Страшный рассказ

22
18
20
22
24
26
28
30

— Да, негусто, — согласилась Ольга. — Ну, не беда. Ты, главное, успокойся. Валерьянки тебе дать?

— А стрихнина нет?

— Не говори глупостей. Расскажи лучше, что у вас там вышло с этим твоим Боровом.

— Ох, — сказал Дымов, — лучше не спрашивай…

… Собственно, у Александра Дымова не было такой уж острой необходимости вливаться в ряды безработных соотечественников. Этого можно было избежать, стоило только повести себя иначе — не так, как он себя повел, явившись сегодня утром на службу. В агентстве он был на хорошем счету, взысканий не имел, и даже шеф, прозванный в кругу сослуживцев Боровом, относился к нему с благосклонностью. Словом, если бы Дымов явился, как говорится, с повинной головой, придумал бы себе какое-нибудь оправдание, рассыпался в извинениях и пообещал впредь не допускать подобных ошибок, Боров, скорее всего, ограничился бы короткой словесной выволочкой.

Но Дымов не стал оправдываться и просить прощения. Мысли его были заняты вовсе не службой; в это утро он мог думать только о двух вещах: о том, что же все-таки произошло с ним на даче, что он такое сотворил, о чем не может и не хочет вспомнить, и еще — о судьбе своего рассказа. Где-то на задворках сознания угнездилась и начинала копошиться скверная мыслишка о том, что на самом деле это не две вещи, а одна: иррациональный, почти мистический ужас, который Дымов испытывал, глядя на распахнутые ворота сарая, был каким-то образом связан с его рассказом, и Александр готов был проклясть тот день и час, когда решил облечь свои чувства в слова. Попросту говоря, ему стало казаться, что рассказ этот он написал зря — на погибель себе написал, и никак не иначе.

И вот, размышляя на эту невеселую тему, невыспавшийся, встревоженный и злой, он явился на службу с получасовым опозданием и сразу же был вызван «на ковер». Собственно, никакого вызова не было. Кабинет Борова располагался прямо на входе в агентство, почти на том месте, где обычно бывает застекленная будка охранника, и в начале рабочего дня шеф всегда держал дверь открытой настежь — сидел, жирная сволочь, за столом, отвечал небрежным кивком на вежливые приветствия сотрудников и засекал по швейцарскому хронометру, кто во сколько пришел. Поэтому, когда Александр поравнялся с дверью его кабинета, оттуда, как выстрел из засады, немедленно послышалось: «Дымов, зайдите!» Он знал, что будет именно так, но этот властный окрик почему-то взбесил его, и он последовал приглашению почти с удовольствием — зашел, плотно прикрыл за собой дверь и высокомерно осведомился прямо с порога: «Ну?»

Ну и понеслось… Часом позже, получая в бухгалтерии расчет, он подумал, что Ольга с ее полушутливым Советом положиться на ангела-хранителя, возможно, была отчасти виновата в том, что произошло в кабинете Борова. Александр действительно положился на своего ангела-хранителя, а может, и на беса-искусителя — словом, на того, кто уже давно нашептывал ему на ухо, что эту дурацкую работу в рекламной шарашке пора послать ко всем чертям и всерьез заняться литературой. Вот он и послал — и работу послал, и шарашку, и лично дорогого шефа, — и притом послал не к чертям, а гораздо дальше. К сожалению, сам процесс посыла не доставил ему того удовольствия, на которое он рассчитывал. Голова была занята совсем другими мыслями, и Борова он облаял хоть и мастерски, но как-то механически, словно между делом. Зато Боров повел себя именно так, как ожидалось. Он побагровел, потом посинел, а потом, когда уже казалось, что его вот-вот хватит апоплексический удар, разинул широкую пасть и заорал: «Вон отсюда! Вы уволены!» — с такой силой, что где-то за стеной с жалобным звоном разбилась выпавшая из чьей-то руки кофейная чашка.

Но, разумеется, вовсе не Воров и не увольнение с работы привели Дымова в то состояние болезненного возбуждения, в котором он вернулся домой. Выйдя из агентства, он некоторое время колебался, не зная, куда ему теперь податься. То есть кое-какие мысли на этот счет у него имелись, и притом вполне определенные; другое дело, что на этот раз следовать подсказкам своего ангела-хранителя Дымову было страшно. Он добрых пять минут простоял перед своей машиной, глядя на нее невидящим взглядом и перебирая в уме десятки веских причин, по которым ему не следовало ехать домой к Нике Воронихиной. Потом он понял, что просто ищет повод не делать того, что сделать было необходимо, понял, что боится, и это окончательно решило проблему: он стиснул зубы, сел за руль и поехал к Нике, выжимая из своей тележки все, на что та была способна.

