— Не порол меня папенька, — едва не хныкал детина лет двадцати. — Любил он меня.
— А надо бы, — с воодушевлением заметил Аристов, — нужно было бы спускать с тебя порты до колен при малейшей провинности да лупить прутьями по княжеской заднице. Может быть, голова поумнее была бы, — беспокойно вышагивал по просторному кабинету Григорий Васильевич. — Каторга живо из тебя человека сделала бы. Там неразумного не словами лечат, а хлыстом. Привяжут к лавочке и выпорют как следует. Иной каторжанин после таких нравоучений кровью исходит. Похрипит с недельку кровавыми пузырями, а там его и на погост относят.
— Ваше сиятельство, да за что же такое наказание, да разве бы я посмел?..
— Ты уже посмел, голубчик. И место твое на каторге. Разве я тебе не говорил в прошлый раз, что если еще ко мне попадешь, так я тебя этапом на Сахалин отправлю?
— Говорили, ваше сиятельство.
— Ну вот видишь, любезнейший, а свои слова я стараюсь сдерживать. В противном случае что будут говорить про меня в Москве? Дескать, Григорий Васильевич плут, каких еще божий свет не видывал, и даже вора наказать неспособен.
— Помилуйте, Христа ради, ваше сиятельство. Бес попутал! Даже сам не знаю, как и произошло, — обливался жарким потом юноша.
— Бес, говоришь? — в негодовании вскинул на середину лба густые черные брови Григорий Васильевич. — А в прошлый раз кто тогда тебя попутал?
— Ваше сиятельство, извиняйте, да пьян был до бесчувствия!
Григорий Васильевич наконец остановился в центре комнаты и затряс указательным пальцем.
— Ох, смотри, Сашка, дождешься ты у меня! Если на каторгу не отправлю, так вышлю к чертовой матери из Москвы! Будешь где-нибудь в Сибири с туземцами чудить. Они народ глупый и гостеприимный и твои похабные шутки не осудят!
Александр принадлежал к многочисленному и крепкому клану князей Голицыных, которые едва ли не во все времена терлись в самой близости царского трона. Некоторые из них были воеводами, становились дипломатами, один из них водил дружбу с Вольтером, другой служил воспитателем у Павла Первого, а Василий Голицын не только возглавлял Посольский приказ, но и шарил жаркой пятерней под исподней рубахой царицы Софьи.
Александр Борисович был тоже не без страстинки. Его не интересовала военная карьера, он был далек от точных наук, единственное, на что была способна его молодая и кипучая натура, так это заявиться пьяным в какой-нибудь известный бордель, запереться с двумя дамами до самого утра, а на прощание расколотить дорогие зеркала. Причем расправлялся он с мебелью исключительно по-княжески: подойдет к высокому зеркалу, окинет свою статную фигуру с головы до ног и по-простецки поинтересуется у швейцара:
— В какую цену такая прелесть, любезнейший?
— О, дорого! Почитай, на целую тысячу рубликов наберется.
Молодой князь в задумчивости поскребет набалдашником трости макушку, а потом безрадостно согласится:
— Дорого, любезнейший. А молоточек у тебя найдется?
— А то как же, господин, — живо отреагирует бородатый швейцар в желании услужить знатному гостю, авось лишний целковый на угощение отвалит.
Князь, заполучив молоток, прикроет рукавом лицо и что есть силы начинает колотить им по сверкающему стеклу. И пока швейцар стоит в оцепенении, он элегантным движением извлекает из портмоне две тысячи рублей и, вложив в руки дядьке, объясняется коротко:
— Здесь две тысячи, голубчик. Так что тебе вполне достаточно за беспокойство, — и, приподняв шляпу, величественно удаляется.