Сердце Льва - 2

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ну что, Мюнхаузен, проснулся? — каску незамедлительно вручили Тиму, кто-то по-царски облагодетельствовал его старыми кедами, бросил на плечи теплую куртку. — Пошли, прогуляемся. Атасы нас в гости ждут. У них «тридцать третьего» с «солнцедаром» залейся.

Ладно, пошли куда-то в дальний угол пещеры к Атасам. Наощупь, в кромешной темноте, из пещерной гордости не зажигая огня — не в жопе у араба, прорвемся.

У Атасов жизнь била в том же ключе, под шипение примуса, бульканье портвейна и гитарные аккорды. Потом Тиму показали местный мемориал, могилу Белого Спелеолога, он расписался в гостевой книге, несколько по-антисемитски названной Суперталмудом, и прослушал занимательную историю из жизни Ленина. Вождь, как известно, частенько наведывался в Саблино, так как здесь все местные помещики приходились ему родственниками, и однажды его, начинающего революционера, за которым гналась по пятам полиция, местные пролетарии вывели через какой-то подземный ход в здешние леса. Он был истощен, контужен, плохо ориентировался на местности и естественно марштура не запомнил, но в виду того, что по пути потерял мандат, кепку и гранки «Правды», все же решил самостоятельно прогуляться по-новой. Вроде бы безошибочно нашел лаз, забрался в пещеру, пошел, пошел, пошел и вдруг уперся в стену. Хоть и трухлявую, а сколько не тыкал пальцем, не разваливающуюся. Потоптался вождь, потоптался, сплюнул в сердцах да и уехал в Шушенское. Хрен с ней, с кепкой, и с «Правдой». А пещеру с тех пор так и называют — Ленинским тупиком.

Вобщем нагулялся Тим под землей, нахватался спирта, нагостился в обществе пещерных фанатиков. Искусственные, созданные в результате деятельности стекольного завода пещеры в Саблино представляли собой некую обитель свободы. Советские люди, вкусив советской власти, готовы были зарыться от нее даже под землю. Плевать, что темно, зато можно разговаривать на любые темы, не опасаясь стукачей, сексотов и партобщественности. А Белый спелеолог, хоть и белый, но в доску свой, не выдаст. И тихий такой…

Наконец настал вечер воскресения, а вместе с ним извечная беда — возвращение в город. Все, попили, поели, полазали, побазарили, поделились с Белым сигаретами и вином, расписались по-русски в Суперталмуде. Надо вылезать, брести на станцию, садиться в электричку и ехать строить коммунизм. Бяки, Атасы так и сделали, не в плане коммунизма, в плане электрички. Только Тим с ними, сколько ни упрашивали, в Питер не поехал — полупьяный, в дареном шмотье, покатил в другую сторону. Все, жить по-прежнему он больше уже не мог. Между тем, что было, и настоящим пролегала в темноте подземная река, невидимая, похожая на Стикс. А в одну и ту же воду, как известно, нельзя ступить дважды…

Андрон. Зона. Безвременье

И снова потянулось серое безрадостное бытие — зэки выдавали план нагора, крутил колесами, урчал мотором «захар», пидер-вафлист Нюра Ефименков драил фуфло хозяйственным мылом, а третьего дня был жестоко бит за пассивность. Гиви Зугдидского отправили на дальняк, Вася Одноухий получил накрутку, Жору Колчака из третьего отряда токнуло ебом — только кипятильник врубил, и все, хана, сразу в аут. От тоски и скуки третий семейник Андрона Всеволод Александрович Быстров карябал стихи, причем не зацикливался на едином жанре. Иногда из-под его пера выходило:

Автомат, глядящий в спину, Как на стрельбище — в спину мне, Этапируют на чужбину, На чужбину в родной стране…

Иногда:

Кирпича моя просит морда, Голова моя огурцом, Я родился во время аборта, Криво зачатый пьяным отцом… Маманю, беременную мною, Однажды в ночи под откос Спихнул, пролетев стороною, Какой-то шальной паровоз… Оставшись холодною к сыну, Маманя в урочный тот час Зубами порвав пуповину, Спустила меня в унитаз. С тех пор не люблю я купаться И воду я пить не люблю, Мои заскорузлые пальцы Сковал паралич на корню…

А в основном:

Звенят на ремне вертухая ключи, Он, падла, ночами ногами сучит. Вот взять бы его за очко посильней, Чтоб больше не шастал у наших дверей.

