Эксперимент «Исола»

22
18
20
22
24
26
28
30

Отчет о событиях, произошедших

на ИСОЛЕ

Она взглянула на коллегу; тот, наморщив лоб, рылся в портфеле. Она вдруг поняла, что он выглядит испуганным. Не похоже на него. Она много раз видела его злым, раздраженным, смертельно уставшим, отчаявшимся, разочарованным, но испуганным – никогда. Ей стало интересно, много ли он знает, если знает больше нее, и если да, то что именно. Она изучающе поглядела на напарника. Обнаружив, что за ним наблюдают, он придал лицу прежнее выражение, закрыл папку и с легким стуком положил ее перед собой.

– От души надеюсь, что красные подошвы сработают. Нам сейчас чертовски нужна удача, – сказал он наполовину ей, наполовину себе самому и сел на стул.

– Анны Франсис не будет? Ты уверен?

Она помнила, что уже задавала этот вопрос, и все же спросила еще раз. Коллега взглянул на нее.

– Не будет. Во всяком случае, мне так сказали. Ты слышала что-то другое?

Она покачала головой. Ничего хорошего. Она хотела что-нибудь сказать, но лишь взяла со стола папку и бережно убрала ее в портфель, а портфель поставила возле ног. Только она собралась спросить, знает ли он, где сейчас Анна Франсис и все ли с ней в порядке, как дверь открылась.

Начало

Анна

Подумать только: благодаря какой мелочи мы можем увидеть другого человека, увидеть по-настоящему! Ведь увидеть по-настоящему значит признаться себе, что ты влюблен, увидеть того, другого, вдруг, вон там, на том конце комнаты, словно в первый раз. Когда я впервые по-настоящему увидела Генри Фалля, мы уже какое-то время работали в одном отделе, и странно, что для этого понадобилась такая мелочь.

Мы были в гостях у нашего шефа, молодого человека с большими амбициями, про которого говорили: именно такой нужен нам, чтобы “оптимизировать деятельность”. Собрался весь отдел – чужие друг другу, неловкие, излишне принаряженные, накрашенные чуть основательнее, чем обычно, в руках – изящные бокалы вместо привычных кофейных кружек. Многие явились в новой одежде и чувствовали себя скованно. В вырезе у секретарши отдела, немолодой женщины с прической-шлемом, я увидела неотрезанный ценник. Может быть, она сохранила чек и надеялась на следующий день вернуть вещь в магазин. И получить назад свои купоны. Я так и видела ее у кассы, с блузой в пропахшем потом пакете: спорит, потрясая чеком, жалуется на качество, размер, какой-нибудь шов. Усталое, ярко накрашенное лицо продавщицы. Секретарша наверняка выйдет победительницей.

Перед ужином, накрытым в просторной гостиной с видом на залив, подали игристое “Роткэпхен”; хромированный сервировочный столик был уставлен бутылками. Я бесилась: то, что наш сопляк-шеф может позволить себе представительские апартаменты в одной из новых высоток на самом Лидингё, с видом на Карлсудд и военную базу на Тюннингё, сервировочный столик и заграничную выпивку, наверняка предполагает высокопоставленную родню (что в свою очередь легко объясняло, как он получил начальственную должность). Генри, как обычно, оставался в стороне от общего разговора. И вдруг я увидела, как он берет бутылку дорогого коньяка, наливает, пьет большими глотками, а потом беззвучно ставит рюмку на столик, словно и не брал. Не сказать, чтобы это выглядело так уж красиво; у другого человека такой поступок показался бы возбуждающим опасения, признаком алкоголизма, нервозности, слабости, дурного воспитания. Но у такого мастера самоконтроля, как Генри, этот жест означал нечто совершенно другое: желание. Когда я увидела, как Генри пьет коньяк, мне впервые пришло в голову, что он, возможно, не тот, за кого я его принимала, что он может оказаться опасным для меня. Я начала наблюдать за Генри – и увидела много чего еще. Это было как собирать лисички. Сначала не видишь ничего, потом видишь кое-что, а потом грибы вдруг везде, куда ни глянь. Второе, на что я обратила внимание в Генри, был его смех. Он умел смеяться. Звучит странно, но большинство людей не смеются. Они растягивают рот, как-то кашляют, квохчут, но не смеются по-настоящему. Генри смеялся открыто, беспечно, такой смех никак не вязался с его сдержанным обликом. Чем дольше мы работали вместе, тем чаще я ловила себя на том, что пытаюсь выманить этот смех, просто чтобы посмотреть, как Генри, согнувшись, падает на рабочий стол или откидывается на спинку стула – слезы льются из глаз, обнажаются ровные белые зубы. Да, третье: у него были необыкновенно красивые зубы.

