Генрих фон Офтердинген

22
18
20
22
24
26
28
30

— Проси и обрящешь!

— У меня три просьбы. Если я появлюсь в четвертый раз, значит, Любовь у порога. Теперь мне нужна лира.

— Эридан[118], подай лиру, — велел король.

Журча, хлынул сверху Эридан, и в его сияющем потоке Муза нашла лиру. Пророчески зарокотали струны, когда Муза коснулась их; по слову короля, Музе поднесли кубок; она пригубила и, очень благодарная, поспешно удалилась. Муза пересекла скользкое ледяное море прихотливыми плавными прыжками-взлетами, а струны весело звучали, послушные перстам.

Лед отвечал на прыжки торжествующим звоном. Вняв этому звону, Скала Печали откликалась на тысячи ладов: она думала, что это на обратном пути кричат ее дети, чьи поиски увенчались успехом.

Муза быстро достигла побережья. Там она увидела свою мать[119], которая как будто исхудала и побледнела, обрела степенную статность и некое величие, а в тонких чертах ее лица угадывалась безысходная скорбь и умилительная преданность.

— Что с тобой сделалось, милая матушка? — молвила Муза. — По-моему, ты очень изменилась. Только сокровенная примета убедила меня в том, что это ты. Я все ждала, что твоя грудь подкрепит меня; я так долго томилась по тебе.

Джиннистан сердечно пригрела ее, отзывчивая и просветленная.

— Я сразу подумала, — ответила она, — Переписчику тебя не изловить. Встреча с тобою целительна для меня. Мне худо, я совсем оскудела; однако вознаграждение не за горами. Я надеюсь хоть немного отдохнуть. Эрос недалеко; когда он тебя узнает, расскажи ему что-нибудь, пусть он задержится хоть немного. А пока иди ко мне; я покормлю тебя, чем могу.

Она взяла маленькую Музу на руки, та с удовольствием прильнула к материнской груди, а Джиннистан, поглядывая на нее с улыбкой, говорила:

— Это из-за меня Эрос такой буйный и переменчивый. Но я, признаться, не сожалею о том, что было: в его объятиях я обрела бессмертие[120]. Я боялась растаять от его любовного пыла. Горний насильник, он словно хотел заклевать меня, дерзко насладившись трепетом своей жертвы. За кощунственными восторгами последовало запоздалое пробуждение, и оба мы таинственно переменились. Длинными серебристыми крылами облеклись его белые плечи, его прелестное, пышное, гибкое тело. Изобильная мощь, которая, вдруг забив ключом, увлекла его из отрочества в юность, вся как будто устремилась в ослепительные крыла[121], и снова вышел из юноши отрок. Безмятежное сияние лика было подменено неверным проблеском блуждающего огня, божественная сдержанность — коварной скрытностью, умиротворенная значительность — прихотливым ребячеством, возвышенное изящество — озорной неприкаянностью.

Я не на шутку прельстилась шаловливым отроком, а он мучил меня язвительной холодностью, пренебрегая моими трогательнейшими мольбами. Я сама заметила, что я стала другая. Беззаботную просветленность омрачила тревожная печаль и привязчивая застенчивость. Я жаждала уединиться с Эросом в тайном убежище, где бы никто не видел нас. Не смея заглянуть в его глаза, уничижавшие меня, я, посрамленная, испытывала нестерпимый стыд. Ни о ком другом я не помышляла, и я охотно пожертвовала бы жизнью, лишь бы он исправился. Он не щадил моих чувств, а я не могла разлюбить его.

С тех пор как он расстался со мной, пустившись в путь вопреки моим горючим слезам и жалобным увещеваниям, я повсюду пытаюсь догнать его. Он, кажется, так и норовит поглумиться надо мной. Стоит мне приблизиться, он, лукавый, ускользает от меня на своих крылах. Его лук всем причиняет бедствия. Я не успеваю утешать страдальцев, а меня утешить некому. Я слышу печальные зовы и узнаю, где пролетел он, а когда мне надо спешить к другим скорбящим, горькие жалобы покинутых мною поражают меня в самое сердце. Переписчик бешено злобствует в погоне за нами и в отместку терзает страждущих. Порождение той непостижимой ночи — целые полчища маленьких причудников[122], чья внешность и прозвание напоминают их деда. Унаследовав от своего отца крылья, они не отстают от него, жестоко истязают всех беззащитных, пронзенных отцовской стрелою. Но вот летит ликующий сонм. Я не могу больше задерживаться. Прощай, моя радость! Я сама не своя, когда он вблизи. Желаю тебе преуспеть!