Или:

Каждая камера здесь — душегубка. Что ни следователь — здоровяк. В садистской усмешке корчатся их губки, Когда над тобою заносят кулак. Бьет с наслаждением под дых и в печень, Рот зажимают и бьют по спине. Все это в прекрасный июльский вечер Они демонстрировали, суки, на мне.

Да, представителей системы правосудия Всеволод Александрович не любил, и было почему. Работал он себе рефрежераторщиком на жэдэ, никому плохого не делал, и как истинный сибиряк в десятом колене, на дух не переносил ни жулья, ни воров. А потому, когда поймал с напарниками злодеев, пытавшихся облегчить его вагон, груженый мясом, миндальничать не стал. Правда, действовал не по старинке, когда татей потрошили, солили и прибивали на видном месте. Нет…

— Пощадите, дяденьки, — умоляли, придя в сознание, похитители. — Сдайте нас в милицию!

Как же! Всеволод Александрович со товарищи наладили шланг да и закачали ворам сжиженный фрион в задницы. С чувством и глубоко, так что умирали те мучительно и трудно. Собакам собачья смерть. Да только не собакам — оказалось, что ментам, промышлявшим воровством. И поехал Быстром со товарищи далеко и надолго. Так за что, спрашивается, любить ментов? И наверное прав Всеволод Александрович, когда читает с пафосом:

Во мне клокочет буря злая, Когда увижу вертухая… Ему виднее.

А время между тем все бежало и бежало. Прошло еще одно лето, настала куцая сибирская осень и как кульминация ее — светлый праздник великого октября. В канун его промзоновское начальство устроило банкет и потеряло бдительность, вследствие чего зэки воодушевились, вытащили резиновые сапоги с загодя приготовленной брагой, в которую для крепости были брошены табачок с медным купоросом, и тоже помянули победу революции. Настроение сразу поднялось, словно угнетенный пролетариат на борьбу с царизмом. Захотелось если не хлеба, то зрелищ.

— Братва, бега устроим? — заорал один из мужиков, жилистый баклан (то есть осужденный по 206 статье, хулиганке) с кликухой Ветродуй. — Пидоров давай сюда, так их растак!

Ладно, сказало — сделано. Согнали педерастов, содрали с них штаны и, вставив каждому в фуфло кому сверло, кому отвертку, поставили конкретную задачу — добежать до финишной прямой, проходящей у конца цеха. Победителю — конфетка, утратившему инструмент — дисквалификация, сошедшим с дистанции — пиздюлей. Делайте ваши ставки, господа! Итак, на старт, внимание, марш. Победил, как и ожидалось, Золотой Орфей — круглый матерый педерастище. Что ему отвертка — он в своем фуфле пачку чая удерживает без труда…

Однако забегом и тотализатором дело не ограничилось — захотелось большего. Взбудораженные брагой и видом голых ягодиц, молодые крайне возбудились и начали пидоров хватать, активно мацать и тут же чешежопить. Ах, какая шоколадница![17] Ах, какой аргон![18] Только вдруг случилось непредвиденное — Нюра Ефименков вдруг окрысился и вместо того, чтобы в жопу дать, принялся раздавать тумаки всем тем, кто оказался поблизости. Причем грамотно, с боевыми криками, размахивая руками и ногами, как в кино. Ветродую в шесть секунд сделал яйца квадратными, Муссолини и Махно вынес напрочь скулы, а Лупоглазого Шкворня как пить дать отправил на больничку — вон лежит в отключке, совсем никакой, тихий, бледный, хорошо еще не холодный. Потом чертов этот пидор заорал, весь затрясся и слинял в неизвестном направлении, словно наскипедаренный. В натуре пидер — заварил кашу и в кусты. Ну дела…

Вобщем когда приехал Андрон, за огромной, выструганной на заказ рамой к монументальному полотну «Ленин читает правду», в цеху было суетно — стоял кипеш (шум), стонали раненые, кое-кто не в силах остановиться все еще чешежопил шквароту. Этакая предпраздничная суета.

— Нюра! — сразу заорал Андрон, как только узнал подробности, и тут же обозвал себя в душе падлой, сукой и пидором. — Юрка! Юрка! — Сплюнул, выругался и побежал искать его. Другие найдут — убьют.

Работа у Ефименкова, как и положено для пидера, была шкваротная — вычищать из банок в целях экономии тары остатки солидола, смешанного с нитролаком и аллюминиевой пудрой. На соответствующем рабочем месте — в углу теплоцентра, в облаках пара, вонючих испарений, в компании крыс. Хоть и тепло, но не светло, и если мухи не кусают, то комарья — тучи.