Арена

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ангел, прости, пожалуйста…

Он сел на пол рядом, дотронулся до ее волос, она ударила его по руке.

— Никогда. Не прощу. Ненавижу тебя.

— За что?

— За то, что ты лжешь. Ты говоришь в интервью, что влюблен, но это безнадежно. Говоришь мне, что влюблен. А сам живешь с девушкой. Спишь с девушкой. С девушками. С Клеа, с той девушкой-фотографом, с актрисой… А что мне делать? Я тоже хочу встречаться с парнями. Но никто ко мне не подойдет. Из-за тебя.

— Я не живу с Таней. Оливер постарался — устроил шоу в стиле неонуар. Мы… — он замялся, потом продолжил спокойно, словно рассчитал расстояние и перепрыгнул через лужу, не испачкавшись, не забрызгав новых брюк, — занимались любовью; у нее сумасшедший дом, словно из «Основного инстинкта»: огромная кровать, зеркала на потолке и по стенам; и тут вошел Оливер, только из душа, мокрый, в одном полотенце, с сигаретой и книгой на изгибе локтя; встал и стал смотреть на нас; я кубарем скатился с кровати и стал его выпихивать, а он… обнял меня и поцеловал; и вода с его мокрых волос текла мне на щеки; и я ответил ему на поцелуй… и мы отражались во всех зеркалах… — он усмехнулся.

— И что? — Ангел от такого ужаса привстала на локтях — чтобы увидеть лицо Кристофера. Щеки его порозовели, между бровей легла складка, и она увидела, что он совсем взрослый, и поняла, что ничего не знает о нем, о его жизни, хоть он и пишет ей письма; просто она никогда о нем не думает иначе, кроме как о раздражителе: как о пятне на платье, на манжете, как о боли в желудке.

— Таня заорала на нас, чтобы мы убирались из ее дома; и теперь везде пишут, что мы педики — режиссер и его синеглазый актер-муза; эдакие новые Кокто и Марэ… Ты довольна?

— Да. Так вам и надо, — она опять легла на прохладный пол. — Я чувствую себя отомщенной.

— Ангел, я же живой человек, — сказал он и опять тронул ее волосы, робко, еле слышно, как струны арфы, — ты мне не отвечаешь, и я пытаюсь найти что-то другое… потому что это больно… быть нелюбимым… Ты смотришь на меня порой так, словно я страшное насекомое из «Превращения» Кафки, и я чувствую, что разваливаюсь на части, и ухожу, ищу того, кто полюбит меня…

Она слушала его голос, низкий, темный, будто ночь и море, и ни одной звезды, и фонари беспокойно раскачиваются, отражаются ломко в воде, предчувствуя ураган, и смотрела на свою жизнь — с Кристофером-без-Кристофера — такое кино: вот девчонки из школы терпеть ее не могут, отворачиваются при малейшей попытке заговорить, шепчутся за спиной; Роб, они бегут по камням, и она падает, царапает ногу, он мажет ей ранку зеленкой, щиплет, он крепко держит ногу в руках, теплых, сильных, улыбается, и волосы его сияют на солнце, как золотое руно, как рубины; Оливер, который лежит на траве и смотрит, как она идет по воздуху… почему же она не пустила в свою жизнь Кристофера? Она не знала. Потому что влюбилась? Но в ее семье мужчин не любят; сердце хранят в коробочке… розовой коробочке в форме кошки, с розовым кружевом, и усики из золотого люрекса…

— Оставь меня, пожалуйста…

— Я хочу получить ответ: да или нет. И если нет, я решил — прости, я решил, что уйду навсегда. Я просто уеду, и ты меня больше никогда не увидишь. Я даже честное пионерское не скажу. У меня больше нет сил, Ангел. Ты всегда думаешь и говоришь только о себе. Как я тебя мучаю, как я тебя раздражаю… А как ты меня мучаешь, ты не думала. Я завтра приду к морю, на твою любимую скамейку, ту, самую последнюю на пляже, там никого нет обычно; и ты приди — и скажи мне… — он вздохнул, поцеловал ей прядь волос, встал и ушел, она даже не услышала его шагов — будто он тоже умел ходить по воздуху; и в комнате потемнело; Ангел повернулась — надвигались тучи; Кристофер ушел и вызвал шторм…

Ей хотелось заболеть; сильно-пресильно; как в детстве мечтаешь — чтобы тебя сразу все пожалели; она призывала внезапный бронхит, отравление или аппендицит; она боялась спросить совета у бабушки, мамы или Денизы; она боялась открывать книги, гадать по строке; она сидела на кухне и пила всю ночь горячий черный чай, смесь «Даржилинга» и «Эрл Грея»; он все время остывал, она грела и наливала новый; извела гору рафинада. Оливер читал в своей гостевой комнате. «Оливер, — представляла она диалог, — что мне делать? Что мне сказать Кристоферу? Ведь он уедет… и мне останутся только коробки клетчатые с письмами и вырезками, и конфеты… такие круглые, шоколадные, в золотых обертках; я буду их покупать и вспоминать, как Кристофер покупал их мне, приносил в школу килограммами», а Оливер будет курить, сигарета в тонких пальцах-макаронинах, и ничего не понимать: «Ну, ты же будешь только рада… он же тебя достал»; она постучала в его комнату — он действовал на нее успокаивающе, вроде как на рыбок в аквариуме смотреть часами; Оливер не ответил; она толкнула матовую белую стеклянную дверь: «Оливер, ты спишь?» — он и вправду спал: длинный, худой, раскинулся на всей кровати поверх розового покрывала с золотыми и серебряными заплатками; сигарета тлела в пепельнице — Дениза курила и купила где-то розовых пепельниц с красными и золотыми прожилками, круглых, ромбовидных; они почти все перекочевали в комнату Оливера; в розовой чашке, огромной, бульоннице, на дне огромное сердечко, — вся их посуда была из коллекций ко Дню святого Валентина, просто так розовую в мире не продают, — давно остыл кофе; Оливер спал лицом в книге — «Агнес Грей. Незнакомка из Уайлдфелл-Холла» Энн Бронте. «Оливер…» — она села на краешек, где его не было, и коснулась плеча. Какой же он костлявый, словно подросток…

— Мм…

— Оливер, мне нужен твой совет.

— Мм… я же ничего о жизни не знаю, что я могу посоветовать?

— Какую книжку на ночь почитать? Когда сердце бьется как сумасшедшее и ты думаешь, что завтра все изменится; будто идешь на бал или на казнь; и кажется, что все книжки либо слишком тихие, либо совсем не о том…

— Очень интересно. «Философский дневник маньяка-убийцы, жившего в Средние века».

— Оливер… а ты не можешь написать Снегу?