Джиннистан поспешила за Эросом, который пронесся бы мимо, не соизволив даже посмотреть на нее ласково. Однако он дружелюбно обратился к Музе, а маленькие пажи окружили ее, беспечно танцуя. Музе приятно было встретиться со своим молочным братом, и она жизнерадостно запела, играя на своей лире. Казалось, Эрос готов образумиться, он даже бросил свой лук. Малыши заснули, поникнув на траву. Эрос подпустил к себе Джиннистан и беспрекословно сносил ее нежности. Постепенно он тоже поник на грудь к Джиннистан и забылся сном, осенив ее своими крылами. Это было величайшей наградой для усталой Джиннистан; блаженствуя, она не могла налюбоваться красотою спящего. Пока Муза пела, отовсюду выползли тарантулы[123], опутали стебли трав своими поблескивающими тенетами и проворно засновали под музыку на своих нитях. Муза приободрила свою мать, посулив ей подмогу в ближайшем будущем. Скала отвечала лире мягкими отзвуками, так что сонным слаще спалось. Джиннистан все еще берегла заветный сосуд, и достаточно было нескольких капель, рассеявшихся в воздухе, чтобы навеять спящим упоительные грезы. Муза продолжала свое странствие, но теперь сосуд был при ней. При этом струны не бездействовали, а зачарованные тарантулы сопутствовали ладам, проворно вытягивая свои нити, чтобы не отстать.

Вдалеке перед нею над зеленью леса вскоре вознеслось пламя: это полыхал костер. Скорбно посмотрела она в небо и приободрилась, распознав голубое покрывало Софии, колыхавшееся над землею, чтобы вовеки никто не видел ужасной могилы. В небе злобно багровело огнистое солнце;[124] свирепое пламя питалось присвоенным светом, и, хотя солнце как будто алчно берегло свой свет, оно тускнело, и все заметнее проступали на нем пятна. Солнце меркло, а пламя крепло, разгораясь добела. Все упорнее пламя поглощало свет, насыщаясь блеском, так что вскоре исчез венец дневного светила и остался только болезненно рдеющий диск, завистливый гнев лишь способствовал дальнейшему изнурительному излучению. Наконец, в море посыпалась черная изгарь, это были останки солнца. Пламя сверкало неописуемо. Больше нечему было гореть. Тихо охватывая вышину, пламя потянулось к северу. Муза вошла во двор, где запустение сразу бросалось в глаза; дом покуда совсем обветшал. В щелях оконных карнизов укоренился терновник, разрушенная лестница кишела червями. Слышно было, как бесчинствуют в доме; Переписчик со своими пособниками праздновал огненную смерть Матери[125]. Однако все это сборище ужаснулось, когда сгорело солнце.

Несмотря на все старания, им не удалось погасить пламя; они только сами ожглись при этом и теперь в бешенстве кощунствовали, завывая от боли и страха. Они совсем всполошились при появлении Музы и с яростным воплем напустились на нее, чтобы выместить свою злобу. Муза спряталась от них за колыбелью; ее хотели поймать, однако сами ловцы один за другим угодили в тенета к тарантулам, за что поплатились: карающим укусам не было конца. Вся шайка заплясала, беснуясь, а Муза сопровождала эту пляску насмешливыми ладами своей лиры. Уморительные корчи плясунов развеселили Музу; она уже добралась до осколков разбитого жертвенника. Прибрав эти осколки, Муза обнаружила потайную лестницу и, неразлучная со своими тарантулами, направилась под землю.

Сфинкс встретил Музу вопросом:

— Что неожиданнее молнии?

— Возмездие, — молвила Муза.

— Что ненадежнее всего?