Весенние игры в осенних садах

22
18
20
22
24
26
28
30

– Знаешь, если серьезно, то я обдумал твое предложение, и это были мучительно… Вспоминал все твои слова, некоторые из них поразили меня в самое сердце. Когда ты спросила про скалу, то речь шла о выборе, который надлежит сделать немедленно. Но ведь на самом деле ты предлагала иной выбор: скорая смерть в твоем обществе или смерть от болезней в пожилом возрасте. Оба эти варианта существенно отделены во времени. Выбрав последний, я теряю первый вариант, который никогда больше не повторится. Вряд ли в преклонном возрасте, предчувствуя приближение смерти, я встречу столь прекрасную юную даму, которая предложит мне то, что ты. И я стал задумываться о смерти как о чем-то таком, с чем я смирился, я стал готовиться к ней, но… Но не мне заказывать музыку… Мне не хватает одной мелочи: подлинной причины твоего желания уйти из жизни. Я думал об этом не раз и не находил логического объяснения. Нежелание стареть, болеть – это мало похоже на правду. На такое решаются разве что на склоне лет, но чтобы юная девушка желала умереть, когда до старости еще ого-го как далеко – это что-то невероятное… То есть, как видишь, тебе остается одно: убедить меня в том, что у тебя на самом деле имеется по-настоящему уважительная причина для того, чтобы не жить.

С минуту она молчала, словно собираясь с мыслями, и была в этот момент явно сбитой с толку… А когда заговорила, голос ее звучал сурово и отстраненно, казалось, что она повторяет слова, продиктованные сверху, время от времени умолкая и прислушиваясь к очередным подсказкам:

– У меня такое впечатление, что Бог ошибся… ошибся, когда давал мне жизнь… что-то у него пошло не так… и я хочу дать ему возможность исправить… Ты не бойся, мы ведь только туда и обратно… я хочу сказать, что это как ныряние под воду… мы на минутку нырнем во мрак и вернемся снова в этот мир, залитый сиянием… и он будет намного лучше, радостнее, желанней… Я хочу выпить… – Я налил ей вина, и она сделала несколько глотков, глаза ее светились дивным мерцанием, словно сказанные ею слова отражали какие-то звездные тайны, улыбка на устах то вспыхивала, то гасла. – Однажды я задумалась, почему покойников называют покойниками. Потому что они пребывают в покое. Они не мертвецы. Мертвецы – мы. А они возвращаются с кратковременной прогулки домой. Я хочу сделать это раньше графика. Мы здесь транзитом.

Она вертела в руках стакан, и солнечные зайчики прыгали по ее лицу, и от этого она еще больше походила на ребенка, однако все сказанное ею было страшно далеко от детских речей…

– Ты никогда не пробовал разобраться в том, что именно окружает тебя в обыденной жизни? Ты мог сколь угодно заниматься самоанализом, но попробуй углубиться в то, что тебя окружает, и почувствуешь ужас – так, словно ты оказался на самом краешке бездонной пропасти, которая головокружительно манит и искушает тебя, и ты наконец сползаешь в бездну и лихорадочно цепляешься руками за ее краешек, чтобы только удержаться, выкарабкиваешься и снова балансируешь на той роковой кромке, машешь руками, как ветряная мельница, для равновесия… – тут ее голос зазвучал на повышенных нотах, с надрывом: – и так каждый день, ежедневно, вся твоя жизнь – это попытка удержать равновесие. Но в один прекрасный день это тебе опротивеет, и ты позволяешь своему телу клониться, куда ему вздумается, срываешься, а затем летишь, летишь…

Стакан в ее пальцах замер, солнечные зайчики разбежались по траве, она на мгновение закусила верхнюю губу, а когда отпустила, там виднелся след от зубов.

