– Тут я командую. Я же мастер, – она улыбнулась и вышла.
Ох, думал Гурьев, жмурясь от Вериных прикосновений, ох, да что же это делается такое?! Такие женщины. Такие женщины, – нигде, нигде больше нет таких. Наверное, самое лучшее, что здесь есть, на этой земле – её женщины. За что же мучаются они так?! Был бы я нормальным – полжизни б отдал за то, чтобы женщина с такими руками занималась со мной любовью, сколько мне там отпущено. Господи. Рэйчел.
Вера осторожно вытерла ему волосы, расчесала густым гребнем:
– Одеколон твой я не знаю. Запах немного знакомый, а… Заграничный?
– Сорок семь одиннадцать. Старинный рецепт. Кёльнская вода, от него все прочие одеколоны пошли.
– Ах, вон как. Ты мне принеси флакончик. Чтобы всегда наготове был.
– Хорошо. Напиши мне твои данные. И Катюшины.
– Зачем?
– Документы, Веруша.
– Как?!
– Это службишка, не служба, – вздохнул Гурьев.
– Что же служба тогда, Яшенька? – умоляюще посмотрела на него Вера.
– Служба – так жизнь устроить, чтобы всё это никому не нужно было, Вера. Вообще никому. Никогда.
– Господи…
– Вот. А это, – он опять махнул небрежно рукой.
Гурьев ушёл, а Вера долго стояла ещё в раскрытой калитке. Мать вышла, тронула её за плечо, сказала негромко:
– Ты не убивайся так, доченька. Может, выпустят Сергея-то… Время такое, суровое. Разберутся, да и выпустят. Люди говорят, да ведь и выпускают вот… Некоторых…
– Некого выпускать, мама, – Вера посмотрела на мать сухими глазами. – Убили Серёжу, я чувствую, нет его на земле больше.
– Ой, Верка… – затряслись у матери губы. – Ой, Верка, грех это, грех говорить такое, думать даже такое грех… Катюшка-то…
– Грех – с людьми такое творить, мама. Вот – всем грехам грех.