Никто не умрет

22
18
20
22
24
26
28
30

Она стояла, но не смотрела — старательно жмурилась, стиснув Аргамака и странно повернувшись ко мне полубоком. Пыталась по звукам понять, что происходит. Молодец, малявка, соображает, подумал я и сказал:

— Все, Диль, можно открывать.

Дилька распахнула глаза, стремительно оглядела меня и уставилась на папу.

— Он умер? — тихо спросила она вдруг.

— Дура, что ли? — грубо ответил я. — Никто не умер. Дилька требовательно смотрела на меня. Я продолжил, раздражаясь:

— И никто не умрет. Не выдумывай. Он спит прос…

Где-то страшно заорал кот. А я и не заметил, что его рядом нет. В спальню, что ли, сбежал. Нет, в Дилькину комнату — второй вопль, надрывный и переходящий в пронзительное шипение, доносился оттуда. Дилька уже побежала смотреть. И я вчесал.

Дилька замерла на пороге, точно на стеклянную дверь с размаху наткнулась. Я не наткнулся, пролетел в комнату и едва не грохнулся, поспешно сдавая назад.

Кот орал, растопырившись возле стула, из-под которого пыталась выбраться мама. Занавеска со стула слетела, и все равно я не сразу понял, что это мама. Что это она сумела так сложиться в пять раз, как провод от наушников, и всунуться между четырьмя не очень высокими ножками. Что это ее рука, костлявая, с неровным пятном и со сломанными ногтями, скребет обивку стула, пытаясь его приподнять. Что мятый багровый ком с щупальцами, шевелящийся под стулом, — просто красная кофта. Та самая. И что черное спутанное мочало, ритмично болтающееся возле пятки, — ее голова.

Пятки. Так.

— Дилька, küzläreñne yab,[6] — скомандовал я, выдергивая следующую пару спиц.

Мочало поехало по полу, будто протирая. Стул скрежетнул ножками, приподнялся и затрещал, кот заорал, я тоже чуть не заорал. Мама пыталась выбраться из-под стула, но мешала сама себе. Вернее, не себе. Тварь, которая засела в маме, пыталась выбраться. А мама ей мешала. Как она забралась-то под стул, зачем, когда, подумал я увлеченно и тут же понял, что на ерунду отвлекаюсь — и, может, тоже не сам, а с чужой недоброй помощью. Как кролик, который, наверное, решает очень важные и сложные задачи, не имеющие никакого отношения к наползающей на него пасти, и до ответа добирается, когда кругом темно, тихо, тесно и смысла в ответах нет.

Мама нам не раз говорила, что мы ей на голову уселись. Но это же не так — было. Неужто теперь так будет?

Очнись, пацан.

Ну нельзя же так, со стоном подумал я и уселся верхом на стул, не слушая больше стуков, нечеловечески размеренного дыхания и низкого воя, продирающего позвоночник снизу вверх.

На этот раз получилось еще легче — я почему-то думал, что будет наоборот. Спицы сами встали остриями к нужным точкам, как, знаете, контакты трамвая на провода. И подбросило меня не сильно — а может, я приготовиться успел. Спинкой стула по ребрам двинуло, но ребра уже попривыкли. Наверно, такие кости, как у меня, и называют ребрами жесткости. Жесткости, прочности и противоударности.

Я успел разглядеть, что фиолетовые комочки на левой спице сперва смахивают на брусничное желе. Спица умирала, опадая на пол, а мама так же мягко оседала и растекалась по полу, пока я осторожно поднимал стул. И тут в прихожей грохнуло.

Я вздрогнул, но завершил движение. Отшвырнул стул и бросился за котом и мимо все жмурившейся Дильки — смотреть, что стряслось и взорвалось.

А ничего не стряслось и не взорвалось. Däw äti[7] пришел.

В дождевике, со слепым взглядом исподлобья и улыбкой уголками губ вверх.