— С вами, с вами! — вскидывается та и сползает с высокого табурета.
Дамело кажется, он что-то упустил. Что-то важное, невысказанное. Как будто пока он пялился в свои карты, дилер подменил колоду.
— А я все-таки спрошу, — вкрадчиво произносит Диммило. — Кое о чем.
— Инти ради, не начинай, — шепчет индеец — и осекается, понимая, ЧЬИМ именем заклинает.
Золотой бог улыбается. Он постоянно улыбается, чуть прибавляя и убавляя ослепительность и жар своей улыбки, точно калорифер настраивает. Все вокруг сияет отраженным светом, купается в нем и одновременно выглядит замызганным и жалким. Солнце — оно такое. Двоякое.
— Почему ты говоришь: я никогда не стану твоим? — прет напролом Димми.
— У него спроси, — кивает Инти на Дамело. — Или у себя. Ты ведь хочешь не меня, ты исцеления хочешь. А я не целитель, я разрушитель. Мы все разрушители, такова наша суть.
Он не поймет, мысленно встревает Сапа Инка. Ему сызмальства внушали другое: бог не разрушитель, он творец, дарующий жизнь всем и вся, боженька добр и милосерден, держись за край его одежд и выберешься из любой беды. Откуда белому парню знать про вас, боги-из-нутра, про вашу всесожигающую силищу, малой толики которой довольно, чтобы оплодотворить мир и зачать жизнь — зато второй такой же малостью можно все убить и пепла не оставить на выжженной земле.
— Это отговорки, — убежденно отметает слова бога — бога! — лучший друг Сапа Инки, придурок и самоубийца. — Ты просто ищешь повода слинять от меня к ней.
На этом «слинять» индеец давится воздухом, а Тласольтеотль глядит на Диммило, словно хищная птица с верхушки скалы. Ну а Инти… Инти хохочет, как ненормальный. Если, конечно, бывают нормальные боги.
— Ищу, любимый, ищу! Знал бы ты, как мне нужен повод, отговорка, хоть что-то! Знал бы ты, как я устал… — И золотой бог качает головой, будто и впрямь устал до чертиков ходить одной и той же тропой вечность за вечностью. Сизиф, волокущий в апогей звезду, будто кандальное ядро.
В этот миг Диммило бросается на Инти. Быстрей, чем Дамело бросается наперерез, чем змеиная мать бросается на Дамело, вдавливая в пол нечеловеческой, питоньей тяжестью. Кечуа чует запах разозленной змеи, гнилостный, тошнотворный, он не может шевельнуть ни рукой, ни ногой, спеленутый и полураздавленный, но и тогда пытается ползти вперед — сам не зная зачем.
— Лежать, — шипит Тласольтеотль где-то вдалеке, пока индеец пытается столкнуть ее с себя — обездвиженный, чуть живой.
Дамело выворачивает шею, чтобы увидеть, хотя бы увидеть последние минуты Димкиной жизни, однако змеиная мать втискивает его лицо в пол, точнее, в ковер из мха, через зеленые жгутики которого проступает вода — не городская, пахнущая хлоркой и ржавью из труб, а болотная, отдающая сероводородом и кислой грязью торфяника. За долю секунды, пока Сапа Инка видит то, чего не должен был видеть, сетчатку обжигает, точно рентгеновской литографией: Диммило, человек, обхватив Инти, бога, за подмышки и уложив себе на грудь, как девчонку, целует его — тоже как девчонку, бесцеремонно и напористо, давая понять, что хватит уже ломаться, хватит. А бог Солнца позволяет ему это.
— Ослепнуть решил? — Голос у Тласольтеотль, несмотря на сердитый вопрос, довольный, умиротворенный.
Таким же довольным и умиротворенным выглядит Инти, когда Сапа Инка, наконец, глядит ему в лицо, так и не поднявшись с колен. Дамело стоит перед этими двумя пидарасами на карачках, мокрый и перемазанный в зелени, остро ощущая, каким же дураком был до сих пор. И это обидное чувство заставляет его совершить святотатство:
— Я же отдал его тебе, — впервые в жизни Сапа Инка требует своего бога к ответу. — Почему ты отказываешься от него?
— Потому что он свободен. — Золотой бог гладит Димкину спину, рассеянно, так гладят любимого пса перед началом охоты. — Волен выбирать, чьим быть. А меня по собственной воле никто никогда не выбирает, ты же знаешь.
Это правда, вынужден согласиться Дамело. Сам он не выбирал, быть ему Великим Инкой или нет: Единственным надо было родиться. И принадлежащие Инке девы Солнца никого и ничего не выбирали: отлученные от матерей, отданные под присмотр мамаконы детьми, они подрастали и покорно ложились под хозяина их лона, их чрева. И жертвы на празднике Солнца не выбирали, умирать ли им на заснеженных склонах или лететь в ущелье с иззубренными скалами на дне. На каждого из людей Солнца выбор падал, словно молот на скотину, вышибая дух, лишая сознания. В тот момент, когда обычный человек делался избранным самого Инти, его прежняя жизнь умирала в корчах у алтарного подножия. Тело избранного умирало позже, а все, чем он был до выбора — сейчас. Жрецы спрашивали согласия у жертв, но делали это после того, как внушали девчонке или мальчишке: отдать себя Солнцу — наилучшая судьба для юности, силы и чистоты. Нет счастья выше, нет доли почетней. Согласен ли ты удостоиться великих почестей?
Грязная игра — и кому, как не Инти, знать, в какие грязные игры играют жрецы всех времен и народов? Наверное, потому он и радуется возможности поносить человеческую плоть, даже столь несовершенную, как эта, узкоплечая, сутулая, наделенная фамильными недугами Едемских. Зато если под ним, человеком, кто-то кричит, матерится и благодарит за доставленное удовольствие потоком бессмысленных слов, все сказанное — его собственное и больше ничье. Не обряд, не молитва, не затверженная последовательность движений и звуков, а чистое, искреннее, до животной сути пробивающее наслаждение.