Заколдованный замок

22
18
20
22
24
26
28
30

Он сделал все, чего я хотела, и, когда я выпрямилась, оказалось, что легко могу просунуть в проем голову и шею. Вид оттуда открывался неописуемый. Ничего великолепнее я еще никогда не видела. Я лишь велела Диане сидеть смирно, а Помпея заверила, что буду осторожна и постараюсь не слишком топтаться у него на плечах. И добавила, что буду нежна с ним, как правильно прожаренный бифштекс.

Проявив таким образом должное внимание к моему преданному другу, я с восторгом и упоением предалась созерцанию пейзажа, расстилавшегося перед моими глазами.

Впрочем, на эту тему я не буду особенно распространяться. Нет смысла описывать Эдинбург — все вы наверняка в нем бывали. Ограничусь лишь самыми важными моментами, имеющими отношение к моим собственным злоключениям. Удовлетворив свое любопытство относительно размеров, расположения и общего вида города, я окинула взглядом сверху собор, в котором находилась, и изящную архитектуру его колокольни. Кроме того, я обнаружила, что отверстие, в которое я просунула голову, находилось в циферблате гигантских часов и снизу наверняка казалось чем-то вроде дырочки для ключа, какие бывают у настенных часов. А предназначалось оно, скорее всего, для того, чтобы смотритель башенных часов мог просунуть в него руку и в случае необходимости перевести стрелки изнутри. Не без удивления я также отметила, до чего же велики эти стрелки: минутная, самая длинная, достигала примерно десяти футов, а в самом широком месте имела ширину в девять дюймов. Стрелки были изготовлены из прочной стали, и края их выглядели острыми, как лезвия мечей. После этого я снова вернулась к созерцанию великолепной панорамы, расстилавшейся внизу.

Спустя несколько минут меня отвлек голос Помпея, который стал утверждать, что больше не может терпеть и покорнейше просит меня спуститься. Я сочла его требование необоснованным и довольно пространно объяснила ему это. Он отвечал, явно не понимая моих мыслей по этому поводу. Тогда я рассердилась и напрямик объявила ему, что он дурак и косоглазый невежда, что в голове у него столько же, сколько у безмозглого быка, а речи — полная чушь. Судя по всему, это его успокоило, а я снова вернулась к созерцанию.

Прошло, может быть, около получаса; я все еще была поглощена божественным видом, расстилавшимся подо мной, когда что-то очень холодное коснулось моего затылка. Я вздрогнула. Стоит ли описывать, как я испугалась! Я знала, что верный Помпей стоит у меня под ногами, а Диана, в соответствии с моим строгим приказом, сидит в дальнем углу площадки. Что же это могло быть?

Увы! Я очень скоро это узнала. Слегка повернув голову, я, к своему несказанному ужасу, увидела, что огромная сверкающая минутная стрелка, подобная мечу, продолжая движение вокруг циферблата, достигла моей шеи. Нельзя было терять ни секунды. Я рванулась назад — но уже было слишком поздно. Я не могла вынуть голову из страшной западни, в которую она угодила и которая продолжала смыкаться с кошмарной быстротой. То, что я чувствовала в те мгновения, невозможно представить. Я вскинула руки и изо всех сил принялась толкать вверх массивную стальную полосу. С тем же успехом можно было попытаться приподнять весь собор. Стрелка опускалась все ниже, ниже и ниже. Я закричала и стала звать на помощь Помпея, но он заявил, что я его оскорбила, назвав старым дураком. Я позвала Диану, но та ответила только «вау-вау!» и добавила, что ей не велено ни в коем случае выходить из угла.

Итак, от моих спутников мне не приходилось ждать помощи.

Между тем массивная и жуткая Коса Времени (только теперь я поняла буквальное значение этого сочетания слов) продолжала свое неотвратимое движение. Она опускалась все ниже. Ее острый край уже на полдюйма впился в мое тело, и мои мысли начали путаться. Я видела себя то в Филадельфии в обществе статного доктора Денеггроша, то в приемной мистера Блэквуда, где слушала его бесценные наставления. А потом на меня вдруг нахлынули сладостные воспоминания о былых счастливых днях, и я перенеслась в то благодатное время, когда мир не был для меня пустыней, а Помпей был моложе и чувствительнее.

Между тем звучное тиканье механизма забавляло меня. Я не ошиблась, сказав «забавляло», потому что мои ощущения граничили теперь с полным блаженством и любой пустяк доставлял мне удовольствие. Неумолкающее «тик-так» казалось мне самой мелодичной музыкой и в чем-то напоминало превосходные проповеднические разглагольствования доктора Оллапода. А крупные цифры на циферблате — до чего же умный был у них вид! Внезапно они принялись танцевать мазурку, и больше всего мне понравилось, как это удается цифре V. Она, я думаю, получила отличное воспитание. В ее движениях не было ничего вульгарного, ни малейшей нескромности. Она восхитительно делала пируэты, вращаясь на своем остром кончике. Я уже хотела было предложить ей стул, так как она казалась утомленной танцем, и только тут вполне осознала всю безвыходность своего положения. Оно было поистине безвыходным! Стрелка врезалась мне в шею уже на дюйм и причиняла нестерпимую боль. Я призывала смерть и среди своих страданий невольно повторяла прекрасные строки поэта Мигеля де Сервантеса:

Ванни бюрен, тан эскондида, Квори но ти сенти венти, Полк на пляже делли мори Номми, торни, дари види…[177]

Но меня ожидало новое несчастье, которого не выдержали бы самые крепкие нервы. Под давлением стрелки глаза мои начали вылезать из орбит. Пока я раздумывала, как непросто мне будет без них обойтись, один из них вывалился и, скатившись с крутой кровли колокольни, упал в водосток, проложенный вдоль крыши главного здания.

