Заколдованный замок

22
18
20
22
24
26
28
30

В последнее время я сделал несколько наблюдений относительно особенностей судна, на котором я оказался. Несмотря на пушечное вооружение, оно, по-моему, вовсе не является военным кораблем. Его общий строй, оснастка и прочее оборудование опровергают такие предположения. Я хорошо понимаю, чем оно не может быть, но что оно такое на самом деле, боюсь, определить невозможно. Сам не знаю почему, но при виде необычных обводов его корпуса, своеобразного рангоута, огромных размеров и избытка парусного оснащения, строгой простоты носовой части и старинной формы кормы в голове моей то и дело проносятся какие-то смутно знакомые образы, и вместе с этими тенями воспоминаний в памяти безотчетно всплывают страницы старых иноземных летописей и века давно минувшие…

* * *

…Я только что внимательно обследовал шпангоуты корабля. Он построен из неизвестного мне материала. Это дерево обладает некоторыми свойствами, которые, как мне кажется, делают его совершенно непригодным для той цели, для которой его использовали. Я имею в виду его необыкновенную пористость, и это независимо от того, что остов судна сплошь источен червями (естественное следствие плавания в этих морях). Я уже не говорю о трухлявости, указывающей на огромный возраст древесины. Следующее мое замечание может показаться курьезным, но это дерево было бы похоже на испанский дуб, если бы последний можно было бы каким-нибудь сверхъестественным способом растянуть и изогнуть.

Перечитываю последнюю фразу, и мне вспоминается афоризм одного старого, видавшего виды голландского морехода. Когда кто-нибудь выражал сомнение в правдивости его слов, он, бывало, говаривал: «Это так же верно, как то, что есть на свете море, где даже судно растет подобно живому телу моряка!»

* * *

Час назад, набравшись храбрости, я осмелился-таки приблизиться к группе матросов. Они не обратили на меня ни малейшего внимания и, хотя я замешался в самую их гущу, казалось, совершенно не замечают моего присутствия. Подобно тому человеку, которого я впервые увидел в трюме, на всех здесь лежала печать глубокой старости. Колени их тряслись от немощи, дряхлые спины горбились, пергаментная кожа шуршала на ветру, надтреснутые голоса звучали сипло и прерывисто, глаза были затянуты мутной старческой пеленой, а редкие седые волосы ожесточенно трепала буря. Вся палуба вокруг них была завалена навигационными и астрономическими инструментами архаичной, но необычайно замысловатой конструкции…

* * *

Недавно я упомянул о том, что команда поставила лисели. С этого времени корабль идет в полный бакштаг[145], продолжая свой зловещий путь на юг под всеми парусами и поминутно окуная концы своих рей в непостижимую для человеческого ума чудовищную бездну вод. Я только что убрался с палубы, где просто не мог устоять на ногах, хотя команда, казалось, не испытывает ни малейших неудобств. Чудом из чудес представляется мне то, что огромный корпус нашего судна до сих пор раз и навсегда не поглотила пучина. Очевидно, мы обречены постоянно балансировать на краю вечности, но так никогда и не рухнуть в бездну. С гребней валов, фантастические размеры которых многократно превосходят все, что мне когда-либо доводилось видеть, мы со стремительностью чайки легко соскальзываем вниз, и тогда исполинские волны возносят над нами свои вершины, словно демоны из глубин ада. Однако этим демонам дозволено грозить, но по какой-то причине не дано нас уничтожить. То, что мы все время чудом уклоняемся от гибели, я могу приписать лишь единственной естественной причине, лишь она может вызвать подобные следствия. Очевидно, этот корабль находится под воздействием какого-то сильного поверхностного течения или могучего глубинного водного потока…

