Генрих фон Офтердинген

22
18
20
22
24
26
28
30

— Знаешь, сын мой, — вскричал старый рыцарь, — ведь новый крестовый поход начинается. Сам император[25] возглавит наши рати, отбывающие на Восток. Зов креста снова разносится по всей Европе, и где только не пробуждается доблестное благочестие! Кто знает, не будем ли через год мы, счастливые победители, сидеть в Иерусалиме, в этом великом городе, лучше которого нет в мире, и поминать родину отечественным вином. Хочешь, я тебе покажу тамошнюю девицу? Нам, северянам, такие по вкусу, и если ты умеешь обращаться с мечом, на твою долю хватит пленных красоток.

Рыцари во весь голос пели песнь крестового похода[26], звучавшую тогда везде в Европе:

Поруган дикою гордыней Гроб, где лежал Пречистый Спас. Язычник завладел святыней, И раздается скорбный глас: «Кто, кто меня в такой напасти Спасет от нечестивой власти?» Не видно воинства Христова, Пришли дурные времена. Кто веру восстановит снова? Кто крест возьмет на рамена? Гроб Господа в цепях позорных. Кто разгромит врагов упорных? Просторы взволновав морские, Святая буря на земле Стучится в стены городские, Бушует в замке и в селе. Призыв доносится в тумане: «Эй, поднимайтесь, христиане!» Бесплотные с немым укором Являются то здесь, то там; Паломники с печальным взором Подходят к запертым вратам; И подтверждают их морщины, Как беспощадны сарацины. Пылает грозная денница Над христианскою страной. Приемлет каждая десница Свой крест и меч перед войной. Святому Гробу сострадают, Очаг семейный покидают. Сердца пылают, войско в сборе, Отплыть готовы корабли. Скорей бы только выйти в море, Чтобы достичь Святой земли. Стремятся дети светлым роем[27] Сопутствовать святым героям. Победа воинам счастливым! Знаменам знаменье креста! Воителям благочестивым Открыты райские врата. Седые рыцари Христовы Кровь за Христа пролить готовы. В бой, христиане, в бой великий! Господня рать грядет на брань. Изведает язычник дикий Карающую Божью длань. Святой подвигнуты любовью, Господень Гроб омоем кровью. Над нами Дева Пресвятая[28], И нам неведом в битве страх, Мечом сражен, достоин рая, У Ней проснешься на руках. Свой лик Пречистая склонила, И торжествует наша сила. Вновь Гроб Господень скорбным гласом Зовет отважных на войну. Мы согрешили перед Спасом[29], Искупим же свою вину! Господней славе порадеем, Землей Святою овладеем!

Вся душа Генриха кипела; при мысли о Гробе Господнем ему виделись нежные черты бледного юного лика; некто сидел на камне, беззащитный среди озверелой черни, обреченный жестокому поруганью, устремив скорбный взор на крест, брезжущий светлыми полосами вдали, тогда как в бушующих морских валах нет числа таким же крестам.

Мать послала за ним, намереваясь представить его супруге рыцаря. Гости захмелели, разгоряченные предвкушением грядущего похода, так что Генрих мог незаметно покинуть пиршество. Его мать задушевно беседовала с доброжелательной пожилой госпожой, которая приняла Генриха приветливо. На ясном небе солнце начинало садиться; золотая даль, проникавшая в сумрачные покои через узкие углубления сводчатых окон, манила Генриха, стосковавшегося по уединению, так что ему вскоре было позволено осмотреть окрестности замка.

Он выбежал на простор и осмотрелся, охваченный волнением; прямо у подножия старого утеса пролегала лесистая долина, где протекал стремительный ручей, вращающий колеса нескольких мельниц с шумом, чуть слышным на этой обрывистой круче, и далее виднелись вершины, дубравы, обрывы, так что невозможно было окинуть взором гористое пространство, и покой постепенно воцарился в душе Генриха. Воинственного угара как не бывало, его сменила безоблачная грусть, располагающая к мечтаньям. Генрих чувствовал, как нужна ему лютня, хотя едва ли представлял себе ее струны. Отрадная картина великолепного вечера навевала тихие сны наяву; цветок его сердца зарницею являлся ему порою. Он бродил в диком кустарнике, взбирался на мшистые уступы, как вдруг в ближайшей лощине послышалось трогательно-томительное пение: женскому голосу вторили чудесные лады. Сомнений не было: это лютня. Он застыл, зачарованный, вслушиваясь в песню[30], пропетую по-немецки с небезупречным произношением:

