На другой же день, утром, Леонид Михайлович был у Аристархова.
Несмотря на ранний час, Свирский застал его уже за бутылкой пива.
Геннадий Васильевич был, что называется, в градусе.
На вопрос Леонида Михайловича о Фанни, он заорал во все горло:
— Она моя душа, она моя жизнь!
Затем, подмигивая, он встал из-за стола, за которым сидел, и подошедши к стоявшему Свирскому, похлопал его по плечу.
— Эге, душа моя, видно задело за живое? В ней есть смак, а признайтесь, что она похожа на Нану Сухоровского, такие же глаза и волосы.
— Но я спрашиваю вас не о том, мне нужно узнать ее адрес. У меня есть дело… — проговорил Леонид Михайлович, едва удерживаясь, чтобы не броситься на актера с палкой, которую держал в руке.
— Дело… говорите… Я и она — это тоже самое.
— Где она живет?
— Как где… Здесь, где и я…
— Здесь… — упавшим голосом произнес Свирский.
— Эге, не понравилось… Старый друг, душа моя, лучше новых двух.
Леонид Михайлович быстро повернулся, чтобы выйти, но в это время дверь, ведшая в другую комнату, отворилась и на ее пороге появилась Фанни.
На ней была грязная, полурасстегнутая блуза; она тоже была, видимо, с похмелья, так как глядела на Леонида Михайловича посоловевшими глазами.
Увидев его, она, однако, побледнела еще более и двинулась было к нему, но он сделал презрительный жест, как бы отстраняя ее от себя, и вышел.
Он слышал как за ним раздался какой-то стон.
Это застонала Фанни, в отчаянии ломая свои руки.
— С чего это ты, моя милая? — с усмешкой спросил ее Геннадий Васильевич, когда дверь за Свирским затворилась.
Она молчала, с выражением душевной муки смотря на затворенную дверь.