Замок искушений

22
18
20
22
24
26
28
30

Клермон облизнул языком сухие губы, с трудом сглотнул. Голос его прозвучал глухо.

— Да.

Этьенн откинулся на оттоманке. Глаза его слипались. Арман, понимая, что он не контролирует себя и плохо соображает, не хотел задавать интересовавший его вопрос, это было невеликодушно, но он был сбит с толку ужаснувшими его пьяными откровениями Этьенна, и чувствовал, что должен это понять. Ради Элоди.

— Стало быть, с Лоретт вы просто забавляетесь и тешите самолюбие? Или не хотите растлить её — как растлили вас?

Этьенн поморщился. Он, казалось, не до конца понял Армана.

— Я растлил стольких, что и счёт им потерял, Клермон. А эта… — он пренебрежительно махнул рукой, пожал плечами и с усилием заговорил отчетливее, — эта… Ничего не нужно. Нет радости — одна скука… Скука… головоломные вымыслы, разнузданные страсти, упоение мерзостью… выкидыши опытности, загадочные и противные, как внутренности насекомого… — монотонно бормотал он, — пошлятина, скучные повторы, безвкусица…Что со мной?… Жив ли Фараон? — его голова медленно опустилась на подголовник, рука бессильно повисла, почти касаясь пальцами пола.

Свеча погасла, и Арман почти ощупью выбрался из библиотеки. Также ощупью нашёл свою спальню, дополз до постели. Со странным остервенением сорвал с себя одежду и нырнул под одеяло. Он мечтал о сне, о забвении, как о высшей милости. Но глаза смотрели в ночь и не смыкались. Прохладные простыни холодили тело, но лоб горел, словно в тяжелой простуде. Где истоки зла? Он вспоминал лицо его сиятельства и стискивал зубы.

Да, тот правильно употребил это забытое слово. Но кто те, кто обратили в тлен, прах и пепел, душу мальчика, едва вышедшего из отрочества? Мир уже не распадался, он гнил, словно неизлечимый сифилитик… Ответят ли они за мерзости свои? Ведь живут и здравствуют, исказив и исковеркав душу и тело этого — изначально столь сильного, умного и благородного человека, превратив его в пошлого распутника, подлеца и просто — в животное. Клермон вдруг понял, что плачет, точнее, страшно першило в горле и резало глаза. Он ощупью, в темноте, нашёл на полке образ Спасителя. Прижал к груди, и снова заплакал. Теперь слёзы катились по щекам и грудь напряженно вздрагивала. Он не помнил, как провалился в сон, прикрывший его, как могильная плита.

Под утро Клермон увидел сон. Он лежал на правом боку, а рядом, на его предплечье, покоилась головка женщины с волосами цвета ежевики. Они были наги, и чресла их сливались. Её рука лежала там, где билось его сердце. Между ними, вздрагивая, как напряженные виноградные гроздья, колыхалась её грудь, маня его сжать губами сосцы. Стыда не было, но его затопляла пьянящая радость, сладкая истома, светлое ликование. Проснулся он от истечения семени, испуганно-радостный и потрясённый. Арман по-прежнему сжимал в руках образ Господа, и сон сразу показался ему кощунственным. Клермон устыдился произошедшего. Выскользнул из-под одеяла, поспешно набросил халат и, схватив полотенце, почти бегом устремился к пруду.

Холодная вода взбодрила и охладила его. Арман вылез, набросив халат на мокрое тело, и поспешил к себе. Часы на Дальней Башне пробили шесть утра. Замок ещё спал. Мысли его путались. Клермон пытался усилием воли убедить себя, что всё это — лишь фантом воображения, просто красота Элоди, столь победительно проступившая в эту ночь, её доброта и теплые слова — и ужаснувший душу рассказ Этьенна соединились в его ночном сновидении. «Procul recédant somnia et noctium phantasmata, hostemque nostrum comprine ne polluantur corpora…», бормотал он, но ловил себя на неискренности молитвы. Предутренний сон, несмотря на его скверну, манил к себе, вспоминался и нежил душу.

Клермон почувствовал появившуюся после этого сна необъяснимую связь между собой и Элоди, испуганно подумал, как он сможет встретиться с ней, — и не выдать глазами тайны этой связавшей их теперь близости? Ему казалось, что она тоже все поймёт — сразу и безоговорочно, и отторгнет его, возмущенная его мысленным посягательством.