Неужели, как и прежде, Бьется здесь, в чужом краю, Сердце жалкое в надежде Обрести страну свою? Жить ли мне мечтою ложной? Лишь разбиться сердцу можно. Безутешно слезы лью. Небеса родные щедры. Оказаться бы мне вдруг Там, где мирты, там, где кедры, Где, войдя в девичий круг, Я, нарядная, блистала. Я бы вновь собою стала Там, среди моих подруг. Знатных юношей немало Поклонялось прежде мне. Песни пылкие, бывало, Доносились при луне. Верность непоколебима. Вечно женщина любима. Так ведется в той стране. В той стране раздолье зною. Пламенея близ воды, Ароматною волною Заливает он сады. Сущий рай в садах тенистых Для певуний голосистых; Там среди цветов плоды. Но мечту мою сгубили. Наша родина вдали. Все деревья там срубили, Древний замок наш сожгли. Лютый враг нагрянул скопом, Полонив своим потопом Райский сад моей земли. Пламень, вспыхнув языками, В синем воздухе не гас; Скачут варвары с клинками, Час настал, последний час. Братья и отец убиты. Больше не было защиты, И тогда схватили нас. Взор мне слезы вновь застлали. Сквозь такую пелену Как увидеть мне в печали Дальнюю мою страну? Мне бы лучше, злополучной, Жизнь прервать собственноручно, Но дитя со мной в плену.

Донеслись детские всхлипыванья, голос теперь утешал ребенка. Генрих спустился в лощину, поросшую кустарником, и увидел, что под старым дубом сидит скорбная бледная девушка. Прекрасное дитя горько плакало, обняв ее, рядом с нею среди травы виднелась лютня. Девушка слегка вздрогнула, заметив, что к ней идет чужой юноша, как бы готовый разделить ее печаль.

— Кажется, моя песня донеслась до вас, — молвила она приветливо. — Где я видела ваше лицо? Позвольте мне собраться с мыслями, память изменяет мне, но я смотрю на вас, и мне почему-то вспоминается былая отрада. О! Сдается мне, тому причиной ваше сходство с одним из моих братьев;[31] он задумал посетить одного прославленного поэта в Персии и простился с нами еще до того, как нас постигла беда. Если он еще не умер, он теперь слагает скорбные песни о наших злоключениях. Вспомнить бы мне хоть какую-нибудь из тех прекрасных песен, что нам он подарил до своего ухода! Его лютня была его счастьем, при своем благородстве и нежности не ведал он другого счастья.

Ребенок оказался девочкой лет десяти — двенадцати, она пристально вглядывалась в чужого юношу, прильнув к скорбной Салиме[32]. Сердце Генриха сжалось от сострадания, он пытался дружески утешить пленную певунью и убеждал ее поведать свою судьбу обстоятельнее. По-видимому, она сама была не прочь высказаться. Сидя напротив нее, Генрих внимал ее словам, хотя слезы то и дело мешали ей говорить. Пленница не скупилась на похвалы своей отчизне и своим сородичам. Она описывала их великодушие, их неподдельную страстную готовность воспринять поэзию жизни и чудесные, пленительные тайны природы. Она рассказывала, какой романтической живописностью отличаются возделанные арабские земли, эти счастливые острова, затерянные в непроходимых песках, пристанище измученных и гонимых, как бы райские насаждения, где на каждом шагу прохладные родники, чьи воды журчат, струясь в густой траве среди ярких камней и в старых заповедных кущах, переполненных разноперыми, разноголосыми птахами и привлекательными останками былых незабываемых веков.

— С каким волнением, — говорила она, — рассматривали бы вы явственные, красочные, невиданные черты и начертания на старинных каменных плитах. Кажется, будто это надписи на родном, хотя и забытом языке, неизгладимые по своей сути. Гадаешь, гадаешь, улавливаешь отдельные значения, тем соблазнительнее разгадка всей этой древней глубокомысленной письменности. Ее непостижимый дух вызывает нежданные мысли, и, даже если искания были напрасны, удаляешься, обретая тысячи знаменательных открытий в своем внутреннем мире, так что жизнь обогащается новым сиянием, а душа многообещающими, неисчерпаемыми начинаниями. На почве, давно возделанной, исстари возвеличенной заботами, трудами и преданностью, жизнь особенно хороша. Природа там как бы не чужда человечности и осмысленности, настоящее прозрачно, так что смутное воспоминание являет сквозь него четкими зарисовками свои образы, и мир в сочетании с другим миром услаждает, утратив свою тягостную непреложность, уподобляясь вымыслу, вернее, чарующей песне наших чувств. Не дает ли себя в этом знать участливое присутствие древних, теперь невидимых соотечественников, и, когда приходит время пробудиться уроженцам иных земель, не этот ли смутный зов заставляет их рваться в исконный прародительский край[33] с таким ожесточенным вожделением, что они готовы пожертвовать душой и телом, всем своим уделом, лишь бы завоевать желанные земли.

