Замок искушений

22
18
20
22
24
26
28
30

Герцог изумился. Почему? Никто так не забавен, как учёные. Вы не слышали этой очаровательной истории? Она широко разошлась в Париже. Когда под Аустерлицем пал генерал Морленд, император решил, что его тело должно покоиться в фундаменте памятника Дома Инвалидов. Но врачи не имели на поле сражения ни времени, ни необходимых мазей для бальзамирования тела, и оно было помещено в большую бочку с ромом, которую перевезли в Париж. Однако сооружение памятника задерживалось, и тело генерала ещё находилось в одном из залов Медицинской школы Парижа, когда в 1814 году Наполеон потерял империю. Через некоторое время бочка была вскрыта; ко всеобщему удивлению, ром способствовал росту усов генерала Морленда, которые теперь спускались ниже пояса; в остальном тело прекрасно сохранилось без каких-либо изменений! Но семья получила его для захоронения в семейном склепе только после судебного процесса, — родственникам пришлось вести тяжбу с учёным-медикусом, который хотел сохранить труп как редкий научный экспонат! К счастью, ему не удалось настоять на своём. А если бы удалось?… Что за судьба — гнаться за славой, умереть героем — и всё для того, чтобы какой-то одержимый натуралист поместил тебя потом в своём пыльном музее между чучелами крокодила и дикобраза!.. Но каков энтузиаст? Как же не любить таких забавников-то? — недоумённо вопросил его светлость. — Кстати, если теперь, как я понимаю, научно доказаны столь целебные и животворящие свойства рома, не заказать ли его на ужин?

Молодые люди улыбнулись и не возразили.

Глава 11. В которой мсье Клермон случайно слышит весьма неприятный для себя разговор, а потом видит на стене новую надпись, расшифровывая которую, несколько лукавит…

…В тот вечер Клермон, совершив короткую прогулку по окрестностям замка, имея в своем распоряжении лишь милю парка, решил, как обычно, провести вечер в библиотеке. Он влюбился в собрание его светлости. Это было сказочное богатство — времена, казавшиеся призрачными, оживали на ветхих свитках ломких папирусов, потрясающей сохранности пергаментах, проступали на полустёртых текстах старинных палимпсестов. Арман помнил о совете, данном его светлостью — найти жития святого Этьенна. Последняя, самая высокая полка на тринадцатом стеллаже. Советовал герцог найти что-то и на седьмой полке стеллажа. Но его постоянно что-то отвлекало — то редчайшая рукопись Парацельса, то свиток песен трубадуров двенадцатого века…

Лишь почти две недели спустя он, наконец, добрался до тринадцатого стеллажа, находящегося у самого камина. Стремянка стояла неподалеку, но была столь массивна и тяжела, что он с трудом смог придвинуть её к полкам. Арман замер, тяжело дыша, и неожиданно услышал слова — отчетливые и ясные. Он обернулся — но у входа никого не было. Тогда подошёл ближе к камину, и голоса зазвучали ещё громче. Он понял, что разговаривали за соседней стеной, около камина, а общий с библиотекой дымоход доносил до него беседу. Он усмехнулся, поняв, что слышит Сюзанн и Этьенна, хотел было отойти за свитком к стеллажу, но тут вдруг прозвучало его имя, и он прислушался.