* * *

Я столкнулся с капитаном лицом к лицу в его собственной каюте, но, как я и надеялся, он не обратил на мою персону ни малейшего внимания. Пожалуй, ни одна черта его внешности не подтолкнула бы случайного наблюдателя к мысли, что это существо не принадлежит к числу смертных, и все же я смотрел на него с чувством благоговейного трепета, смешанного с крайним изумлением. Он приблизительно одного со мною роста, то есть пяти футов восьми дюймов, и крепко, но вполне пропорционально сложен. Вместе с тем, с его лица не сходит необычное выражение — напряженное, невиданное еще никем, вызывающее нервную дрожь свидетельство столь глубокой старости, вселяющее в душу поистине неизъяснимые чувства. Чело капитана, на котором, однако, почти не видно морщин, отмечено печатью бессчетного множества лет. Его даже не седые, а бесцветные волосы — свидетельство далекого прошлого, а выцветшие серые глаза — глаза сивиллы[146], которой открыт облик грядущего. На полу капитанской каюты валялось множество диковинных фолиантов с медными застежками, позеленевших от сырости научных инструментов и древних, давным-давно забытых мореходных карт. Опершись подбородком на руки, он вперил свой горячий, беспокойный взор в какую-то бумагу, которую я принял за капитанский патент — во всяком случае, она была скреплена подписью одной из венценосных особ. Капитан сердито бормотал про себя — в точности так же, как и первый моряк с этого судна, которого я увидел в трюме. И хотя я стоял совсем рядом, его глухой голос и слова чужеземного наречия, казалось, доносятся до меня с расстояния в целую милю…

* * *

Корабль вместе со всем, что на нем есть, буквально пропитан духом Минувшего. Матросы скользят по палубе, словно призраки ушедших столетий, глаза их сверкают каким-то лихорадочным, тревожным огнем, когда же в грозном мерцании ходовых огней их руки случайно преграждают мне путь, я испытываю чувства, никогда прежде мною не испытанные, хоть я на протяжении всей своей жизни занимался торговлей древностями и так долго дышал прахом рухнувших колоннад храмов и дворцов, что моя душа, как мне кажется, и сама превратилась в развалины…

* * *

Озираясь с палубы корабля, я стыжусь своих былых страхов и опасений. Если я дрожал от шквалов, сопровождавших нас до сих пор, разве не должна повергнуть меня в ужас схватка бури и океана, для описания которой слова «смерч» и «ураган» могут показаться бледными и ничего не выражающими? Рядом с кораблем царит непроглядный мрак вечной ночи и клокочет хаос волн, но примерно в одной лиге[147] от нас там и сям виднеются смутные силуэты гигантских плавучих ледяных гор, которые, словно бастионы мироздания, возносят к пустому безотрадному небу свои сверкающие вершины….

* * *

Как я и предполагал, корабль находится во власти течения — если только это слово может дать хотя бы отдаленное представление о том бешеном грозном потоке, который, с неистовым ревом прорываясь сквозь бело-голубое ледяное ущелье, стремительно мчится на юг…

* * *

Понять весь ужас моих ощущений, пожалуй, не смог бы никто; но жадное желание проникнуть в тайны этих страшных областей мира перевешивает во мне даже отчаяние, и оно же способно примирить меня с самым отвратительным видом гибели. Мы, без сомнения, быстро приближаемся к какому-то ошеломляющему открытию, к разгадке какой-то небывалой тайны, которой ни с кем не сможем поделиться, ибо заплатим за нее собственной жизнью. У меня возникло подозрение, что это течение ведет нас прямо к Южному полюсу. И следует признать, что в этом предположении, с виду столь безумном, нет ничего невероятного…

* * *

Матросы бродят по палубе беспокойным неверным шагом; но в выражении их лиц больше трепетной надежды, чем безразличия отчаяния.

Между тем ветер все еще остается попутным, а поскольку наши мачты несут слишком много парусов, судно временами едва не взмывает в воздух. Внезапно — о ужас, не имеющий пределов! — стены льдов справа и слева от нас расступаются, и мы с головокружительной скоростью начинаем описывать концентрические круги вдоль краев колоссального амфитеатра, верхушки стен которого теряются в непроглядной выси. Для размышлений об ожидающей меня и весь экипаж корабля участи остается слишком мало времени!

