Я пошарил в инструменте и, к счастью, нашел несколько катушек струн, но молотка не было! Начались новые сетования.
— Сгодится всякий ключ, бородка которого наденется на колки, — объявил я; баронесса и фрейлейн Адельгейда, радостно засуетившись, стали сновать но комнате, и вскоре передо мной лежало целое собрание блестящих ключей.
Я усердно принялся за дело, фрейлейн Адельгейда и баронесса помогали мне как могли. И вот один из ключей надевается но колки.
— Подходит! Подходит! — радостно восклицают обе.
Но тут со звоном лопается струна, доведенная почти до чистого тона, и обе в испуге отступают. Баронесса перебирает своей нежной ручкой хрупкие проволочные струны и подает мне те номера, которые я требую, она заботливо держит катушку, которую я разматываю; внезапно одна из катушек вырывается у нее из рук, баронесса издает нетерпеливое восклицание, фрейлейн Адельгейда громко хохочет, а я преследую заблудшую катушку до самого конца комнаты, и все мы стараемся вытянуть из нее еще одну цельную струну, натягиваем ее, а она, к нашему огорчению, снова лопается; но вот наконец найдены хорошие катушки, струны начинают держаться, и из нестройного жужжания постепенно возникают чистые, звучные аккорды.
— Ах, удача, удача! Инструмент настраивается! — восклицает баронесса, глядя на меня с милой улыбкой.
Как быстро изгнали эти общие усилия все чуждое и пошлое, что налагается на людей светскими приличиями! Какое теплое доверие поселилось меж нами; подобно электрической искре оно разрядило страшную тяжесть, давившую мою грудь, точно лед. Тот особый пафос, который часто вызывает к жизни влюбленность, подобную моей, совершенно меня оставил, и когда фортепиано было наконец настроено, я, вместо того, чтобы излить свои чувства в пламенных фантазиях, как собирался сделать раньше, начал петь те милые, нежные канцонетты, которые пришли к нам с юга. Во время всех этих «Seiua di tе», «Seniimi, idol mio», «Almen se non poss"io»[54],бесчисленных «Morir mi sento», и «Addio!», и «Oh, dio!»[55] глаза Серафины все больше и больше разгорались. Она села за инструмент совсем рядом со мной, и я чувствовал, как ее дыхание касается моей щеки. Серафина оперлась рукой о спинку моего стула, и белая лента, отделившаяся от ее изящного бального платья, упала мне на плечо и развевалась между нами, колеблемая звуками и тихими вздохами Серафины, как верный посланник любви! Просто удивительно, как я не лишился рассудка.
Когда я начал брать аккорды, припоминая какую-то песню, фрейлейн Адельгейда, сидевшая в углу комнаты, подбежала к баронессе, встала перед ней на колени, взяла обе ее руки и, прижимая их к своей груди, стала просить:
— Милая баронесса Серафина, теперь и ты должна спеть!
Баронесса отвечала:
— Что ты говоришь, Адельгейда! Как могу я выступить со своим жалким пением перед таким виртуозом!
Можно себе представить, как я умолял ее; когда же она сказала, что поет курляндские народные песенки, я не отставал до тех пор, пока она, протянув левую руку, не попыталась извлечь из инструмента несколько звуков, как бы в виде вступления. Я хотел уступить ей место за фортепиано, но она не согласилась, уверяя, что не сумеет взять ни одного аккорда и что без аккомпанемента ее пение должно звучать очень жалко и неуверенно. Наконец она запела нежным и чистым, как колокольчик, льющимся прямо из сердца голосом; то была песня, отвечающая своей безыскусной мелодией характеру народных песен, которые светят прямо из глубины души, и мы, озаренные их чистым светом, постигаем нашу высшую поэтическую природу. Какое таинственное очарование заключено в незатейливых словах текста— иероглифах того невыразимого, что наполняет нашу грудь.
