Забытый человек

22
18
20
22
24
26
28
30

У самой Олеговой двери стояли пластиковое ведро и лиловый флакон. Викочка мыла пол с лавандовым шампунем, обещавшим волосам блеск и объем – об этом крупными буквами было написано на упаковке.

Викочка выпрямилась, скользнула по соседу безразличным взглядом. Ее потное лицо выражало удовольствие от тяжелого, но важного труда. А глаза смотрели бездумно и непонятно, словно была Викочка иностранкой или слабоумной. Скорее второе, с досадой подумал Олег, на которого явление Викочки в ночи произвело такое же гнетущее впечатление, как практически ритуальное запихивание ее сына в лифт.

Некстати возникший в мыслях вечного студента лифт внезапно пришел в движение. Викочка тем временем подхватила ведро и отправилась вниз. Она, видимо, начала уборку со своего девятого этажа и постепенно спускалась. Швабру Викочка несла на плече, как винтовку.

В нескольких шагах от Олега звякнул и открыл двери лифт. Никто не вышел. Олег даже заглянул на всякий случай в кабину – там все было по-прежнему: открытки, бусы на зеркале. И на пол вдобавок кто-то уронил растрепанную гвоздику, красную, сразу напоминавшую о государственных праздниках и почему-то о мавзолее. Олег хмыкнул и направился обратно к своему тамбуру.

И тут сзади хлопнуло. Зажужжали ролики – и снова хлопнуло. От первого хлопка Олег подпрыгнул на месте, на второй все-таки обернулся, хотя очень не хотелось.

Двери лифта разъезжались, а потом стремительно закрывались. Черт его знает, что в нем сломалось, но сейчас он был похож на одно из тех морских животных, которые вместе с безостановочно глотаемой водой затягивают в пасть корм. Ни секунды не сомневаясь, что его хотят сожрать, Олег метнулся в квартиру. Лифт хлопал дверями еще двадцать секунд – Олег зачем-то считал, стоя в маленькой прихожей и глядя на успокоительно тикающие бабушкины часы.

Ремонт дополз уже до последнего, шестого подъезда. Двор сиял. Заборы, бордюры, лавочки – все вдруг вспыхнуло, как лихорадочный тропический закат. Шеренги сурово поджавших губы пенсионеров красили то, что осталось, в малиновый, бирюзовый, розовый. Точно главной мыслью их было – все цвета есть, все пока доступны, а значит, надо брать.

Стали появляться деревянные фигуры, вырезанные местными умельцами: лиса кровожадно вонзала зубы в тело колобка, застыла в засаде группа длинномордых зайчиков, вздыбивший шерсть цербер с криво оскаленной пастью охранял детскую площадку.

Дети после школы не носились теперь с воплями по двору, а тихо прохаживались туда-сюда, следили за пришлыми. Если бросит кто на чистейший асфальт бумажку или окурок – дети подхватывали на лету и тащили в урну, а на чужака смотрели так, что он ускорял шаги.

Дворники-гастарбайтеры в оранжевых жилетах куда-то подевались, остался всего один – уже неотличимый от жильцов по серьезному выражению лица и беззвучности, и службу свою он нес с тем же тщанием и трепетом.

В подъездах расставили горшки с цветами, детские игрушки. Сосед Олега по тамбуру, неудавшийся художник Марк, забыл о том, что он неудавшийся, и теперь самозабвенно расписывал стены. И все-то у него было лето, солнце, и люди щекастые, счастливые, сочащиеся силой и здоровьем, розовые холмики радостного мяса…

Дочь Кузьмича Нонна в последнюю неделю не выходила из дома – болела. Днем дремала у себя в комнате, а по ночам лежала без сна и сердилась на отца. Словно замечать ее перестал, все у него дела какие-то во дворе, а выглянешь в окно – ходит и зыркает по сторонам, точно дружинник, прости Господи. И дома ходит и ходит, точно места себе не найдет, а намекнешь ему, что странно он себя ведет, может, к врачу пора – молчит и опять зыркает. Нонна, глядя в потолок, подсчитывала, сколько слов она слышала от отца за прошедшие дни: «да», «нет», «уйди», «молчи», «у себя поем»… вот вроде и все.

Нонна всегда очень остро чувствовала сквозь стены соседей – все стуки, крики, кашель, бульканье телевизоров, все это присутствие чужого на своей, обжитой территории. И затыкала перед сном уши, чтобы не проснуться посреди ночи от посторонних звуков и не впасть в отчаяние от невозможности уединения.

На следующую ночь после того, как в доме закончился ремонт, она решила хорошенько выспаться и приняла снотворное, а беруши так и остались лежать на столе, в лиловой коробочке.

Нонна проснулась в кромешной темноте от ровного, монотонного гудения. Точно рой пчел залетел в комнату. Тихонько дребезжала люстра, вибрировали стекла серванта, за которыми улыбались многочисленные мертвые мамочки, бабулечки, братики… Нонна включила лампу, но наваждение не сгинуло. Гудение шло от пола, от стен, от потолка – с чужой жилой территории. И сейчас Нонна чувствовала соседей – непонятных, беспричинно враждебных, – так остро, что ей казалось, они просвечивают сквозь тончайшую бетонную скорлупу ее комнатки.

Дверь приоткрылась. На пороге возник Кузьмич в своей вечной полосатой пижаме.

– Что за шум-то? – по возможности бодро обратилась к нему Нонна.

Кузьмич глубоко вздохнул, раскрыл рот и раскатисто загудел. И дочь вдруг поняла, что стоит перед ней совсем не тот Кузьмич, которого знала она на протяжении пятидесяти лет. А может быть, вовсе и не Кузьмич.

Нонна ахнула, вскочила с кровати, метнулась вглубь комнаты и запоздало поняла, что там – только окно. Тогда, жмурясь от ужаса, она ринулась вперед, проскользнула под рукой Кузьмича, оттолкнула его медлительные пальцы, явно собиравшиеся вцепиться ей в волосы, прошлепала по коридору и заперлась в туалете.

А в квартирах полыхали серым огнем экраны телевизоров, и перед ними, выпрямив спины, с важным и торжественным видом сидели семейства. Только немногие, случайно ускользнувшие или оказавшиеся слишком крепкими, еще спали, беспокойно ворочаясь от вползающих в уши ночных звуков. А старики, натруженные главы семейств, пропахшие едой матери и дети сидели, благоговейно впитывая белый шум. Круги ртов чернели в полутьме, и дом вибрировал от громкого, дружного гудения.