– Люди привыкли придавать значение каждой мелочи, каждой вещи, окружающей их, привыкли радоваться пустякам, из которых часто и состоит их существование. И в суете не замечают за ними главного: их жизнь лишена смысла. Почему же они за нее цепляются? Потому что боятся поставить точку собственноручно. Страшатся смерти, ее неожиданного прихода и боятся самоубийства. А ведь самоубийство, собственно, и дает возможность переиграть саму смерть, ничто в нашей жизни не происходит само собой, все зависит от каких-то обстоятельств, и только смерть, которую мы сами себе выбираем, – единственное, что мы можем сделать по собственному усмотрению, по своей воле, когда захотим и как захотим. Назначить самому себе свой последний час – это то, что уравнивает тебя с Творцом. Он дал жизнь, но забрать не смог. Медленное угасание угнетает, ты постоянно находишься под присмотром смерти, под ее опекой… шаг влево, шаг вправо, а смерть уже подстерегает тебя – перебежал на «красный», заплыл на середину стремительной реки, высунулся из окна или сел не в тот самолет… Ты перед смертью бессилен… словно цветок на волнах…

Я с ужасом соглашался с ее мыслями, тем более, что похожие думы не раз одолевали и меня, а все же я чувствовал, что вряд ли достоин предлагаемого Марьяной дара – смерти в ее компании, романтической смерти, соблазнительной смерти, вечной смерти. К тому же я догадывался, что она допускает меня лишь в одну крохотную каморку своего сердца, да и то освещенную куцым огарком свечки, чтобы я в полумраке так и не смог рассмотреть самого главного, что там припрятано, и не нащупал потайных ходов вглубь.

Глава тринадцатая

Описывая события того времени, я пытался разобраться, что в их описании должно быть главным, и приходил к выводу, что если бы не Марьяна, я бы, возможно, никогда так и не написал бы об этом ни строчки. Прошло с того времени больше десяти лет, а она не оставляет моей памяти и все еще продолжает навещать мои сны, размышления, она живет во мне, словно какая-то инфекция, от которой невозможно избавиться, невозможно убить никаким антибиотиком, более того, мне все еще кажется, что в один прекрасный день я встречу ее где-нибудь на улице и сразу узнаю, а она, словно бы ничего и не случилось, бросится мне на шею и со смехом начнет вспоминать все, что было между нами, хотя и понимаю, что это уже нереально, я ее никогда не встречу, и все же воображение настойчиво рисует передо мной картины нашей будущей встречи. С годами ее образ распадается в моей памяти, он множится и мерцает бесчисленными искорками, перелетающими с места на место, чтобы в какое-то мгновение собраться воедино, но не для того, чтобы явить мне ее такой, какой я ее знал, но почему-то совсем иной, не известной мне, не запечатленной в памяти, а скорее придуманной, нафантазированной, созданием чудесного света, который проникает сквозь толщу воды и, преломляясь, рождает невиданные миражи.

Я должен наконец разобраться с тем, что произошло, найти ответ на загадку, почему она выбрала именно меня, и сделала это не для того, чтобы разбудить во мне жажду жизни и творчества, а наоборот, чтобы все это убаюкать, усыпить, вывести меня на гору, откуда открывается захватывающий вид на руины, и сказать: «И это твоя жизнь? Так стоит ли за нее цепляться?» Меня и сейчас, спустя столько лет пронзает мистический страх, как только я вспоминаю о ней, все еще не оставляет мысль, что я так до конца и не понял ее, не дал ей ничего из того, что мог дать, не выслушал ее до конца, не проникся ее болью, между нами осталось недосказанным что-то очень важное, и теперь оно давит мне на мозги, просится наружу, но к кому обращу я те невысказанные слова? Я продолжаю беседовать с ней на расстоянии времени, голос ее журчит в моей голове, отражается эхом и рассеивается на мириады звуков, и каждый из них снова и снова напоминает о ней. Нередко я просыпался среди ночи, заслышав, как она зовет меня, настойчиво повторяя мое имя, и тогда меня охватывало странное и жуткое чувство, я так ясно различал ее голос, словно она находилась совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки, и тогда я, не включая свет, замирал и настороженно слушал нахлынувшую вдруг тишину, а тишина печально звенела, будто кто-то пытался меня успокоить, убаюкать и усыпить воображение.