Помолчав, она продолжала:

— Не верьте россказням о зверствах моих земляков. Только у нас никогда не обижают пленных, и ваших пилигримов, направляющихся в Иерусалим, принимали, как гостей, жаль только, сплошь и рядом это были дурные гости. Среди них замешалось много бездельников и даже преступников, чье паломничество изобиловало разными гнусными выходками, за которые нельзя не карать. А ведь могли же христиане посещать Святой Гроб мирно, не развязывая жуткой бессмысленной войны, которая сеет ожесточенье и нищету, навсегда противопоставляя Восток Европе. Не все ли равно, кому принадлежит святыня? Наши государи благоговейно хранили гробницу вашего Святого, которого мы сами почитаем как пророка Божьего, и было бы хорошо для всех, если бы его Святой Гроб оказался колыбелью счастливого согласия, где завязываются нерасторжимые, спасительные узы.

Генрих слушал ее, а вокруг вечерело. Из влажной лесной чащи выплыла луна, проливая свой успокоительный свет. Они медленно поднимались в гору, туда, где высился замок; Генриха одолевали мысли, воинственный восторг совершенно забылся. Юноша заметил в мире необъяснимый разлад: образ утешительной созерцательности, луна открывала ему высоту, откуда представлялись несущественными кручи и пропасти, зловещие и непроходимые для странника. Салима с девочкой тихо сопутствовала юноше. Лютня была у Генриха. Он старался уверить свою спутницу, что еще рано отчаиваться и она еще может увидеть родину; некий внутренний голос властно повелевал ему спасти пленницу, не указывая, правда, как спасать ее. Впрочем, простые слова Генриха обладали, казалось, целительным воздействием, ибо Салиме стало легко, как никогда, и она с волнующей искренностью благодарила его за участие. Рыцарям еще не наскучили кубки, мать еще беседовала о хозяйстве. Генриха не тянуло в пиршественный зал. Он чувствовал себя усталым и вскоре удалился в опочивальню, отведенную для него и для матери. Перед сном он поведал ей, кого встретил вечером, сон не заставил себя ждать и навеял отрадные грезы. Купцы тоже покинули пиршественный зал заблаговременно и рано утром уже были готовы в путь.

Рыцарям было еще далеко до пробуждения, когда они уезжали, но госпожа сердечно с ними простилась. Салиме ночью не спалось, сокровенная радость не давала ей сомкнуть глаз; когда наступило время прощаться, она пришла, чтобы проводить путников как усердная смиренная служанка. На прощанье она протянула Генриху лютню[34], проникновенным голосом умоляя принять ее на память о Салиме.

— На этой лютне играл мой брат, — молвила она. — Это его прощальный подарок, все, что мне осталось от нашего имущества. Лютня как будто полюбилась вам вчера, а вашему подарку нет цены, ваш подарок — сладкая надежда. Вот вам жалкий знак моей благодарности. Возьмите лютню и не забывайте бедную Салиму. Мы свидимся, я знаю, быть бы мне тогда счастливее.

Генрих прослезился, он отклонил подарок, понимая, как дорога ей лютня.

— У вас в волосах, — молвил он, — я вижу золотую ленту с непонятными письменами, если только она не служит вам напоминанием о ваших родителях или о вашей родне, позвольте мне взять эту ленту, а взамен примите покрывало, которое моя мать будет рада вам оставить.

Наконец она уступила его настояниям, отдав ему ленту с такими словами:

— Мое имя обозначено на этой ленте буквами моего родного языка. Я сама вышивала эти буквы, когда мне жилось веселее. Рассматривайте мою ленту, когда вам захочется, и не забывайте: ею были заплетены мои косы в долгую печальную пору, когда я увядала, а золото тускнело.

Мать Генриха сняла покрывало, вручила пленнице, привлекла ее к себе и обняла прослезившись.

Глава пятая[35]