Был разгар рабочего дня, погода стояла чудесная, хотя с утра по радио обещали грозу, и все, кто не находился в это время на своих рабочих местах, торчали во дворах, скверах и парках — нюхали кислород, с наслаждением подставляя бледные лица ласковому майскому солнышку. Старухи, оккупировавшие скамейку возле подъезда, конечно же, видели Александра и почти наверняка запомнили — эти старые коряги всегда все видят и запоминают, за это их просто обожают участковые инспектора милиции, — но сейчас Александра это ничуть не беспокоило. Мало ли кто и зачем заходит в подъезд среди бела дня! Тем более что у него на лбу не написано, в какую именно квартиру он идет…

Словом, в подъезд он проник беспрепятственно и вскоре уже звонил в дверь квартиры, где жила Ника и где до сегодняшнего дня он побывал только однажды. Ника отличалась щепетильностью и самым тщательным образом скрывала от соседей подробности своей личной жизни. Дымову это казалось странным. Конечно, встречаться с женатым человеком предосудительно, но в наше время на такие вещи привыкли смотреть сквозь пальцы. И вообще, кому какое дело?! Но Ника в этом вопросе была тверже алмаза, и Александр перестал спорить: в конце концов, каждый имеет право на свои маленькие секреты.

На его звонок никто не ответил. Он позвонил еще раз, а потом вдруг заметил, что дверь не заперта. Дымов повернул ручку и толкнул дверь, думая о том, что скажет, если прямо в прихожей его встретит Ника в домашнем халатике и с мокрыми после душа волосами.

То, что он увидел, оказавшись в прихожей, на какое-то время парализовало его, лишив способности не только думать, но даже, кажется, и дышать. Он долго стоял неподвижный и безмолвный, как изваяние, посреди учиненного кем-то варварского разгрома, чувствуя, что гибнет, вернее, уже погиб.

Потом он почувствовал, что задыхается, со свистом втянул в пылающие легкие затхлый воздух и пришел в себя — настолько, насколько это было возможно в данной ситуации.

Было совершенно ясно, что здесь произошло что-то ужасное — возможно, даже убийство. Впрочем, трупного запаха не было… или он еще не успел появиться?

Дымов огромным усилием воли подавил желание сию же секунду бежать отсюда куда глаза глядят. При всей своей привлекательности бегство представлялось ему бессмысленным поступком — потому, что лишало смысла его приезд сюда. Он был обязан разобраться в ситуации, а заодно и в себе самом.

В ситуации он разобрался быстро, но легче ему от этого не стало. Квартира была перевернута вверх дном, как будто здесь резвилась целая стая павианов. На кухне, возле истекающего конденсатом холодильника, на линолеуме виднелось смазанное кровавое пятно. Больше всего Дымов боялся обнаружить где-нибудь в шкафу или за диваном изуродованный труп хозяйки, но трупа в квартире не было, что, учитывая некоторые обстоятельства (там, в сарае, в темноте за вечно распахнутыми воротами), послужило Дымову очень слабым утешением.

Помимо трупа, в квартире отсутствовало еще кое-что. Например, его фотография — большой портретный снимок формата А4, висевший, насколько ему было известно, в изголовье кровати. Сломанная рамка с разбитым стеклом валялась на пороге спальни, сама же фотография исчезла без следа. Пропала также фотография Ники, вставленная в ту же рамку и висевшая, понятное дело, на том же месте. Вместе они никогда не фотографировались — конспирация! — вот Ника и придумала выход: засунула два снимка в одну рамку и любовалась ими на сон грядущий. А может, не любовалась, а, наоборот, потешалась…

Как бы то ни было, снимки исчезли, и Дымов догадывался, кто и зачем мог их взять. И то обстоятельство, что ему так и не удалось обнаружить в разгромленной квартире письма, которые он писал Нике, казалось, подтверждало его догадку. Да, он писал Нике письма, хотя они виделись почти ежедневно, — писал, потому что писать ему всегда было легче, чем говорить, а сказать хотелось многое. Это были настоящие любовные письма в духе доброго старого времени — многословные излияния, где он, как влюбленный мальчишка, силился передать малейшие оттенки чувства, которое испытывал к этой взбалмошной сучке, к этой предательнице. Словом, раз уж он попал сюда, письма непременно следовало отыскать и изъять. Вот только писем в квартире не оказалось — видимо, их нашли и изъяли раньше. Кто изъял? Ну, тут уж долго думать не приходилось. Ответ мог быть только один, и, как бы ни восставало все существо Дымова против этого ответа, умом он понимал, что иного ему не найти. Правда, вероятнее всего, действительно скрывалась во тьме, притаившейся за открытыми воротами старого сарая. Она была страшна и омерзительна, как всякая настоящая, последняя правда, и, стоя посреди разгромленной квартиры Ники Воронихиной, Александр Дымов начал потихонечку привыкать к мысли, что отныне ему предстоит до самой смерти носить эту правду в своем сердце, как полуразложившийся плод противоестественной любви…

— Лучше не спрашивай, — повторил он Ольге, с трудом отогнав от себя мысли, имевшие отчетливый привкус мертвечины. Мысли ушли, но он знал, что ненадолго: они вернутся, когда погаснет свет и ничто не будет мешать им вгрызаться в беззащитный, вопящий от ужаса мозг. — Лучше расскажи что-нибудь сама. Что-нибудь веселое. Как ты провела день?