Восьмое августа неотвратимо приближалось, а я все еще пребывал в состоянии неопределенности, хотя и ловил себя на том, что не начинаю писать ничего нового, а пытаюсь закончить какие-то старые вещи, пересматриваю рукописи и письма, одни сжигаю, другие раскладываю по папкам… Зачем я делаю это? Наверное, потому, что это давно пора было сделать, не так ли? Ведь должен быть какой-то порядок, все мы под Богом ходим – шаг влево, шаг вправо карается смертью. И Марьяна здесь ни при чем, просто я полюбил порядок, ведь это же чудесно, когда каждая бумажка знает свое место и не приходится переворачивать горы ксерокопий и газетных вырезок в поисках затерявшегося фрагмента или, однако… однако что-то мне подсказывает – это неспроста… Что делает человек, узнав, что вскоре он должен умереть? Как проводит оставшееся время? Торопится завершить начатое? Спешит вернуть долги? Транжирит все свои сбережения? Гуляет на всю ивановскую? А может, лежит на диване и тупо смотрит в потолок? Отчего-то эти вопросы одолевают меня, насилуют мое воображение, хотя у меня нет никакого желания добровольно уходить из жизни, и все же тихая вкрадчивая гадючка шипит мне возле уха: «Это твой последний шанс уйти красиво… последний шанс… больше такого не будет…» – Я встряхиваю головой, но гадючка держится крепко, обвив мою шею живой петлей. Каждый свой шаг я начинаю вдруг видеть с точки зрения вечности, а как вы думали, ведь настоящий писатель стремится быть не только сытым, но и вечным, но не метеором, который вырывается на беспредельные просторы неба и восхищает своим сиянием толпы поклонников, ведь метеор быстро угасает, а яркой планетой в компании неотлучных спутников, подсвеченных высочайшими звездами.

«Акт любви и акт смерти – по сути одно и то же, – вспомнились мне слова какого-то средневекового философа. – Только умерев, влюбленные наконец соединятся с бесконечной вселенной и друг с другом». Одновременный оргазм и одновременная смерть – в этом что-то есть. Эрос и Танатос – две могущественные силы, которые движут творчеством, два столба, на которых удерживается искусство всех времен и всех народов. Морис Бланшо в эссе «Смерть как возможность» написал, что главный искус самоубийства для художника в том, что оно – высочайший акт доступного человеку творчества и вместе с тем поступок, который словно бы устраняет саму смерть: «Чтобы писать, необходимо господствовать над собой перед лицом смерти, необходимо установить с ней отношения властвования. Если она для тебя является чем-то таким, перед чем ты теряешь самообладание, чего не можешь стерпеть, – то в таком случае она выкрадывает у тебя слова из-под пера, пресекает твою речь; писатель уже больше не пишет, а кричит, и его беспомощный, квелый крик никого не волнует, да никто его и не слышит. Кафка глубоко просек, что искусство – связано со смертью. Почему со смертью? Да потому, что она предел всему. Кто властвует над ней, тот наделен высочайшей властью и над собой, использует все свои возможности, становится воплощением великого дара. Искусство – власть над смертным пределом, предел любой власти».

«В течение последних пяти веков большинство выдающихся художников, – писал Готфрид Бэнн, – были либо сумасшедшими, либо гомосексуалистами, либо наркоманами, либо одержимыми суицидальным комплексом». Я не сумасшедший, не гомосексуалист, не наркоман и никогда не испытывал большого желания уйти прежде времени из жизни, хотя мог размышлять об этом, с особым интересом читал о случаях самоубийства среди писателей, составлял их списки, намереваясь когда-нибудь издать антологию их сочинений и предсмертных писем.

«Литература насквозь пропитана ядом», – засвидетельствовал Юкио Мисима, который не замедлил сделать себе харакири. Я вынул папку со своими записями и вырезками на тему самоубийства среди писателей и разыскал случаи двойного самоубийства. Их было всего несколько.

