Ритуал танца смерти был непостижим для понимания. Заканчивалось это священное действо жертвоприношением – танцорам отрубали ноги. Это был их последний танец, последний вдох – самый глубокий, последний крик – самый пронзительный, последняя улыбка – самая ослепительная. Глаза танцующих сияли диким счастьем.
Рукба[1] долго ждал этого священного момента. Слезы застилали глаза. Он с восхищением смотрел на каменную статую богини танцев шестиногую Вильбади. Отдавая ей свою жизнь, посвященную познанию магической силы танца, он верил, что после смерти сольется душой и телом с божественной сутью прекрасной и великой Вильбади.
Бой барабанов завораживал ритмом и вводил в транс. Казалось, вибрирует в танце воздух. Метался в дикой пляске огонь в медных жаровнях. Танцующие языки пламени отбрасывали на древние стены храма танцующие тени, оживляя изображения богов на старинных фресках.
У священных ног богини стояла каменная чаша, наполненная букетом из отрубленных ног. По резному камню алтаря к ногам богини стекали струйки дымящейся крови.
Над храмом танцующего божества рисовала круги воронья стая. Вильбади улыбалась. В сиянии её обсидиановых глаз отражалось великолепие падающих звезд. Бездонный космический колодец распахнул объятия. Вслед за своими собратьями уносилась стрелой в непознанное душа Рукбы.
Забери меня с собой
– Бабушка, проснись! Бабушка! – шестилетняя девочка каждые полчаса подходила к кровати Прасковьи, но старушка не просыпалась.
Она лежала неподвижно, и лишь пульсирующая голубая жилка на мраморной коже виска говорила о том, что Прасковья жива. Она спала уже более суток. Её невозможно было разбудить.
Танюшка погладила бабушку по голове и стала заплетать в косу её непослушные волосы цвета воронова крыла, в которых не было ни одного седого волоса, хотя Прасковье исполнилось уже семьдесят два года.
Последние месяцы боли в теле усилились, и душа Прасковьи проводила большую часть времени в мире снов. Она с неохотой возвращалась в больное, в пролежнях, тело. Вот и сейчас унеслась в далекую, беззаботную юность Прасковьи.
– Не бойся его, Панюшка, он смирный, – дед ласково трепал по загривку огромного медведя, который выглядел вполне миролюбиво.
Паня во все глаза смотрела на дикого зверя, который пришел с дедом из леса и ходил за ним повсюду как ручной.
– Ну-кась, давай, дивчина, почеши косолапому спинку! – дед бороздил пятерней по спине довольного медведя. Хозяин тайги от удовольствия задрал голову к небу и смешно ею покачивал.
Дед был деревенским знахарем. Прасковья навсегда запомнила его слова, когда он подошел к ней перед своей смертью и сказал:
– Внуча, Панюшка моя родная, я ухожу, не ищите меня.
И он ушел в тайгу, и больше никто его не видел…
– Дедушка, ты заберешь меня с собой в свой волшебный лес? – глаза Панюшки наполнились слезами.
– А ну куда ж ты собралась, моя милая, в таких лохмотьях? Пообносилась ты вся… А ну закрой глаза и не подглядывай, а мы с мишкой покумекаем, в какой наряд тебя одеть, – дед хитро улыбнулся, хлопнул лесного брата по мохнатому плечу, а затем хлопнул в ладоши.
Паня быстро зажмурила глаза, а сама задумалась, почему ж деда говорит, что платье на ней рваное? Через мгновение, она уже думать забыла, в чем одета, тело до краев наполнилось невыносимой болью. Прасковья застонала. Перед её взором пронеслись страшные годы революции, раскулачивания, ссылка семьи на Крайний Север, где жили в палатках по восемьдесят человек, и там в суровые морозы её двойняшки Мишенька и Людочка простудились и умерли. Годы войны и исхудавшее лицо мужа, вернувшегося из лагеря в Магадане.
Боль нарастала. Стон Прасковьи перешел в крик, и вместе с криком из тела вырвалась боль, унося за собой страшные воспоминания.