Собрав девять штук, я переключился на статуэтки Гарибальди, но уже без особого энтузиазма. Я часто представлял себе глазурованные фигурки Нельсона в синем мундире на полках викторианских домов, безмолвно, но выразительно, как греческая ваза Китса, являющие миру, еще не изведавшему ужасов Ипра и Ютланда, всемирно признанный идеал неколебимой, доблестной отваги, к которой все должны стремиться и которая ни у кого не вызывает сомнений. По словам Генри Уиллета, знаменитого собирателя древностей, «почти вся история Англии отражена в ее керамике. Фигурки, украшающие каминные полки английских домов, неосознанно воплощают собой полузабытых ларов и пенатов Античности».
В гончарном искусстве, как в Бахе, заключено нечто большее, чем простые чувства. Во всяком случае, я так считал. По Божественному наущению Бах творил музыку небесных сфер, рассчитанную с такой же математической точностью, как приливы и отливы или орбита кометы Галлея. Чувства, вложенные в его композиции, выдержаны в строгих пропорциях и демонстрируют, что эмоциональность является неотъемлемой частью всех живых существ. В свое время Баха считали не гением, который безудержно, как Гоген, приносил себя в жертву на алтарь искусства, а честным, умелым ремесленником, таким же как его современники – стаффордширские гончары, к примеру Ральф Вуд или Джон Астбери, который, добавив порошок прокаленных кремней к местной глине, добился белизны фарфоровой массы и сумел на практике применить технологию производства фарфора, изобретенную Джоном Дуайтом, точно так же как Бах, вырабатывая свой стиль церковной музыки, опирался на творения Кайзера. Безусловно, керамикой невозможно не восхищаться. Как однажды заметил Марк Твен, со свойственной всем американцам склонностью преувеличивать, «какое-нибудь клеймо на глиняном черепке способно привести меня в состояние болтливого экстаза». (Хотел бы я на это посмотреть!) Впрочем, у меня самого дрожали руки, когда я касался уилдоновской чашки в абстрактных потеках марганцевой глазури, отливающей зеленью. Но, по моему мнению, точно так же как страсть Баха не затрагивала напрямую личные чувства слушателей, а обращалась к ним опосредованно, через общность (для него) христианских верований и Священного Писания, так и восхищение, вызываемое формами, глазурью и декоративной росписью керамических изделий, удерживалось в строгих рамках приличия не только насущной необходимостью сосредоточиться на практических аспектах гончарного ремесла, но и тем, что в ту эпоху мастера, даже самые изобретательные, не задавались целью поразить и взволновать, а, наоборот, стремились подчеркнуть и идеализировать установленный порядок вещей. Более того, наивное несовершенство придавало и придает дополнительное очарование керамике этого периода. Я не раз восхищался неуклюжей провинциальностью работ Феликса Пратта, Обадии Шерратта и других стаффордширских мастеров того времени. Именно безыскусность делает их привлекательными и превращает в выразительный символ человеческого удела – в буквальном смысле возиться в грязи, зарабатывая на жизнь созданием красоты по доступной цене.
В магазине на Нортбрук-стрит я трудился не покладая рук, не из чувства долга и не по отцовскому принуждению, а потому, что мне нравилось этим заниматься. Спустя год мы с отцом приезжали на службу каждый в своем автомобиле, потому что отец возвращался домой, где его ждали прохлада на веранде, бокал джина с лаймовым соком и программа новостей в шесть часов вечера, а я оставался в магазине, чтобы выставить в витрине новый фарфор фирмы «Ройял Далтон», написать письмо о закупке партии посуды фирмы «Споуд», а за ужином в ресторане при гостинице «Чекерс» обсудить дела с новым торговым агентом. Как оказалось – и я считаю это вторым признаком истинного призвания, – мне мало было просто делать то, что велено. Во всем остальном я был робок и застенчив, но, когда дело касалось торговли керамикой, я не боялся ошибиться и постоянно учился у других или размышлял о новых перспективах развития бизнеса, хотя этого, строго говоря, и не требовалось.
В свободное время я удил рыбу, пил пиво в пабах, гулял по окрестным холмам, полям и рощам Энборна и Хайклера, а иногда по субботам ездил в Брэдфилд – посмотреть на спортивные состязания. В Лондон я наведывался редко, чаще всего по торговым делам или на выставку.
