– Я не согласен.
– С чем? – опешил Бабцев. Высказанная им точка зрения была настолько расхожей среди просвещенных патриотов, что он был уверен: Журанков в ответ просто-таки обязан полыхнуть энтузиазмом оттого, что нашел настолько родственную душу.
– Да вот с этим, – досадливо сказал Журанков. Отвернулся от заката и пригубил пиво, а потом, памятуя о только что полученном уроке, опять на всякий пожарный тщательно протер верхнюю губу указательным пальцем. – Понимаете, Валя… Ученым, конечно, важны очень многие конкретные и малопонятные нормальным людям дела. А нормальным людям очень важна победа сама по себе. Но приравнивать победу в науке, победу в космосе и победу, скажем, на хоккейном поле – это… Ну, забили лишнюю шайбу. Ну, народ побушевал ночку на улицах с флагами и бутылками, покричал: «Россия, вперед» и «Всех порвем», и все остается по-прежнему. И все знают, что все осталось по-прежнему.
– Разве этого мало? – не очень натурально возмутился Бабцев; сам-то он восторженные пьяные толпы ненавидел и, похоже, не сумел этого скрыть. Но Журанков занят был больше собственными мыслями, чем его словами, и ничего не заметил.
– Конечно, – с тихой твердостью ответил он. – Знаете, я в детстве очень много читал фантастики… Не все ее читали, не все любили, да. Но сам воздух тогда был пропитан… Завоевание космоса накрепко связалось тогда с построением коммунизма.
– Эка! – не удержался Бабцев.
– А вы вспомните! Для фанатов фантастики вообще сложилась четкая параллельная хронология: исследование гигантских планет Солнечной системы – это коммунизм в одной, отдельно взятой стране и мировое разоружение. Начало межзвездных перелетов – отмена границ и денег во всем мире. Интенсивное исследование Галактики – развитой всепланетный коммунизм… А те, кто таких изысков ведать не ведал – они же этим все равно дышали. Каждый новый полет ощущался не как победа в спорте, и даже не как наращивание технического и военного могущества, но самое главное – как несомненный признак того, что идет движение в будущее, к общей справедливости и общему счастью. В газетах это состояние называлось коммунизмом, но людям до названий и дела не было, плевать им на названия! Целью были общая справедливость и общее счастье. Идет движение! Шаг за шагом! Если мы луноход послали – значит, скоро здесь, на Земле, жизнь у всех у нас станет добрее и честнее. Поэтому космос так волновал всех. А когда эта сцепка расцепилась, интерес пропал. Стал в лучшем случае именно спортивным, завистливым – мы опередили, нет, нас опередили… А настоящей радости не давали уже никакие результаты. «Буран» полетел – со спутником разве сравнить?
– Интересная мысль, – пробормотал Бабцев.
– Ну… – беспомощно повел рукой Журанков. – Я же помню. А теперь что Марс, что не Марс… Вот прилетим мы на Марс, и что скажет обычный человек, работник? Слесарь, крановщик, продавец, танкист, таксист, водитель троллейбуса? Ага, скажет он, мало им Ямала и Сибири, они уже и до Марса на нашем горбу добрались, чтобы и оттуда газ да нефть качать и набивать валютой карманы… Какой уж тут воодушевляющий фактор!
Именно в тот вечер Бабцев бесповоротно уяснил, что Журанков – агент чужого будущего. Того, где ходят строем и радуются скромной одинаковости пайков.
Жалкое и жуткое зрелище – когда такой человек еще и талантлив. Его глупость не приносит ему радости, потому что не способна сделать совсем уж тупым и слепым. А талант не может принести плодов, потому что глупость не дает использовать его по назначению.
Впрочем, о талантах Журанкова приходилось пока судить лишь по расплывчатому нимбу из чужих слов. Его житье-бытье в Полудне, по всей видимости, так и не дало пока никаких результатов, которые сторонний наблюдатель мог бы пощупать и оценить.
К середине осени, после четырех поездок, у Бабцева сложилось стойкое убеждение, что дела в Полудне идут совсем не так бравурно, как можно было бы ожидать после подчеркнуто триумфального запуска с Байконура в прошлом году. Что-то, похоже, у них тут не складывалось. По случайным и, к сожалению, весьма редким обмолвкам или, наоборот, умолчаниям Журанкова он, Бабцев, смог заключить, что основные ожидания здешним руководством связывались – во всяком случае, до последнего времени – с разработкой одного или нескольких вариантов орбитального самолета, именно орбитального самолета, а не чего-либо еще. Этакий шаттл нового поколения, но без громоздких специфических носителей; насколько такая комбинация жизнеспособна, Бабцев судить не мог. А обязанности Журанкова в проекте, судя по всему, оказались относительно скромны – лишь какие-то расчеты.
Однако выводы были туманны и ненадежны, как кочки на предрассветном болоте.
Журанков оказался наивен и разговорчив и страстно жаждал делиться всем, что ему ведомо о вселенной – вроде бы находка для шпиона; но оделили его небеса и еще одним свойством характера, которое почти сводило эти положительные на нет. Фанатичной порядочностью.
Стоило лишь тронуть какую-то конкретику, он, похоже, сам не ведая, отчего должен отмалчиваться и таиться, честно отвечал: а вот этого я не могу говорить никому. А вот об этом я обещал не распространяться. И ничего нельзя было поделать; не получалось даже увлечь физика разговором настолько, чтобы он, разгорячившись, разболтавшись, с горящими глазами забыл о навязанных обязательствах, казавшихся нелепыми и ему самому. Нет. Глаза у него и впрямь загорались, желание рассказывать буквально клокотало в горле, но обязательств он не забывал ни на миг, они функционировали в фоновом режиме, и отключить или заблокировать их было, похоже, невозможно.
Будь Бабцев серьезным экспертом, возможно, именно по умолчаниям ему удалось бы составить связное представление о трудовых буднях Журанкова. Но чего нет, того нет, и шире штанов не зашагаешь.
В общем, было очень досадно, что Журанкова не заметили вовремя, не заинтересовались и не сманили. Критерии отбора кандидатов на покупку, думал Бабцев, оставляют, видимо, желать лучшего. На Западе никак не могут сообразить, что на Руси тот, кто не добился успеха, порой более важен и более одарен, чем тот, кто успеха добился.
Черт его знает, отчего так. Наверное, оттого, что здесь многие таланты сторонятся успеха; успех им стыден. И дурь эта до сих воспринимается как добродетель и чуть ли не святость.
То ли народ сразу начинает ощущать того, кто добился успеха, как чужака? То ли тот, кто добился успеха, сразу начинает ощущать этот народ как чужой? Вероятно, думал Бабцев, тихой вечерней улицей возвращаясь в гостиницу после прощального крепкого рукопожатия с Журанковым, дело в том, что у нации, исстари лишенной творческих способностей, не могло не сложиться отношения к успеху, как к грабежу. Здесь в головах не укладывается, будто успех может быть следствием того, что ты что-то создал. Если успех – значит, ты что-то отнял; успех – это всегда за чужой счет.