Любовь и доблесть

22
18
20
22
24
26
28
30

– Таких нигде не любят.

Лилиана смешалась на минуту, видимо переваривая последнюю фразу. Не нашлась, констатировала:

– Вот именно. И не надейтесь, что вас отправят «по собственному».

– И что мне инкриминируют? Моральное разложение? Половую распущенность?

– Негодяй!

– Значит – политическую близорукость.

– Умничать будете, вычищая общественные сортиры! Вам там самое место!

– Если бы каждый знал, где ему место.

– Хотите меня оскорбить?

– Философствую.

– Я вижу, вы приуныли? – злорадно поинтересовалась Лилиана.

– Перспектива возни с дерьмом никого не обрадует. Впрочем, его там не больше, чем везде.

– Вот и проверишь опытом, козел!

Трубка запела коротенькими гудками. Преимущество телефона: последнее слово остается за тем, кто наглее. Впрочем, Олег давно перестал реагировать на такое вот ставшее привычным хамство: в джунглях, именуемых обществом, каких только тварей не водится. И все – божьи. Если не обнаружится обратное.

Глава 10

Первое, что делает «совок», заработав какие-то деньги, – начинает толстеть. Как тесто на дрожжах. Как правило, все, кроме кучки избранных, были лишены в детстве и юности «вкусной и здоровой» пищи; изобилие имелось на цветных иллюстрациях микояновских поваренных книг, и юные отпрыски рабочих, крестьян и трудовой интеллигенции, глотая слюни, любовались картинной сервировкой и – мечтали. Мечта советских беспризорников из «Республики ШКИД» – «нажраться от пуза» – так и осталась при разгуле демократии трепетной грезой большинства российских обывателей и их товарищей по несчастью из стран ближнего зарубежья; те же, что выбились из-под пяты парткомов, ЖЭКов и новоявленного «свободного рынка» – начали жрать. Много, часто и жирно.

Фокий Лукич Бокун исключением не был. А потому после пятидесяти стал тучен, тяжел и одутловат. Да и советская еще карьера не способствовала поджарости: один средний начальственный стул сменялся другим, а промежутки между заседаниями заполнялись неумеренными возлияниями «в кругу товарищей», угарной веселухой, сопением с какой-нибудь из обкомовских профурсеток на продавленном топчане в полулюксе районной обжорки или гостинички...

Комсомольско-секретарская юность на корчагинскую походила мало и так и промелькнула тупым тоскливым мороком, оставив по себе язву поджелудочной и послепохмельный желчный привкус. А по достижении тридцати с солидным гаком Фокий Лукич двинул в сторону идеологии, возглавил многотиражку оборонного завода «Коммунар» и сделался совсем доволен собой и жизнью. Полторы пятилетки и перестройка на одной должности – это стаж.

Самостийность грянула как гром с неба. Еще года четыре Фокий Лукич не смел поверить, что система рухнула навсегда; по правде сказать, не верил и теперь: партбилет, аккуратно завернутый в махровую тряпицу и бережно уложенный в металлическую коробочку из-под сигар, хранился дома в специальной нише под паркетом вместе с тугими пачками американских долларов. Но это так, на черный день. Основной капитал Фокий Лукич хранил, как все, в Швейцарии.

Его нерешительность во время всеобщего национал-демократического угара чуть не стоила ему карьеры и благосостояния. Когда первые крикуны вдруг стали в Княжинске и в стране первыми лицами и взялись хапать все, что не прикручено и не приварено, он даже поначалу злорадствовал втихую и ждал, когда придут наши и наведут должный порядок. Но «наши» запаздывали. Вернее, они, как и сам Фокий Лукич, стремительно затаились; в их истомленных аппаратными интригами мозгах зрели планы отмщения, а в истомленных завистью душах – желчь и яд.