Вообще же Генри был заурядный человек. Он исполнял свои рабочие обязанности прилежно, без оригинальности. Избегал рискованных решений. В недели, когда он дежурил в кухонном закутке, кухня бывала убрана безупречно. Он не был замкнутым, но не был и открытым, ничего не рассказывал о себе, пока его не спрашивали напрямую. Тогда он отвечал – вежливо и коротко. Что он делал в выходные, что он думает о новом фильме, куда поедет в отпуск. Он выдавал информации не больше и не меньше, чем требовалось, чтобы ответить на вопрос. Часто он предпочитал перевести разговор на спросившего – похоже, не потому, что человек этот был ему особенно интересен, а из вежливости или (как я начала понемногу подозревать) чтобы избежать разговоров о самом себе. Когда сослуживцы приглашали Генри на дни рождения, пикники, выпить пива после работы, он почти всегда отклонял приглашения, вежливо и под извинительными предлогами. День рождения тетушки, стирка, он должен уехать, так что увы. В следующий раз – с удовольствием. Генри был человеком, который никому не мешает и которому поэтому никто не мешает. На работе все единодушно считали Генри Фалля приятным коллегой, но никто не обращал на него особого внимания. И когда я начала наблюдать за ним, мне пришло в голову, что эта дружелюбная дистанция, эта почти изощренная скромность были не случайными. Он сам так устроил. Генри хотел, чтобы все было именно так.

Его внешность тоже говорила о нем не слишком много. Он выглядел как мальчик из маленького города, выросший в доме с ухоженной лужайкой, за белым забором. Командные игры и картинки-головоломки, летний лагерь “Пионер”. Он был чуть выше среднего роста, с квадратными плечами, словно в юности занимался спортом, но потом бросил. Без лишнего веса, но и не худой. Приветливый взгляд, темно-русые волосы. Он редко стригся, но щеки каждое утро бывали гладко выбриты. На бледном носу проступали веснушки, но невозможно было понять, загорают ли его плечи под летним солнцем или просто слегка обгорают. Зимой он носил варежки и шапку. Иногда на нем оказывались цветные носки с рисунком. Можно было подумать, что у него есть пестрый галстук, только он его не носит. Голос негромкий, слегка скрипучий. Он производил впечатление не то соседа, не то чьего-то друга детства – кого-то, кого ты встречала прежде, но не помнишь где. Человек, которого не замечаешь в толпе. Если бы я не увидела, как Генри глотает коньяк, я бы, вероятно, не обратила на него внимания.

Я начала собирать информацию о Генри – то немногое, что нашлось. Он никогда не упоминал ни о детях, ни о жене, ни о подружке, так что я предположила, что он живет один. Как-то вечером я видела его на перроне с женщиной не из нашего отдела. Ее красота наводила на мысли об аристократии прежних времен – безупречный шоколадно-каштановый “паж” и пальто с меховым воротником; смеясь, она касалась его руки так, что я стала думать про них “они”. Может быть, пара, или по крайней мере спали друг с другом. Я попыталась представить себе их вместе, как они страстно занимаются любовью на смятых простынях, но собрать картинку оказалось сложно. Мысль о Генри, утратившем на время сдержанное спокойствие, смутила меня, но накрепко засела в голове. Я обнаружила, что, когда мы работаем вместе, я часто сижу, не сводя взгляда с его рук. Оставаясь одна, я пыталась представить себе его руки на своем теле, но не в силах была вообразить саму ситуацию, и все кончалось тем, что я чувствовала не возбуждение, а неловкость. Это было нелепо. И все же я не могла выбросить эти мысли из головы.

