Лик избавителя

22
18
20
22
24
26
28
30

С тех пор она не называла Люсину учительницу иначе, чем «копченый нос». Увы, близорукая Александра никогда не умела распознать истинной стоимости – человека ли, брошки ли.

Полубезумная, волоокая Ольга Александровна! Как, оказывается, много сделала она для Люси в тот несытый военный год и сгинула в неизвестность, унеся с собой едкий запах самосада, еле слышный аромат герленовских «Митцуко», сохранившийся на котиковом палантине, и сухие лепестки чайной розы, когда-то подаренной ей Изольдой! Была ли она, эта роза? И была ли она сама, Ольга Александровна? А если была, то каким злым ветром забросило ее в провинциальный Омск? Она казалась не вполне реальной, ее иссохшая фигура все норовила расплыться в окружающем ее волшебном мареве, ее черные глаза смотрели порой так странно, словно видели иную реальность. Часто сразу после урока она задремывала, прижавшись к теплому боку печурки, и когда уходившие по домам девочки будили ее, прощаясь, она вздрагивала всем телом… Но потом отходила от своего кошмара, облегченно улыбалась, кивала маленьким ученицам…

Позже Люся пыталась разыскать ее, узнать что-то о ней, но, на беду, не помнила фамилии… А те, кто, казалось, вспоминал ее, косились испуганно и шикали на Люсю, как на расшалившуюся девчонку. Очевидно, это было то, о чем нужно до срока молчать. Sapienti sat!

В мае сорок четвертого года семья Ковалевых вернулась в Ленинград. Им повезло – квартира уцелела не только от бомбежек, но и от мародеров. Из-под толстого слоя пыли заученно улыбались портреты Изольды. Теперь Люся смотрела на них с особенным чувством. Едва перешагнув порог родного дома, едва успев поздороваться со своими старыми игрушками, проспавшими всю войну в сундучке, она побежала на улицу Зодчего Росси. Улица оказалась похожей на огромный театральный зал, от желтых стен домов было светло, хотя денек выдался обычный для Ленинграда, пасмурный, моросил теплый дождик.

– В эвакуации они, милая, в Перми, скоро возвратятся, – охотно сообщил девочке бодрый старичок, очевидно, сторож. На плечах у него, несмотря на теплую погоду, был накинут добротный полушубок с барашковым воротником, а на ногах сверкали новенькие калоши, и старичок то и дело на них поглядывал. – Вот-вот уже. Меня вперед послали: мол, езжай, Степаныч, проверь, что там и как, за порядком там присмотри… Обмундирование вот выдали, все новье…

В здании шел ремонт, просторный холл был уставлен ведрами с краской, валялись какие-то мешки, балки, прочий хлам. Большего Степаныч рассмотреть не дал, преградил проход тщедушной спиной и дверь за собой закрыл.

– Сказано тебе, потом приходи! – крикнул он напоследок. Очевидно, Степаныч чувствовал себя облеченным властью и намеревался как можно более от нее вкусить. Люсе забавный старик напомнил Ивана Тимофеевича, и она улыбнулась, подставив лицо теплым каплям дождя. Здорово было бы увидеть его снова – но, конечно, уже после того, как ее, Люсю, примут в училище! Если примут, конечно.

Разумеется, ее приняли, но Ивана Тимофеевича она уже не увидела. Он не пережил блокады. А Люся попала в класс легендарной Агриппины Вагановой, выпустившей в свое время Семенову, Вечеслову, Уланову, Дудинскую.

– Агриппина! Агриппина – зверь! – пугала Люсю соседка, девочка с непомерно длинными, как у жеребенка, ногами и руками. – Знаешь, она какая?

– Да ты-то откуда знаешь? – дернула плечом Люся.

– Вот знаю! Самый строгий педагог! Моя сестра у нее училась до войны, только вылетела. Она говорила, что у старухи Агриппины вечно всякие любимчики и что у нее бритв и иголок полон рот!

– Тем лучше, – пробормотала Люся. Еще девчонкой она умела полагаться на собственное впечатление. Агриппина Яковлевна не показалась ей «зверем». Не старуха, просто женщина. У нее были необыкновенно живые глаза.

Время показало, что правы были и Люся, и та девочка-«жеребенок». Ее, кстати, тоже приняли. У Агриппины был полон рот бритв и иголок, язвительные словечки и колкие замечания так и сыпались из него. Действительно, у нее были любимые ученицы, но им приходилось еще тяжелее, чем всем остальным. Ваганова не щадила тех, в ком разглядела талант. Впрочем, со всеми она вела себя по-разному. Рыжеволосую, хорошенькую Мариночку Колчанову, с которой Люся подружилась, например, нещадно донимала насмешками, от которых розовенькая Маришка бледнела перламутровыми пятнами и старалась, старалась, как только могла. Девочку-«жеребенка», боявшуюся ее больше всех, Агриппина ставила всем в пример исключительно за исполнение самых элементарных упражнений, хвалила по самым незначительным поводам…

– А вот посмотрели все, как у Надюши великолепно получается demi pliй! В чем дело? Кто смеется? Это очень, очень важно! Полуприседание, к вашему непросвещенному сведению, развивает ахиллесово сухожилие, а нам без него никуда в классическом танце! Молодец, Надюша!

«Жеребенок» прикусывала губу и старалась, старалась, как только могла, чтобы в другой раз Агриппина похвалила ее за что-то более существенное!

И только для Люси у Агриппины не было ни насмешек, ни похвал. С ней педагог обращалась по-деловому сухо. Впрочем, Люсю это обстоятельство вполне устраивало. Она ведь пришла сюда учиться танцу, так к чему сантименты, не так ли? Тем более что однажды она узнала истинную подоплеку такого отношения. Разгневавшись на одну ученицу – та посмела сетовать на несправедливость Агриппины, надо же! – Ваганова заметила своим фирменным, убийственным тоном:

– Я? Я к вам несправедлива? Деточки, да вас надо гонять день и ночь, до кровавого пота, до полусмерти, потому что ни одна из вас не работает в полную силу! Ни одна – кроме, разумею я, Ковалевой! Вот ее-то не погонять, а удерживать нужно, видела я таких, как она, что прежде времени израбатываются!

Но, кроме канонического освоения приемов хореографии, Агриппина требовала от учениц осмысленности. Она приучала девочек не просто четко копировать то или иное движение, но понимать его внутреннюю сущность и красоту, осознавать, как именно работают мышцы, выполняющие это движение, уяснять, почему один нюанс способен придать исполнению неизъяснимую прелесть, а другой – неуклюжесть и нелепость.

Ее наставления падали на благодатную почву – во всяком случае, это касалось Люси. Она танцевала со страстью, знакомой только пьяницам и игрокам, но не влюбленным. Страсть влюбленных преходяща и неверна. Люсина же душа принадлежала только балету. Весь окружающий мир, который недавно еще казался непостижимо огромным, сузился до одной сверкающей точки, до острия иглы, и устоять на этом острие можно было только relevé[2]. А вокруг острия клубился плотный туман, и ничего в нем нельзя разглядеть, да и надо ли?

Это ощущение острия разрослось и, если так можно выразиться, обострилось после смерти отца.