— Садись… Сережа…
Ошеломленный, я медленно опускаюсь на стул: впервые за три с лишним года нашей совместной работы Палыч обращается ко мне по имени.
— Будем прощаться… — продолжая свои изыскания, негромко говорит он, не глядя на меня.
— Как… прощаться?
— Ухожу. Пора, брат, пора… На пенсию ухожу.
Я молчу. Что-то внутри оборвалось, и как-то нехорошо заныло сердце.
— Вот так… — Палыч поднимает на меня глаз.
Только теперь я замечаю, как он сдал за последний месяц. Передо мною сидел старик с потухшим взглядом, болезненный и вялый.
— Ты себя побереги, Сережа… Я перед тобою виноват… Ты был прав. Не надо было путать тебя в это дело.
— Иван Палыч, о чем вы? — И я впервые называю его по имени-отчеству. — Это наша работа. Не я, так другой.
— Другой, может, и не полез бы на рожон. Видно, ты копнул чересчур глубоко. Особенно кое-кому не поправились твои разговоры с друзьями покойного Лукашова. Возможно, и не стоило с ними так…
Да уж, разговоры… Век бы мне с ними не говорить, не видеть их холеные рожи и пустые циничные буркалы. Хорошо, что я не сказал старику о звонках «доброжелателя».
— Иван Палыч, вас «ушли»? — прямо спрашиваю я.
Старик не выдерживает моего взгляда и опускает глаза. Его молчание красноречивее любых слов.
— Из-за меня, значит… Но я все равно доведу дело до конца! — едва не кричу я. — Чего бы мне это ни стоило! Я не позволю этим подонкам творить их черные делишки! Я не боюсь их.
— Знаю… Потому и… Эх! — машет Палыч рукой. — Пропади оно все…
— Значит, именно вас избрали козлом отпущения?
— Вроде того… Зря мы Фишмана арестовали…
— И теперь на всех перекрестках будут кричать, что мы применяли недозволенные методы, что он оговорил себя и других… Попробуй опровергни. Снова концы в воду и на трибуны, чтобы в который раз поклясться в верности перестройке.
— Опровергнуть трудно, это верно… Они уже накатали «телегу» в обком и… э-э… выше…