«Все дни — в библиотеке, все вечера с книгой, все ночи — в собственной постели. Ты, право, уподобляешься этому анахорету Клермону, Тьенну. Странный мальчик, кстати, ты не находишь? Он француз?» «Склонен думать, что да, дорогая, и, судя по словам его светлости, ты же слышала, — очень хорошей крови» «Он либо болен, либо неполноценен. Рэнэ сказал, что он вообще не знал женщин? Это правда? Что за ущербное существо…» «Эта ущербность легко преодолима, Сюзон…»- слегка пьяный голос Этьенна был ленив и расслаблен. «Ладно, это пустяки. А что Лоретт? Затянувшееся девство болезненно влияет на рассудок, и другой бы, видя, как ей не по себе, повёл бы себя, как настоящий дворянин: сразу же изнасиловал бы её. Но ты, как я понимаю, хочешь, чтобы малютка исчахла от неразделённой любви?» «Ты будешь смеяться дорогая, но именно так и будет. Я прекрасно знаю, что найду между её ног, и это меня не занимает. Мне плевать, какой я дворянин. Пугать её «прелестного ежика» мощью своего скипетра, как выразились бы поэты галантного века, я не намерен. Не хочу. Это ведь ты меня искусила, негодница, посоветовав вообще ни единым словом с ней не перемолвиться и я, трезво всё обдумав, с тобой согласился. Впрочем, может и потешусь напоследок, не знаю. Ну, а что твой дорогой Файоль? Судя по всему, тебе все удалось, не так ли? Что дальше?» «Не знаю, дорогой, но полагаю, что тот, чья нога попала в капкан, будет, по меньшей мере, всю жизнь хромать, ты же понимаешь… Кончай пить, Тьенну, ты просто набираешься!» «Я не пьян, просто хороший коньяк. Но к Файолю ты жестока, дорогая…» «Ты скажи ещё, что сострадаешь идиоту, Фанфан» «Почему нет? Не мучь его, на него же смотреть жалко…» «Что за вздор ты несёшь, дорогой?»

Разговор прервался, где-то вдалеке глухо хлопнула дверь.

Клермон почувствовал себя дурно. Брат и сестра не сказали ничего, чего он не понимал. Сюзанн была ему безразлична. Он давно уразумел, что запросы подобной девицы намного превосходят его возможности, а теперь понял, что ее возможности намного превышают пределы того, что он считал допустимым. Но Этьенн…

Это была боль окончательного разочарования.

Клермон поймал себя на болезненном чувстве горестной утраты. В этом человеке была привлекавшая его… глубина. Он не был поверхностным циником или пустым болтуном, в нём чувствовалась серьёзность и напряженность исканий, но человеку с такой душой, что до конца открылась Клермону в этом коротком разговоре, никогда не найти Истины. Дух Святый освящает любую воду — и морскую, и речную, и даже болотную. Но моча не освящается никогда. Этьенн был хладнокровным негодяем. Умным, глубоким негодяем.

Человеком бездны.

Распахнув окно и несколько минут вдыхая прохладный воздух, Арман чуть пришёл в себя. На минуту у него возникла мысль предупредить Файоля, но о чём? Рэнэ распутен, и едва ли его можно развратить ещё больше. Лоретт не угрожает иная опасность, кроме как исчахнуть от вздорной страсти. Он махнул рукой. Что за дело ему, в самом-то деле, до всех этих людей, с которыми его случайно свела судьба, и каждый из которых пойдёт по жизни своим путём, совершенно отличным от его собственного? Кто поставил его судить их, вмешиваться в их жизнь, вообще, — задумываться о них? Он подумал об Элоди и погрустнел. Мысль о том, что её жизненный путь будет лежать в стороне от его путей, не успокоила, но надавила на душу свинцовой тяжестью. Он сжал зубы и вздохнул. У него свой путь…

Не думать о ней, не думать…

Но как совместить слова де Фонтейна и его мысли? Любить Господа — значит, любить совершенство. Он понимал это. Он считал, что все, что случилось с его семьей, хоть и горестно, но переносимо, и никогда не ставил свои невзгоды в упрёк Господу. Это испытание. Он вынесет, он сможет. Эта внутренняя уверенность, как заметил он в последнее время, подкреплялась и свыше. Он незримо усиливался, обретал способность — ту, о которой говорил Учитель, — любить Бога. Но как можно любить этих людей — пустых, суетных и откровенно порочных?

Это понимание не укладывалось в нём.