Известный японский эссеист профессор Номура Вайхан (1884 – 1921) убежал вместе со студенткой за город, и две недели они занимались пылкой любовью на безлюдном берегу реки, среди цветущих деревьев, а затем утонули. А все из-за того, что он был женат и двойная жизнь ему претила. На первый взгляд, причина не слишком серьезная, однако она вполне в японской традиции, японцы даже придумали специальный термин, объясняющий самоубийство по договоренности: «синдзю» – «единство сердец». Любопытно, что инициатива чаще принадлежала женщинам. Хотя случались и ненастоящие синдзю – это когда кто-то из пары желает умереть, а кто-то – нет. В таких случаях инициаторами самоубийства становились мужчины. Публицист Такеути Масаси (1898 – 1922) после неудачного ухаживания за девушкой из консервативной семьи решил зарезать себя и возлюбленную. Но девушка изловчилась и убежала, после чего незадачливый жених зарезал ее родителей, а затем и сам учинил себе харакири.

Немецкий писатель Генрих фон Клейст (1777 – 1811) испытал немало жизненных разочарований – не стал настоящим офицером, потому как ненавидел войну, не закончил университет, ибо обманулся в своих надеждах на науку, не смог сделать карьеру чиновника, потерпел фиаско и как издатель. А встреча с Генриеттой Фогель только ускорила его смерть. Он не имел средств к существованию, его не признали современники, а госпожа Фогель была замужем за нелюбимым человеком и смертельно больна. Идея самоубийства принадлежала именно ей, и Клейст был в восторге. «Я приобрел подругу, – писал он, – чей дух витает, как молодой орел, – подобной женщины я не встречал еще никогда в жизни – она понимает мою печаль, видит в ней нечто возвышенное, глубоко укорененное и неисцелимое, и потому, хотя она и в силах осчастливить меня здесь, на земле, она стремится со мной умереть… Отныне единственная моя забота и радость – отыскать глубокую пропасть, чтобы вместе броситься туда».

Однако пропасти они не нашли, и в лесу возле озера Ванзе Генрих собственноручно прострелил Генриетте сердце, а себе выпалил в рот.

Так же в лесу покончил с собой польский писатель Станислав Виткевич (1885 – 1939). Убегая от наступавших с запада немцев, он вместе со своей любимой, которая была намного моложе его, оказался в тупике, потому что через этот же лес, только уже с востока, наступали большевики. У писателя был флакон с люминалом. Таблетки он отдал возлюбленной, а сам решил воспользоваться бритвой. Женщина выпила все таблетки и уснула. Виткевич попробовал перерезать себе вены, но потерпел неудачу, после чего ударил лезвием по артерии и истек кровью. А вот женщина на рассвете очнулась, наверное, молодость дала о себе знать, да, возможно, в глубине души она и не желала смерти. Возлюбленная погибшего Виткевича прожила долгую жизнь.

Прославившийся при жизни японский писатель Арисима Такео (1878 – 1923) влюбился в двадцатишестилетнюю эмансипированную журналистку, которая была во власти суицидальных комплексов. Да и сам писатель в своих произведениях нередко воспевал смерть во имя любви. И вот Акико уговорила Арисиму осуществить на деле то, о чем он только писал. И вот когда на сцене возник муж Акико, который стал шантажировать писателя, требуя от него денежной компенсации за моральный ущерб, влюбленные уехали в горы и там среди чудесной природы покончили с жизнью. В предсмертном письме к другу Арисима написал: «Я нисколько не сожалею о своем намерении и чувствую себя счастливым. Акико испытывает те же чувства… Ночь прошла. В горах льет дождь. Мы долго гуляли и промокли до нитки. Сделаны последние приготовления. Нас окружает величественный пейзаж – мрачный, трагический, а нам легко и радостно, словно мы дети, увлекшиеся какой-то веселой игрой. Раньше я не знал, что смерть абсолютно бессильна перед любовью. Наверное, тела наши отыщут, когда они уже совсем истлеют». И он оказался прав. Их нашли через месяц в горной хижине, в которой они повесились.