Граф Ноль. Мона Лиза овердрайв

22
18
20
22
24
26
28
30

Моне снилось, что она снова в кливлендском дансинге, танцует обнаженная в столбе жаркого голубого света – и клетка ее подвешена высоко над полом. А кругом – запрокинутые к ней лица и синий свет шляпками от гвоздей в белках глаз. И на лицах то самое выражение, какое всегда бывает у мужчин, когда они смотрят, как ты танцуешь, пожирают тебя глазами и при этом заперты внутри самих себя. И эти глаза ничего, совсем ничего тебе не говорят, а лица – не важно, что залиты потом, – будто высечены из чего-то, что только напоминает плоть.

Впрочем, плевать ей, как они смотрят, – она ведь танцует, и клетка высоко-высоко, и сама она под кайфом, вся в ритме, танцует три вещи кряду, а тут и магик пробирает ее насквозь, и новая сила в ногах заставляет вставать на цыпочки…

Кто-то схватил ее за голень.

Она попыталась закричать, только ничего у нее не вышло, крик застрял в горле. А когда он все-таки вырвался, внутри у нее будто что-то оборвалось, сердце обожгло болью, и синий свет разлетелся клочьями. Рука была все еще здесь, сжимала голень.

Рывком, как чертик из табакерки, Мона села в постели и выпрямилась – сражаясь с темнотой, пытаясь смахнуть волосы с глаз.

– Что с тобой, детка?

Вторую руку положив ей на лоб, он толкнул ее назад в жаркую впадину подушки.

– Сон…

Рука все еще здесь, от этого хотелось кричать.

– У тебя есть сигаретка, Эдди?

Рука исчезла, щелчок и огонек зажигалки – он прикуривает ей сигарету; пламя на миг высвечивает его лицо. Затягивается, отдает сигарету ей. Мона быстро села, уперла подбородок в колени – армейское одеяло тут же натянулось палаткой, – ей не хочется, чтобы сейчас к ней кто-нибудь прикасался.

Предостерегающе скрипнула сломанная ножка выкопанного на свалке стула; это Эдди, откинувшись на спинку, закурил сам. «Да сломайся же, – просила Мона у пластикового стула, – опрокинь его на задницу, чтобы он пару раз мне врезал». Хорошо хоть темно и не надо смотреть на сквот. Ничего нет хуже, чем проснуться утром с дурной головой, когда слишком тошнит, чтобы пошевелиться, – а она еще забыла прилепить черный пластик на окно, так ее ломало, когда вернулась вчера. Самое поганое – это утро, когда бьют солнечные лучи, высвечивая все мелкие мерзости и нагревая воздух к появлению мух.

Никто никогда не хватал ее там, в Кливленде. Любой, кто настолько забалдел, чтобы решиться протянуть руку сквозь прутья, был уже слишком пьян, чтобы двигаться; он и дышать-то, наверное, был не в силах. И в танцзале клиенты ее никогда не лапали, разве что заранее уладив эту проблему с Эдди, и за двойную плату, но и то было скорее для видимости.

Ну да в любом случае это всегда оставалось лишь частью привычного ритуала, а потому, казалось, происходит где-то еще, вне ее жизни. И ей нравилось наблюдать за ними, когда они теряли настрой. Тут начиналось самое интересное, потому что они и вправду теряли его и становились совершенно беспомощными – ну, может, лишь на долю секунды, – но по-любому ей всегда казалось, что их тут даже и нет.

– Эдди, еще одна ночь здесь, и я просто с ума сойду.

Случалось, он бил ее и за меньшее, так что она, спрятав лицо в колени и одеяло, сжалась, ожидая удара.

– Ну конечно, – ответил он, – ты же не прочь вернуться на ферму к своим сомам? Или хочешь назад в Кливленд?

– Я просто не могу больше…

– Завтра.

– Что завтра?