За то время, что они провели в замке, луна с новолуния сильно выросла, и сейчас сияла в небе, как золотой луидор. Услышанный разговор испортил ему настроение, Клермон понял, что совсем не хочет знакомиться с древними житиями. Интересно, полнолуние сегодня? Он поспешно покинул библиотеку и, стараясь никого не встретить, вышел в свежий ночной сумрак. У входа багровый свет венецианских фонарей обливал отблеском отдалённого и размытого сияния черные тени сумрачных скал, возвышающихся за замком, и тёмные прогалины между деревьями. Клермон поспешил к скамье, окружавшей массивный дуб, и тихо присел на неё. Река, и вправду, стала тише, уровень воды чуть упал. Над сонными горными уступами висела багряно-желтая луна, напоминавшая теперь не монету, но бокал, наполненный белым вином. Где-то в запруде, в ряске, кричала лягушка и по тени тростника пробегала едва заметная дрожь. Заросли искрились росой и светляками, за деревьями то и дело ухали совы, волнуя тёмный воздух глухими крыльями.

Тихий возглас вспугнул тишину. Клермон увидел чёрную тень, отшатнувшуюся было от него, но тут же и замершую. Перед ним была мадемуазель Элоди. Она быстро пришла в себя и извинилась, что напугала его. «Это он должен просить прощения», поднявшись, заметил он. Элоди, должно быть, ходила купаться в маленькой запруде за Дальней Башней — волосы ее были распущены. Арман не ожидал, что они столь длинны и густы. Это были не черные волосы, не волосы цвета красного дерева, которыми наделены женщины Рафаэля и Карло Дольчи, по окраске они напоминали ягоды созревшей ежевики, и он заметил, что не может отвести от них глаз.

В свете отдалённого фонаря лицо девицы показалось Клермону сказочно красивым, рассеянное сияние облило впалые щеки и тонкий профиль золотисто-пурпурным нимбом. Никогда Элоди ещё не казалась ему такой прекрасной. Но восторг только усилил его всегдашнюю робость, он застенчиво, досадуя на себя, предложил её присесть, и Элоди, промедлив мгновение, опустилась на скамью. Арман сел рядом с ней. Никогда ещё она не была так близко, и — хоть он ещё не понимал этого, но тайна мира, тайна любви была рядом…

Несколько минут оба молчали, это молчание и тихое, безмолвное присутствие Элоди волновало Армана до дрожи, стоило ему посмотреть на неё, он чувствовал нервный трепет, пробегавший по жилам, она же не отводила глаз от замка, и была, казалось, поглощена своими раздумьями. Он чуть расслабился. Темнота скрадывала убожество его наряда, он почувствовал себя равным себе, одновременно внезапно осознав то жалкое состояние, в котором находился. Смирение — это раздавленное самолюбие, говорила его бабка. Смирение — это понимание своего подлинного места в мире, когда это понимание не омрачено дурью гордыни, говорил отец. Смирение — это высота духа, говорил де Фонтейн. Арман не понимал, что с ним происходит, но сейчас почему-то ощутил ущербность своего смирения. Оно не было ни высотой духа, ни отречением от тщеславия, ни пониманием своего места в мире. Клермон чувствовал себя смешным и ничтожным, особенно вспомнив, как она всегда опускала глаза при встрече, стыдясь смотреть на его с трудом скрываемую нищету. Он потому и просиживал, понял он вдруг, целыми днями в книгохранилище, чтобы не попадаться ей на глаза, не ощущать унижения рядом с другими мужчинами. Всё это время её образ то и дело всплывал в его памяти, но он усилием воли подавлял его. Стоило ему вспомнить, как выглядел он рядом с разодетым в пух и прах Рэнэ, как на душе темнело, и воспоминание уходило.

Но сейчас, когда Элоди столь неожиданно возникла рядом, Арман почувствовал себя одновременно беззащитным и взволнованным. Неясные, давно подавляемые желания проступили и растревожили душу. Все его мысли сосредоточились на ней. Отчего она так грустна? Клермон поначалу думал, что её снедает ревность к сестре, и часто замечал, как она следила за Лоретт встревоженными и больными глазами, но как-то случайно заметил её взгляд, устремлённый на Этьенна, и ему показалось, что в глазах её было смешение боли, недоумения и раздражения. Точнее он этот взгляд истолковать не мог. Что с ней? Он ощутил новый приступ робости. Она медленно повернула к нему голову, то ли прочтя его мысли, то ли почувствовав прилив его теплого внимания. Он, заметив взгляд, устремлённый на него, сконфужено улыбнулся, и нерешительно заговорил: