Как обычно, описав процесс прикуривания сигареты, он испытал непреодолимую потребность сейчас же, немедленно закурить самому. Вскрытая пачка лежала здесь же, под рукой. Александр вытряхнул из нее сигарету, сунул в зубы. Нижняя челюсть отозвалась на это движение тупой ноющей болью. Он дотронулся двумя пальцами до подбородка, словно проверяя, не отвалился ли тот ненароком, криво усмехнулся, вспомнив ту позорную драку, пригладил бороду и крутанул колесико зажигалки.
Серый дым, клубясь, поплыл над стертой от долгого пользования клавиатурой, распластался по плоскому экрану старенького ноутбука, лениво пополз в сторону приоткрытого окна, наткнулся на струю свежего воздуха, вздрогнул, смялся, рассеялся жемчужным туманом и исчез без следа. Александр сцепил пальцы обеих рук в замок и потянулся, выставив перед собой руки, вывернутые ладонями наружу. Суставы отчетливо хрустнули — он печатал по старинке, двумя пальцами, хотя и довольно бойко, и после пары часов такой работы кисти у него здорово уставали.
В печи, за радужной стальной заслонкой гудело пламя. Время от времени смолистые поленья громко стреляли, разбрасывая угольки, которые ударялись изнутри в стальной лист, заставляя его вибрировать, как гонг. От печки уютно тянуло дымком, в трубе тихонько подвывало — две недели назад Александр собственноручно вычистил оттуда почти два ведра сажи, после чего печь перестала дымить и тянула, как зверь.
Топил он теперь редко, не чаще раза в неделю, а при желании мог бы и вовсе не топить — старенькая перина, хоть и попахивала давно не чищеным курятником, грела отменно. Но разводить огонь в приземистой и широкой русской печи было невыразимо приятно. Занимаясь этим, Александр чувствовал, что получает что-то очень важное, необходимое, может быть, даже главное, — что-то, чего он был полностью лишен в суетливой, шумной и какой-то выхолощенной Москве.
Он хлебнул остывшего кофе из старой жестяной кружки с облупившейся эмалью, глубоко затянулся сигаретой и перечитал строки, написанные минуту назад. Кажется, все было нормально, вот разве что насчет изборожденного преждевременными морщинами лица он несколько загнул и даже слегка перегнул. Приемчик был дешевенький, в стиле самых первых беллетристов, у которых на каждом шагу были ахи, вздохи, посеребренные ранней сединой виски и изборожденные — именно изборожденные, а не прорезанные или, там, исполосованные, — преждевременными морщинами лица. А морщины, понятное дело, от глубоких, невидимых жестокому миру страданий израненной души… Чертова дешевка!
Приняв решение, он взялся за мышь, выделил неудачный отрывок и одним нажатием клавиши отправил его в небытие. Ощущение раздражающей помехи, вызванное ненароком выскочившей из-под его пальцев неуклюжей фразой, исчезло, но рассказ сразу сделался короче на целое предложение. Вдобавок исчезла связка между описанием солнечного утра и действиями, которые герой должен был предпринять в ближайшее время.
Сердито грызя фильтр сигареты, Александр повернул голову и посмотрел в окно. За окном расстилался просторный, заросший мягкой молодой травой двор. Слева тихо догнивал большой сарай с провалившейся крышей, справа возносил длинную тонкую шею колодезный журавль с противовесом из нескольких старых автомобильных покрышек. Ветра не было, и прикрепленная к журавлю мятая жестяная бадья висела неподвижно. Рядом с колодцем скучал пожилой «жигуленок» — пучеглазый, оранжевый, как апельсин, с перекошенным после какой-то давней, уже забытой аварии передним бампером. На капоте сидела серенькая лесная пичуга. Краем глаза уловив движение в открытом окне, она испуганно вспорхнула, перелетела через низкую ограду из полусгнивших, прогнувшихся под собственной тяжестью горизонтальных сосновых жердей, нырнула к самой земле и бесшумно растворилась в лесу. Холодная тень деревьев еще накрывала большую половину двора, но забрызганное дорожной грязью ветровое стекло «жигуленка» тускло поблескивало, отражая поднявшееся над лесом солнце. Сквозь него был виден веселый чертик, искусно сплетенный из прозрачных гибких трубочек. Чертика от нечего делать сплел из использованных капельниц и подарил Нике какой-то больной, а Ника торжественно вручила это сомнительное украшение Александру и собственноручно подвесила его к зеркалу заднего вида. Александр не протестовал: в ту пору он с восторгом принимал все, что исходило от Ники, будь то предложение сходить на спектакль какого-нибудь альтернативного уличного театра или вот этот глупый чертик с завитым спиралью хвостом… Помнится, ему тогда пришлось на ходу сочинить какую-то неуклюжую ложь для Ольги; помнится, Ольга проглотила эту байку, не поперхнувшись, со спокойствием, которое тогда очень его обрадовало, а теперь, честно говоря, казалось довольно подозрительным…
«К черту! — невольно стискивая зубы, чтобы задавить шевельнувшуюся в груди тоску, подумал Александр. — К черту их обеих! Не хочу о них думать, ничего вообще не хочу. Надо работать, а все остальное — ерунда. Писать надо либо о том, что знаешь очень хорошо, либо о том, чего вообще не знаешь… Чьи это слова? Не помню, но сказано отменно. В том-то и беда, что до сих пор я писал не то и не так. Зато теперь все будет иначе. Это же очень старый секрет: чтобы создать что-то стоящее, писать нужно кровью. Прямо из сердца, чтобы дымилось…»
Часы в правом нижнем углу экрана показывали, что он бездельничает уже шесть минут. По большому счету, это не имело никакого значения: никто не ждал от него рукописи к назначенному сроку. Он мог работать над рассказом неделю, месяц или десять лет — безразлично; строго говоря, он мог бы вообще над ним не работать, и все только вздохнули бы с облегчением: наконец-то угомонился…
Он передвинул окурок в угол рта, чтобы дым не так разъедал глаза, занес руки над клавиатурой, помедлил секунду и вернулся к работе. Клавиши дробно постукивали, отзываясь на резкие удары его указательных пальцев, по серому экрану, удлиняясь, поползли черные строчки.
Александр залпом допил совсем остывший кофе и закурил новую сигарету. Знакомое нетерпение переполняло его до краев, и он злился на медлительность своих рук, не поспевавших за полетом мысли. Так бывало всегда, когда он садился писать; более того, руки зачастую набирали на клавиатуре старенького ноутбука совсем не то, что он думал и чувствовал. В мозгу как будто стояла какая-то заслонка, пропускавшая наружу только избитые штампы, более или менее подходившие к случаю. Там, внутри мозга, в темноте, кипели, бурлили и рвались наружу совсем другие слова — настоящие, способные пробиться к сердцу читателя даже сквозь редакторские рогатки.
«Инфляция, — думал Александр, уставившись в экран компьютера невидящим взглядом. — В наше время все обесценивается — деньги, слова, мысли и чувства. Если написать: „Ему стало страшно“, это будет простая констатация факта, и тот, кто это прочтет, ни за что не сумеет по-настоящему понять, что ты имел в виду. Нужно так описать состояние страха, чтобы у людей мороз по коже шел, когда они это читают. А как, черт возьми, это сделать, когда до тебя об этом писали сотни, тысячи писателей? Они, эти толпы бумагомарак, давно уже успели затаскать и опошлить все существующие слова и сравнения, а новых, увы, до сих пор никто не изобрел. Вот и пиши после этого кровью сердца… Ты здесь наизнанку выворачиваешься, а господин редактор посмотрит на плоды твоих трудов и скажет, кривя физиономию: „Старо, избито, я это уже где-то читал…“ Читал он, видите ли! Да на всем белом свете всего-то и есть, что три-четыре бесконечно повторяющихся сюжета! Но ничего, на этот раз я справлюсь. Должен справиться. Обязан…»
Он чувствовал, что на этот раз действительно имеет шанс справиться, доказать себе и всем этим сволочам на твердом окладе, окопавшимся в редакциях, укрывшимся за ворохами анонимных отписок, что он один стоит больше их всех, вместе взятых. Боль и горечь переполняли его до краев; сейчас ему ничего не надо было выдумывать, жизнь придумала все за него, оставалось лишь делать записи — сухие, точные, почти дневниковые. Он чувствовал, что может создать если не шедевр, то что-то по-настоящему дельное — нечто такое, за что ему не будет стыдно, даже если рассказ снова не напечатают.
Его взгляд скользнул по недавно написанным строкам, переместился немного правее и уперся в пузатую медицинскую склянку с хлороформом. Хлороформа в склянке оставалось больше половины; рядом со склянкой лежал скомканный носовой платок, а еще правее, на самом уголке стола, поблескивал старенький секундомер. При виде этих предметов в темя толкнулась тупая головная боль, но тут же прошла. Александр подумал, не повторить ли ему эксперимент, но потом решил, что не стоит: одного раза было вполне достаточно — если не для его героя, то для него самого.
Александр задумался, не зная, стоит ли упоминать о том, откуда взялся хлороформ, а потом решил, что да, стоит. Потому что в теперешней жизни обыкновенному законопослушному обывателю вовсе не так просто раздобыть хотя бы пару таблеток димедрола, не говоря уже о хлороформе или, к примеру, мышьяке. И если уж он решил написать по-настоящему правдивый рассказ, пренебрегать деталями не следует. Именно мелкие, узнаваемые детали заставляют читателя поверить в правдивость текста, почувствовать себя участником событий, происходящих в реальном пространстве и времени…