После того как я видела Генри пьющим коньяк, прошло несколько недель, и мы оказались в одном проекте. Ничего примечательного в проекте не было – рутинная задача, выполнить – и перейти к следующей. Но как только мы начали сотрудничать, произошло нечто, удивившее, полагаю, нас обоих: мы отлично сработались. То, что казалось скучнейшим рабочим заданием, оказалось вдруг интересным делом; неделя шла за неделей, а мы все чаще оставались в конторе вдвоем, погрузившись в обсуждение деталей, не интересных никому, кроме нас. Между нами возникло какое-то интуитивное взаимопонимание, отчего быть вместе стало приятно. Я помню, как ждала тех вечеров. Сотрудники уходили домой, этаж погружался в темноту, оставался лишь островок люминесцентного света, где сидели мы – с кружками кофе, с бумагами и завернутыми в пленку бутербродами с соленым огурцом, из автомата в коридоре. Генри словно выползал из своей раковины. С закатанными выше локтя рукавами, с взлохмаченными волосами (он снова и снова ерошил их, кажется, бессознательно) он становился более человечным.

В итоге наше отделение представили к премии за вклад в работу министерства, но когда премия ушла в другой отдел, я бросила о ней думать. Для меня огромной нежданной наградой стало то, что я открыла для себя Генри. Но на следующий день у кофейного автомата я поняла: он разочарован. Когда я упомянула о премии, у Генри сделался сердитый вид, и он ответил коротко и резко. Генри, поняла я вдруг, на свой корректный, сдержанный манер бесится из-за проигрыша. Тогда я и поняла: в Генри, что не вязалось с его скромным видом, силен дух соревновательности.

Через несколько дней наш юный шеф пригласил нас на ужин, желая воспользоваться случаем и продемонстрировать, сколь высоко ценит нашу работу, даже если премия досталась не нам. “Для меня как для руководителя все равно победили вы”, написал он в еженедельном письме, когда было объявлено о вечеринке в ресторане. Я подозревала, что он переписал эту фразу непосредственно из министерского руководства для начальников.

Ужин проходил в одном из самых модных ресторанов города; заведение славилось тем, что в меню были импортные свежие ананасы, а электричество почти никогда не гасло. В действительности еда оказалась невкусной и дорогой, а официанты надменными. Я сидела рядом с Генри. Мне было слегка неудобно оттого, что я рядом с ним перед другими, словно мы, смущенно произнося тосты за проект, не получивший премии, признаемся в чем-то интимном, так что я не заметила, сколько раз прямые, как палка, официанты подливали мне в бокал. Где-то к середине ужина я поняла, что напилась. Генри отвечал на мои все более бессвязные вопросы о его частной жизни дружелюбно, но сдержанно и совсем не так, как в те вечера, когда мы с ним оставались в пустой конторе вдвоем. Он словно пытался по возможности вежливо восстановить дистанцию между нами и вместо того, чтобы беседовать со мной, бо́льшую часть ужина допрашивал сослуживца на предмет преимуществ и недостатков внесения компоста на садовом участке. Уже по дороге домой, в такси, меня накрыло тоскливое чувство, что я как-то осрамилась, хотя не знала точно как именно. За окном одинокие ночные прохожие торопились домой или по эспланаде Союзников, и хлопья снега гнались за ними. Я оставила таксисту слишком щедрые чаевые, отперла дверь квартиры, стащила в прихожей сапоги, бросила одежду на полу гостиной и улеглась на кровать прямо на покрывало. Дурнота стояла в горле холодным комом, и казалось, что кровать несется куда-то по невидимому туннелю. Я легла на спину, постаралась сосредоточить взгляд на точке на потолке и незаметно для себя уснула. Мне приснился Генри. Мы лежали в одном белье на кровати, в большой белой комнате с развевающимися шторами на фальш-окне. Я все ждала, что мы начнем целоваться, но всякий раз что-то мешало. Время болезненно растягивалось и сжималось. Внезапно в комнате началась шумная вечеринка. Люди входили, искали какие-то вещи, Генри вышел и тоже что-то искал, потом вернулся, но тут же снова встал с кровати. “Сейчас, – подумала я во сне, – сейчас он меня поцелует”. Проснувшись от звонка будильника, я сначала не могла сообразить, где я, но едва я поняла, что лежу в собственной кровати, как мне тут же захотелось провалиться назад, в сон.