Не так обидна была потеря глаза, как нахальный, независимый и презрительный вид, с которым он уставился на меня, после того как выпал. Он лежал в водосточном желобе прямо у меня под носом и напускал на себя неслыханную важность, которая была бы смешна, если бы не была так неуместна. Никогда еще ни один человеческий глаз так не косил и не подмигивал. Такое его поведение не только раздражало меня явной дерзостью и черной неблагодарностью, но и причиняло крайнее неудобство. В силу сродства, существующего между обоими глазами одной и той же головы, какое бы расстояние их ни разделяло, я волей-неволей моргала и подмигивала вместе с беглецом. Вскоре, однако, с этим было покончено, так как выпал и второй глаз. Он отправился туда же, куда и его собрат (возможно, они успели сговориться). Затем оба выкатились из водостока, и я, признаться, была только рада от них избавиться.

Стрелка уже вдавилась в мою шею на четыре дюйма, и ей оставалось только рассечь тонкий слой кожи. Я испытывала непередаваемое счастье, сознавая, что, самое позднее через несколько минут, избавлюсь от своего неприятного положения. И мои ожидания не были обмануты. Ровно в двадцать пять минут шестого огромная минутная стрелка передвинулась и перерезала оставшуюся часть моей шеи. Я без всякого сожаления увидела, как голова, причинившая мне столько хлопот, окончательно отделилась от туловища. Она соскользнула по стене колокольни, немного помедлила в водосточном желобе, а затем, подпрыгнув, покатилась по самой середине улицы.

Должна признаться, что мои чувства приняли очень странный, больше того, совершенно необъяснимый и таинственный характер. Мое сознание раздвоилось и находилось одновременно и тут, и там. Головой я считала, что я, то есть голова, и есть настоящая синьора Психея Зенобия, а спустя мгновение убеждалась, что моя личность заключена не где-нибудь, а именно в туловище. Чтобы прояснить свои мысли на этот счет, я полезла в карман за табакеркой, но, достав ее и попытавшись обычным образом использовать ее содержимое, тотчас поняла свою несостоятельность и бросила табакерку вниз, своей голове. Та с видимым удовольствием нюхнула табачку и послала мне улыбку в знак признательности. А затем обратилась ко мне с речью, которую я неважно расслышала, опять же, за неимением ушей. Однако я поняла, что она удивляется моему желанию жить в таких обстоятельствах. В заключение она привела благородные слова Ариосто[178], сравнив меня с героем, который, не заметив в пылу битвы, что умер, с отчаянной храбростью продолжал сражаться.

Теперь уже ничто не мешало мне спуститься вниз, что я и сделала. Что уж так поразило Помпея в моей внешности, я до сих пор не знаю. Однако он растянул рот до ушей, зажмурился так крепко, будто собирался колоть веками орехи, а затем, бросив пальто, помчался вниз по лестнице и исчез из виду. Я бросила вслед негодяю гневные и страстные слова Демосфена: «Эй, Эндрю О’Флегетон, как можешь ты бросать меня?»[179] — а затем обернулась к своему сокровищу, лохматой и короткохвостой Диане. Но боже, что за страшное зрелище предстало предо мной! Неужели это крыса только что юркнула в нору? А это что? Обглоданные косточки моего ангела, съеденного злобным чудовищем? О боги, боги! Мне кажется, я вижу в углу призрак, дух моей любимой собачки, сидящей в углу с обычной меланхолической грацией… Но что это? Кажется, она заговорила, и — о небо! — на языке Шиллера:

Унд штабби дак, зо штабби дун Дук зи! Дук зи! Увы! Сколько правды в этих словах! Пусть это смерть — я смерть вкусил У ног, у ног, у милых ног твоих…

Нежное создание! Она тоже пожертвовала собой ради меня. Без Дианы, без Помпея, без головы, что теперь остается несчастной синьоре Психее Зенобии? Увы, ничего! Для нее все кончено.

Перевод Л. Уманца

Лягушонок

Я в жизни своей не видал такого шутника, как этот король. Он, кажется, жил только ради шуток. Рассказать забавную историю, и рассказать ее хорошо, как полагается, — таков был наилучший способ добиться его милости. Потому-то все его семь министров пользовались славой отменных шутов. Словно взяв пример со своего короля, все они были люди крупные, грузные, обрюзгшие и неподражаемые шутники. Толстеют ли люди от шуток, или сама по себе толщина к ним располагает — этого я никогда не мог выяснить доподлинно, но, так или иначе, худощавый шутник — rаrа avis in terris[180].

Король не особенно заботился об утонченности или, как он выражался, о «духе» остроумия. В шутке ему нравилась главным образом широта, и ради нее он готов был пожертвовать глубиной. Он предпочел бы «Гаргантюа» Рабле «Задигу» Вольтера, да и в целом ему больше нравились шутовские выходки, чем словесные остроты.

В эпоху, к которой относится мой рассказ, профессиональные шуты еще не перевелись при дворах. Даже в некоторых великих континентальных державах имелись придворные «дураки», носившие пестрое платье, колпак с погремушками и обязанные отпускать остроты по первому требованию в обмен на объедки с королевского стола.