Икона, по свидетельству Решечкиной, была XVII века, темная, закопченая и, как обычно, не произвела на Забелина впечатления. Он вообще не мог понять выказываемого повсеместно восторга перед русской иконописью. Не понимал, что создавали нового в искусстве плоскостные, лишенные жизни изображения в то время, когда уже умерли Рафаэль и Леонардо, вовсю творили «пышнотелые» фламандцы? Как-то во время праздничной службы решился поделиться сомнениями с Второвым, который, находясь в дурном настроении, все и разъяснил: «Моральный ты урод. К тому же темный, как квадрат Малевича», – после чего, заметив, что на них смотрит мэр, придал лицу выражение благостности. С тех пор Забелин в искусствоведческие дискуссии не вступал. Не вступал он и в модные теистические диспуты.
Как большинство его сверстников, был он выращен, как сам полагал, атеистом. На самом деле обычным безбожником – то есть человеком, не имевшим в этой области твердых, глубоких убеждений, а просто привыкший знать от других, что Бога нет.
Потом все переменилось. И те самые партийные секретари и председатели Комитетов госбезопасности, что еще недавно подавляли малейшие проявления религиозности, вдруг разом уверовали и принялись подходить под благословение – под софитами телекамер.
Теперь на кремлевских приемах подозрение стали вызывать те, кто публично объявлял о своем неверии.
Забелин наблюдал за истово крестящимися президентом страны, председателем правительства, мэрами, министрами, депутатами и с инстинктивной брезгливостью сторонился церкви уже потому, что к ней потянулись они.
Да и сама церковь, сноровисто встроившаяся в общую «вертикаль власти», кормящаяся с рук, прирученная, не способная повести за собой души изуверившихся, отчаявшихся, униженных этой самой властью людей, вызывала в нем омерзение.
Он чувствовал себя ребенком, которого взрослые завели в лес. Сами гурьбой ушли, а его бросили в полной темноте.
Прежняя вера оказалась сломленной, обрести новую ему не удавалось.
И от этого он страдал.
Но страдал втайне, не выказывая этого вовне. На службах, на которых вынужден был появляться, головой не вертел, а стоял, сосредоточенный, просчитывая в уме очередную кредитную программу. И потому среди банковской тусовки прослыл за истинно верующего.
Словом, икона Забелину оказалась неинтересна.
Куда больше заинтересовала коленопреклоненная женская фигура, утонувшая в платке и длинной юбке, но в чем-то неуловимо знакомая.
Перехватив его взгляд, Решечкина сокрушенно вздохнула:
– Несчастная девочка. Уж не первый раз ходит. Такое горе! Ну, да авось Господь поможет.
– Что с ней?
– Нет, нет. Это только между нею, мною и Господом.
Через несколько минут, завидев, что женщина перед иконой приготовилась подняться, Забелин поспешно, не без некоторого труда распрощался с добрейшей, но, по совести, приставучей Татьяной Анатольевной и, выйдя за церковные ворота, встал, невидимый, на углу.
Очень скоро показалась и заинтересовавшая его богомолка. На дворе она, скосившись назад, выгнула чуть вперед бедро, одним движением расстегнула юбку, сорвала с соломенных волос платок, все это метнула в висевшую на плече спортивную сумку и, будто отряхнувшись, обратилась в тоненькую, в тех же стираных джинсиках Юлю Лагацкую.
Дождавшись, когда она выйдет на шумную Солянку, Забелин шагнул навстречу:
– Юлечка! Какими судьбами?