздастся голос: «Иди и смотри!»

Вторая часть концерта, как это бывает, мне не запомнилась – в ней не было, как в первой, все пронизывающей темы, только переливы сложного многоголосия, напоминающие одновременно кельтские мелодии и церковный распев. Слушатели как бы получали передышку в ожидании финала.

«Тай-ди-тай, тай-ди-та-ТАМ!» – вновь пропела труба, и – вот же штуки вытворяет память! – мне припомнились позывные нашей роты. Только рация наша потише пищала. Но в эту минуту я с недостижимой прежде ясностью понял, откуда черпал вдохновение для своего опуса Джон Лорд. Как вольнодумец Бетховен сохранил для потомков революционное буйство прошлого века – поднимитесь, миллионы! – так Лорд (не хочу сравнивать его с великими, но приходится) выразил в музыке уродливую красоту современной войны. В ровном, гулком ритме барабана мне слышался голос миномета, и при каждом ударе я вздрагивал, ожидая взрыва и летящих над головой осколков. А перед глазами вставал, как живой, полыхающий лес, подожженный ракетным залпом с винтокрыла, и над заливом Кука плыли клубы темного дыма…

В миг перед финалом, когда весь оркестр включился самозабвенно в апокалиптическую скачку, я вдруг ощутил себя на месте одного из всадников. Только за моей спиной стоял не ад. За моей спиной стояло что-то такое, что я обязан был защитить. Что-то очень важное. И если ради этого я должен разрушать… Что ж, пусть будет так. Всякий сад надо прореживать.

Музыка смолкла, и наваждение рассеялось. Чего только не примерещится. Конь бледный в голубом мундире… М-да. Хотя не так я и не прав. Сколько людей за время службы я отправил в ссылку, на уран, на тот свет? С полсотни, если присчитать и членов семей… Хотя обычно интересующие меня субъекты не связывают себя семейными узами. И не считая тех, кого я убил во время Аляскинской кампании, – но это был противник, это не в счет. Так что добро пожаловать в клуб верховой езды…

Медленно разгорелся свет. Слушатели потянулись к выходу. Я подождал немного, чтобы не толкаться в потоке оживленно обсуждающих достоинства и недостатки исполнения студентов, потом тоже поднялся с просиженного кресла и вышел в проход.

На выходе из зала я приостановился, пропуская вперед милую компанию: немолодой отец семейства, чей благообразный вид потомственного интеллигента несколько портила перебитая в давние, надо полагать, времена переносица, пухленькая его супруга, ростом доходившая мужу едва до плеча, и болтающийся между ними мальчонка лет семи, напевающий себе под нос привязчивую тему «пам-па-паам, пам-пам-па-паам». Я машинально отступил, ощутил под каблуком некое препятствие и услышал за спиной возмущенное «Ой!».

Рефлекс подвел меня. Подобно собаке Павлова, натренированной пускать слюну при каждом звонке, я на всякий резкий звук реагирую весьма бурно. Вот и в тот момент я не стал раздумывать, а резко развернулся, принимая боевую стойку дзит-кун, – хорошо еще, что бить с развороту не стал, иначе непременно сломал бы ребро стоящей за мною девушке.

А так она отделалась лишь легким испугом да отдавленной ногой.

– Простите, сударыня, – пробормотал я, чувствуя, что краснею.

Девушка разглядывала меня без гнева, но с тем особенным любопытством, на которое способны только женщины и ученые. Последние так разглядывают пакостных гадов большой научной ценности в формалине, а первые – малознакомых мужчин.

– Ну что вы, сударь, – проговорила она с легкой насмешкой. – Это мне следует извиниться, что напугала.

«А она красива», – подумалось мне не к месту. Хотя красива – не то слово. Миловидна – так будет вернее. Красота подразумевает нечто симметричное, мраморно-холодное. Девушка – на глаз я дал бы ей чуть более двадцати – была восхитительно живой, и все мелкие недостатки, на которые не преминул бы обратить внимание пурист, таяли в сиянии золотисто-карих глаз. Поначалу я и вовсе не видел на ее лице иных черт, кроме этих огромных глаз, пристально, как с иконы, всматривающихся в меня.

– Отнюдь, сударыня, – ответил я и замялся – что бы такого еще сказать, чтобы продлить разговор, чтобы это эфирное создание не упорхнуло, колыхнув облаком русых волос. – После того как я увидел в губернском городе полупустой концертный зал, меня вряд ли что-то может напугать.

Как говорится, не было бы счастья. Негаданно я зацепил в душе нежданной собеседницы чувствительную струнку.

– И не говорите, – поддержала она меня. – Уже из оркестра жалуются, что в пустой зал музыка не идет. Вы приезжий?

– Да, – не стал отпираться я, пропуская девушку вперед. Мы двинулись по холодному, продутому сквозняком коридору.

– Так я и думала. Я уже помню наизусть всех в Риге, кто хоть иногда посещает концерты в ауле. И знаете что? Их до ужаса мало.

– Насчет ужаса – это верно подмечено, – согласился я – Кстати, прошу извинения. Я не представился. Титулярный советник Сергей Щербаков.