Вскоре я стал ездить за границу, где мне очень пригодилось владение языками; поначалу я просто хотел расширить свои познания в керамике, но впоследствии завел множество полезных связей. Одно дело – приехать в Париж обычным туристом, и совсем другое – отправиться туда, чтобы посетить Севрский музей и встретиться с его кураторами. Побывал я и в Берлинском национальном музее, в замке Нимфенбург, где находится Мюнхенский музей фарфора, и в Баварском национальном музее в Мюнхене. Как ни странно, я без особых трудностей получил туристическую визу в Германскую Демократическую Республику и посетил не только берлинский Музей декоративных искусств, но и лейпцигский Музей прикладного искусства, и даже фарфоровый завод в Мейсене. За «железным занавесом» я не столкнулся с какими-либо осложнениями, – похоже, что любителям керамики, как и шахматистам, открыты все границы.
Я съездил в Стокгольм, в музей фарфоровой фабрики «Рерстранд», где у меня возникла мысль расширить семейное дело и наладить торговлю как антикварной, так и современной керамикой. Увидев в Стокгольме великолепные образцы современных керамических изделий, я навел справки, выяснил, что необходимо для импорта, и, как ни странно, совершенно не волновался, хотя понимал, что рискую, вкладывая деньги в непроверенное предприятие. Я был уверен, что затеял важное и нужное дело, а если беркширским обывателям мой товар придется не по нраву, это их проблемы, пусть сами в них разбираются. А я пойду на дно вместе с тонущим кораблем семейного бизнеса.
К счастью, корабль не затонул. Моя идея имела ошеломительный успех. Я счел необходимым расширить круг поставщиков скандинавской керамики. Так и случилось, что спустя десять лет после знакомства с Кирстен я наконец приехал в Копенгаген – «гавань торговцев» на берегу пролива Эресунн, город зеленых шпилей, опоясанный морем.
Я с первого взгляда понял, что для меня Копенгаген – идеал города. Нет, мне не захотелось немедленно сжечь Париж, Рим и Мадрид, но я полюбил Копенгаген всей душой и ни разу не пытался, из так называемого уважения к общепринятым ценностям, отказаться от этого всепоглощающего чувства.
Париж, Флоренция, Венеция – все эти города сознают свою красоту, и любоваться ими приезжают толпы людей, но Копенгаген с его барочным великолепием дворцов и церквей обладает скромным достоинством и этим напоминает вежливого аристократа, которому правила приличия не позволяют привлекать внимание к своим знатности и богатству. По счастью, зодчие королевского дворца Амалиенборг не пытались соперничать с Версалем. Отличия в архитектурном подходе были заметны даже в восемнадцатом веке, по окончании постройки Амалиенборга, а в наши дни на тихой площади, где несут стражу королевские гвардейцы в черных кителях и синих брюках, разница видна еще больше. Петр Великий снова смог бы подняться верхом до самой вершины Круглой башни, но его уже давным-давно нет, а она – не такая жестокая, дерзкая и самоуверенная, как он, – по-прежнему стоит на своем месте. В любом другом городе зеленая витая башенка Вор-Фрельсерс-кирхе храма Спасителя выглядела бы забавной достопримечательностью, но в Копенгагене она выражает природную грацию и добросердечие датчан, для которых церкви – не повод для мрачной серьезности. А менее известные, укромные городские уголки – березовая роща у пруда в парке Королевской библиотеки, великолепная коллекция фарфора в Музее Давида – похожи на сокровища, о которых аристократ вежливо умалчивает, давая вам возможность отыскать их самостоятельно, потому что до ужина вы предоставлены самому себе и можете развлекаться, как вам будет угодно. В отличие от других городов, Копенгаген по натуре непритязателен и скромен, а потому располагает к себе и радует сердце. «Как прекрасны уединенные цветы!» – сказал Китс и был прав.
Если честно, то из всех существующих производителей керамики – «Мейсен», «Веджвуд» и прочие – самый интересный фарфор изготавливают в Копенгагене. Есть в этих изделиях некая кремовая гладкость и туманная нежность, от которой щемит сердце. Вскоре я стал частым гостем и на Королевской фарфоровой фабрике, и на мануфактуре «Бинг и Грёндаль», где управляющий, Пер Симонсен, показывал мне частную коллекцию фарфора: великолепные наборы шахматных фигур в виде крестоносцев и сарацинов, полный комплект рождественских тарелок и сервиз Пьетро Крона «Цапля» с синей подглазурной росписью и позолотой. Безусловно, торговцам фарфором совершенно не обязательно посещать фабрики и лично знакомиться с производителями, и по большей части они этого никогда не делают. Как правило, коммерсанты связываются с торговым агентом, который, если он действительно знаток своего дела, способен все объяснить и показать лучшие образцы товара. По правде говоря, мои странствия были сродни тому, как если бы ювелиру вздумалось съездить в Кимберли или хозяину паба – посетить Гленливет и Бертон-апон-Трент. С другой стороны, магометане, даже самые бедные, соблюдая многовековую традицию, обязательно совершают паломничество в Мекку, хотя там, по слухам, и смотреть-то не на что; тем не менее они устремляются туда не ради того, чтобы любоваться достопримечательностями, а по велению сердца.