Около восьми Арман Клермон вошёл в библиотеку. Отоманка была пуста, камин погас, но на маленьком столике около него по-прежнему стояла почти порожняя бутылка золотисто-янтарного коньяка Delamain и пустой бокал.

Эта ночь, — пьяное марево для Этьенна, сладострастное и мучительное искушение для Армана, тревожная и тягостная для Элоди, для Рэнэ де Файоля оказалась последней в череде томительных и бессонных бдений.

Беспринципность означает всего-навсего отсутствие принципов, но она ещё не предполагает наличия в душе гибельного и разрушительного зла. Однако зло, впущенное в душу, лишенную принципов, опоры на Бога, становится властителем её. Обостренная, почти медиумическая чувствительность и развитое воображение, перекипев в котле демонического искушения, начали убивать Рэнэ. Чрезмерная чувственность всегда чревата для души, а он был слишком слаб для сильных чувств. Файоль, в некотором роде был тайной для самого себя, двигался по жизни, словно в тумане, полагаясь на обманчивые советы интуиции.

И это теперь тоже убивало его.

Сюзанн околдовала его. Рэнэ познал немало женщин, но все они прошли через его душу, словно морские волны через прибрежный песок. Он начинал волочиться, испытывая похотливое желание, часто умом и красноречием покорял, иногда обольщал, иногда — уговаривал, чаще — просто довольствовался тем, что само шло в руки. Но теперь налетевший шторм просто смыл прибрежный песок, устлав песчинками морское дно. Рэнэ не понимал, что с ним, но ум, сердце, душа и плоть были вовлечены в безумный вихрь желания. Его восприимчивость и раньше охватывала все дурное и все доброе. Теперь и вовсе все перемешалось. Все утрачивало очертания.

Сюзанн весьма прозорливо понимая, что происходит, вначале хладнокровно упивалась своей победой, но потом — она просто наскучила ей, стала досаждать, вид трепещущего и изнурённого поклонника стал противен. Она не хотела его даже как забаву, даже на ночь. Разговор с братом, его совет сжалиться над несчастным она восприняла как шутку, — жалости она не знала.

Развращенная и утончённая, Сюзанн, в отличие от брата, не имела тревожащих того рефлексий, её душу не отравляли сомнения. Она прошла школу жизни бессовестной бестии Катрин Фоше и мерзавца Шаванеля, но вступив в жизнь, не имела поводов для недоумений и колебаний. Мир был именно таким, как говорила Фоше. Шаванель, научивший её не только изыскам в любви, но и некоторым секретам мадам Тоффаны и рода Медичи, нашёл в ней талантливую ученицу. Сюзанн внимательно слушала учителя, многое понимала с его слов, многое поняла и без слов. Её ум, изначально — ум поэта, испорченный и извращенный, становился теперь умом отравителя. Она научилась от мсье Жерома не столько знаниям, сколько умению мыслить, причём — совсем не по-женски. В последний год обучения Шаванель стал побаиваться Сюзанн и словно захлебываться в ней. Порой он просто пугался, слыша ее вопросы о приготовлении иных ядов, поняв, что переусердствовал. Он и раньше, как ни терял голову от наслаждения, вторгаясь своим мужским жезлом в ее лоно, всё же и в упоении сохранял осторожность, и никогда не был откровенен до конца. Сюзанн знала многое о приготовлении десятков эликсиров, но способ применения не проговаривался.

Вскоре, как ни пленяла его Сюзанн своим божественным телом, Шаванель предпочёл, чтобы она вернулась к мадемуазель Фоше, и под первым же предлогом избавился от неё. Удовольствия алькова, постельные шалости, инстинкт любви — всё это могучее основание жизни, но самосохранение — важнее.

Катрин Фоше, современная Ла Вуазен, помимо прочего, научила её использовать многочисленные афродизиаки — и ничего от своей питомицы не скрывала. Она была в восторге от Сюзанн, и ей, не отличавшейся прозорливостью и глубокомыслием Шаванеля, не приходило и в голову, что таланты девочки рано или поздно могут обернуться и против неё самой. У Фоше Сюзанн забавлялась, изготавливая забавные смеси из палочек корицы и зеленого кардамона, присовокупив к ним растертый свежий корень имбиря и щепотку шафрана, тщательно прокипячивая всю эту смесь в течение девяти минут на слабом огне, добавляя в неё после растертый корень женьшеня и тщательно растертых… А впрочем, какая разница, чем она забавлялась?