Кто не знает испанской песенки, содержание которой вмещается всего в нескольких словах: «С девицей моей я плыл по морю, вдруг поднялась буря, и девица в страхе бросалась туда и сюда. Нет! Уж не поплыву я больше с девицей моей по морю!» Песенка баронессы говорила не более того: «Недавно на свадьбе плясала я с милым, и вот из волос моих выпал цветок, и он его поднял и, мне подавая, сказал: «Когда же, моя девица, мы опять пойдем на свадьбу?»
Когда на второй строфе этой песенки я, подобрав аккомпанемент, стал вторить ей аккордами и, охваченный вдохновением, немедленно ловил из уст баронессы мелодии следующих песен, то показался ей и фрейлейн Адельгейде величайшим мастером музыкального искусства, и они осыпали меня похвалами. Свечи, зажженные в бальной зале, находившейся в боковом флигеле, уже бросали отблеск своего огня в комнату баронессы, и нестройные звуки труб и гобоев возвестили, что пришло время собираться на бал.
— Ах, я должна идти! — воскликнула баронесса. Я вскочил из-за фортепиано. — Вы доставили мне большое наслаждение, это были самые счастливые мгновения, которые судьба подарила мне в Р-зиттене, — с этими словами баронесса протянула мне руку, и, когда я прижал ее к своим губам в восторженном упоении, то почувствовал, как трепетно бьется кровь в ее пальцах… Не знаю, как я очутился в комнате дяди, как попал потом в бальную залу. Некий гасконец боялся битвы, полагая, что всякая рана будет для него смертельна, ибо он весь состоял из одного сердца![56] Я мог бы уподобиться ему, как и каждый в моем настроении: всякое прикосновение было для меня смертельным. Рука баронессы, ее трепетные пальчики явились для меня отравленными стрелами, кровь моя кипела в жилах.
На другое утро не расспрашивая меня прямо, старый дядя мой очень скоро узнал подробности вечера, проведенного с баронессой, и я был поражен, когда он, говоривший со мной всегда весело и со смехом, вдруг сделался очень серьезен и сказал:
— Прошу тебя, тезка, борись с этой глупостью, которая захватила тебя с такой силой! Знай, что твое поведение, как бы ни казалось оно невинным, может иметь ужаснейшие последствия; в беспечном безумии ты стоишь на тонком льду, который подломится под тобой прежде, чем ты это заметишь, и ты бухнешься в воду. Я не стану держать тебя за полу, потому что знаю, что ты сам выкарабкаешься и, весь израненный, скажешь: «У меня сделался во сне небольшой насморк», но мозг твой иссушит страшная лихорадка, и пройдут годы, прежде чем ты оправишься. Черт побери твою музыку, если ты не нашел ничего лучшего, как смущать ею мирный покой чувствительных женщин.
— Но, — прервал я старика, — разве мне приходит в голову любезничать с баронессой?
— Болван! — вскричал дядя. — Да если бы я об этом узнал, я бы тут же выбросил тебя из окна.
Барон прервал этот тягостный разговор, а дела вывели меня из любовной мечтательности, в которой я видел одну только Серафину. В обществе баронесса лишь изредка говорила мне несколько приветливых слов, однако не проходило почти ни одного вечера, чтобы ко мне не являлся тайный посланник от фрейлейн Адельгейды, звавшей меня к Серафине. Вскоре музыка стала чередоваться у нас беседами на самые различные темы. Фрейлейн Адельгейда, которая была уже не так молода, чтобы быть такой наивной и безрассудной, перебивала нас веселыми и немного путаными речами, когда мы с Серафиной начинали погружаться в сентиментальные грезы и предчувствия. По разным приметам я вскоре убедился, что баронесса чем-то действительно печально озабочена, я прочел это в ее взгляде, еще когда увидел ее в первый раз; теперь я уже не сомневался во враждебном действии домашнего призрака — нечто ужасное, вероятно, случилось или должно было случиться. Мне хотелось рассказать Серафине, как коснулся меня незримый враг и как старый дядя изгнал его, вероятно навеки, но какой-то непонятный страх сковывал мой язык, едва я хотел заговорить.