Радиус наших кругов стремительно сокращается. И вот мы стремглав ныряем в самую пасть исполинского водоворота, наш корабль судорожно вздрагивает среди неистового рева, грохота и завываний океана и бури и — о боже! — низвергается в бездну!..

Перевод К. Бальмонта

В Крутых горах

В конце 1827 года, когда я некоторое время жил в штате Виргиния близ Шарлоттсвилля, я случайно познакомился с мистером Огастесом Бедлоу. Это был молодой джентльмен, замечательный во всех отношениях, и он пробудил во мне глубокий интерес и любопытство. Я обнаружил, что как телесный, так и духовный его облик в равной мере для меня непостижимы. Я не смог получить никаких достоверных сведений о его семье. Мне не удалось узнать, откуда он прибыл. Даже его возраст — хотя я и назвал его «молодым джентльменом» — серьезно смущал меня. Несомненно, он выглядел молодым и порой ссылался на свою молодость и неопытность, и все же бывали минуты, когда мне начинало казаться, что мистеру Бедлоу никак не меньше ста лет. Но больше всего остального меня поражала его внешность. Он был невероятно высок и тощ, и при этом всегда сутулился. Его руки и ноги были худы, как палки, лоб широк и низок, а лицо вечно покрывала восковая бледность. Рот был крупным и подвижным, а зубы, хоть и крепкие, отличались какой-то чудовищной неровностью, какой мне не доводилось видеть ни у кого другого. Однако его улыбка вовсе не казалась неприятной, как можно было бы предположить, но она никогда не менялась и свидетельствовала не о веселье или удовольствии, а о глубочайшей меланхолии, какой-то неизбывной тоске.

Я не упомянул его глаза: они казались неестественно большими и круглыми, как у кошек. И зрачки их в зависимости от освещения суживались и расширялись в точности так же, как у всего кошачьего племени. В минуты волнения или возбуждения глаза мистера Бедлоу начинали сверкать самым невероятным образом — но не отраженным светом, а как бы испуская собственные лучи, зарождающиеся где-то внутри, словно в потайном фонаре. Впрочем, в обычное время они чаще всего оставались пустыми, мутными и тусклыми, словно глаза давным-давно погребенного покойника.

Эти внешние особенности, очевидно, доставляли ему массу неприятностей, и он постоянно упоминал о них — то виновато, то как бы оправдываясь, что поначалу произвело на меня самое гнетущее впечатление. Вскоре, однако, я к этому привык, и ощущение неловкости прошло. По-видимому, Бедлоу пытался, избегая прямых утверждений, дать мне понять, что он не всегда был таким и что постоянные невралгические припадки лишили его незаурядной красоты и сделали таким, каким он стал теперь.

В течение многих лет его лечил врач по имени Темплтон — человек весьма преклонного возраста, лет семидесяти или даже более, к которому он впервые обратился в Саратоге и получил (или только вообразил, что получил) большое облегчение. В результате мистер Бедлоу, человек богатый, предложил доктору Темплтону весьма солидное годовое содержание, и тот согласился посвятить ему одному все свое время и весь свой медицинский опыт.

Доктор Темплтон в юности много путешествовал и во время пребывания в Париже стал большим приверженцем учения Франца Месмера[148]. Мучительные боли, которые постоянно испытывал его пациент, он облегчал исключительно с помощью магнетических средств, и нет ничего удивительного, что Бедлоу проникся известным доверием к идеям, эти средства породившим. Однако доктор, подобно всем энтузиастам, прилагал все более значительные усилия, чтобы окончательно убедить пациента в их истинности, и так преуспел, что страдалец дал согласие участвовать в различных месмерических экспериментах. А многократное повторение этих экспериментов привело к возникновению феномена, который в наши дни стал настолько обычным, что уже почти не привлекает внимания, хотя в эпоху, которую я описываю, в Америке был почти неизвестен. Я имею в виду, что между доктором Темплтоном и Бедлоу установилась весьма четкая и сильно выраженная магнетическая связь, или раппорт[149].