Очередной конец света (сборник)

22
18
20
22
24
26
28
30

– Теперь ты знаешь.

Не нужно было отвечать. Кристина взяла Майкла за руку и, не отпуская его и не включая свет, оделась. Было важно чувствовать его. Так и не отпустив друг друга, они вышли из номера и спустились в лобби[2] отеля. Снизу город казался еще больше, блестели витрины, окна в такси и лбы швейцаров в ожидании чаевых. Казалось, весь город превратился в фабрику по производству зеркал. Боль снова начала выбираться наружу, Кристина крепче сжала руку Майкла и оторвалась от земли.

Ей не надо было спрашивать, почему Майкл согласился сделать с ней это. Перед ними был весь мир, любые желания и ни одной мечты, две боли, по одной на каждого, и взгляд, который не забыть. В сущности, ритуал.

Она постарается продержаться как можно дольше. На месте Майкла она бы тоже согласилась. Так мучительно знать о пороге, который не переступишь никогда, невозможно забыть тот взгляд, то чувство и ту печаль.

Жить с этим больно, остаться одному было бы действительно невыносимо.

Имя

Тургенев, Бунин и Пушкин писали зря. Его не радовали деревья, трава и свежий воздух. Тянуло в город, в асфальт. Хотелось, чтобы вокруг кирпич, хотелось смотреть из окна, не хотелось, чтобы кто-то смотрел из окна на него.

Стоило ему оказаться за городской чертой, как он превращался в мишень. Сельские мухи чувствовали чужака и пытались отомстить за ненависть. Огибая по крутой дуге липучку, заходили на посадку. Руки, шея, плечи, колени – им нравилось все. Он мечтал о свитере с воротником под горло. О брюках, волочащихся по полу, чтобы ни щелки. И что-то на лицо.

Парное молоко – теплое, пахнувшее коровой и тем, что она выделяла в промежутках между доением, – родители верили, это должно привести его в восторг. Солнце, местная река и велосипед с облезлой рамой должны были выбить из его сутулого городского тела бледность и обвисшую кожу. Загар и мышцы вот-вот должны появиться. Пока были только мухи и запахи. Бледная зелень юга Украины не радовала и не манила. Тянуло к заброшенным железнодорожным путям, где-то за горизонтом они должны вливаться в отполированные проходящими поездами бесконечные пересекающиеся параллельные. Где-то там был город, место, где ему дышалось правильно.

Сегодня в плане деревенских забав значилась тарзанка. Дико весело. Ухватиться, раскачаться, прыгнуть и долго, мучительно выбираться из воды, старательно делая вид, что все местные точно так же падают в речку мешком. Вероятно, в деревенской школе был предмет «тарзанка». У всех высший бал.

Он уже даже не смотрел, как прыгают другие, терпеливо ждал, когда придет его очередь получить новую порцию стыда. В тот бесконечно малый миг, когда руки уже отпустили деревяшку, а падение еще не случилось, он летал. Как во сне. Как мечтал. Если бы не выгоревшие, тренированные местные. Входившие-влетавшие коричневыми дельфинами в реку. Худые, с выпирающим плавником позвоночника, с круглыми коленями и локтями, с руками, не боящимися ничего, – дернет-выдернет что угодно. Кости сильнее любой мышцы. Наращивать бесполезно. У него все равно не будет таких сухожилий, натянутых на раму такого скелета. Из-за мамы. Из-за папы.

Он даже не поднял голову, дернулся, просто чтобы что-то неизвестное с крыльями и жужжаниями улетело. Этого хватило, чтобы совпасть. Тонкая линия оторвалась от тарзанки и, казалось, бесконечно летела между синим и синим, и, даже когда линия вошла в воду, она все еще летела.

У линии были глаза, руки, ноги. Имя. Ему показалось, что он его знал всегда. И он бы убил любого, кто посмел предположить, что в этом имени есть хоть что-то обычное. Татьяна. Безусловно, она была единственной.

Город взорвался, и ветер унес пепел. Не осталось ничего, кроме знания – завтра снова быть рядом. Поздороваться, попрощаться. Он больше не прыгал. Он боялся пропустить её полет, её превращение из линии в небе в линию под водой, и не сразу, шаг за шагом, в человека.

Каникулы кончились. В последний из вечеров за час до автобуса он надел джинсы и рубаху с длинным рукавом. Стал выше и старше. Татьяна пришла его проводить и, прощаясь, долго держала свою ладошку в его ладони. Он был стар и опытен, ему было четырнадцать. Она была чудом, ей было двенадцать. Трясясь на заднем сиденье автобуса, он чувствовал себя мудрее Шекспира и знал каждый его сонет насквозь, навылет, в кровь.

Его позвоночник так и не стал плавником. Армия выпустила его, так и не сделав ему пересадку лишней челюсти и мозолей на костяшках кулаков. Мозоли появились потом, когда он решил отжиматься непременно на кулаках. Одновременно отрастил мозоли на подушечках пальцев, шесть струн по очереди врезались в мякоть, пока мякоть не стала твердью.

Зал был маленьким, песня – удачной, и тихий тонкий голос ладно подпевал. Он знал, как зовут девушку, до того, как увидел. У неё единственное в своем роде имя. Татьяна. Безусловно, она была единственной. Ему было двадцать один, ей было девятнадцать, она никогда не прыгала с тарзанки. Она вообще не умела плавать. Ему было плевать, он знал, что не мог ошибиться.

Проводив её до двери квартиры, он бесконечно долго держал в руках её ладонь. Он боялся не найти этот дом, боялся потерять её номер телефона. Было нормально просидеть всю ночь в её парадном. Так было спокойно и легко. Он задремал под утро счастливым. На его удачу, никто из соседей не вызвал милицию. На его судьбу, проснувшись, он не смог её найти. Её номер не отвечал. Её имя… Единственное в своем роде, никто никогда не слышал такого. Он перестал искать её в тот же день. Он знал «Ромео и Джульетту» до последней капли яда.

Ему было тридцать, и он успел потерять больше, чем нашел. В его жизни были десятки городов, около сотни стихов и полсотни песен. Иногда ему удавалось идти по асфальту, попадая в такт. Он почти понял Пушкина, но все еще побаивался Бунина. Он чувствовал, что нить его жизни становится все тоньше. Тянул все сильнее.

Она стояла на углу Крещатика и Прорезной, она ждала его так давно, что успела замерзнуть в этой теплой киевской осени. Он угадал её имя за два квартала. Не прибавил шаг. Не остановился, дойдя до угла. Протянул руку, украл ладонь, запер ладонь в ладонь.