Однако же мною двигал не религиозный пыл, а более приземленное, хотя и в чем-то сходное чувство. Жители Беркшира почти ничего не знали о старинной керамике и о современном фарфоре. Я решил исправить досадный пробел в их образовании, и безразлично, заработаю я на этом или нет. Главное – сделать что-то нужное и важное. Естественно, начать придется с малого, ведь магазин не мой, а отцовский; вдобавок совесть попросту не позволяла мне заявить отцу, что дело, которым он занимается больше тридцати лет, надо вести совершенно иначе. Впрочем, мы с отцом всегда ладили, ему нравилась моя увлеченность, поэтому он согласился ссудить мне небольшую сумму денег, которую я надеялся вернуть (с пятнадцатипроцентным интересом) в течение трех лет. Итак, во всеоружии, я начал систематически посещать аукционы в окрестностях Ньюбери, завел знакомства среди скупщиков антиквариата и разместил витрины со старинной керамикой и фарфором так, чтобы их сразу замечали посетители.
Все это время я не проявлял особого интереса к девушкам. Безусловно, это может показаться неестественным, но меня вполне устраивало такое положение дел. Возможно, во мне еще теплилось детское убеждение в том, что я некрасив (ведь от давней привычки очень трудно избавиться), а возможно, причина таилась глубже, потому что плотских побуждений у меня не возникало, но я не считал это чем-то ненормальным. Если честно, я об этом даже не задумывался и гордился тем, что довольствуюсь работой, друзьями и уединенными развлечениями. Иными словами, я считал, что ухаживание за девушками отвлекает от работы и в целом усложняет жизнь, а потому на него не стоит тратить время. Нечто подобное могло произойти со мной лишь в том случае, если мне удастся избавиться от своей непробиваемой застенчивости. Моих родителей не тревожило мое одиночество, – похоже, они не торопились меня ни с кем делить.
Сейчас я понимаю, что окружающие считали меня человеком старомодным, чересчур стеснительным и зажатым. Начнем с того, что я исповедовал традиционную христианскую мораль (как банально!), держался особняком, педантично и с некоторой манерностью, хотя всегда ладил с людьми, да и друзей у меня хватало. Но вещи – особенно красивые вещи – привлекали меня гораздо больше; обращаться с ними проще, чем с людьми; их надежность, постоянство и предсказуемость внушают уверенность и доставляют ни с чем не сравнимое удовлетворение. Иными словами, фарфор стал для меня изысканным упрощением обманчивой действительности, которая зачастую не оправдывала ожиданий. Разумеется, мне нравились красивые женские наряды, я их с удовольствием разглядывал, а вот те, кто их носил, казались легкомысленными, избалованными созданиями, которые своими капризами и пустяковыми требованиями портят все удовольствие от созерцания керамики или мешают наслаждаться звуками классической музыки. С наступлением шестидесятых годов в обществе усилились смятение и разлад, а из самых различных областей жизни постепенно исчезали уступчивость и покладистость, равно как и желание придерживаться общепринятых ценностей или соблюдать меру. Мне еще не исполнилось тридцати, но я не хотел следовать веяниям времени, предпочитая обитать в своем хрупком мире искусных мастеров, словно за неприступными стенами особняка на тихой улочке, вдали от шумной рыночной площади с ее гневными протестами и путаными проповедями новоявленных адептов мистицизма. Я и сам понимал, что слишком неприязненно воспринимаю десятилетие, полное искренней радости и пылких страстей, но ничего не мог с собой поделать. В отличие от меня наш священник, Тони Редвуд, вполне проникся духом шестидесятых, и умом, и сердцем симпатизируя как переменам, так и их зачинателям.
– О гордый юноша, презревший бедняков, в один прекрасный день перемены настигнут и тебя, – с улыбкой сказал Тони, выслушав мое неприязненное замечание о каком-то популярном молодежном движении.
Я тоже улыбнулся, хотя и понимал, что шутит он лишь наполовину.
Тони Редвуд и его жена Фрида были моими самыми близкими друзьями. Помнится, в 1965 году, когда Тони появился в нашем приходе, многие относились к нему с опаской, считая его «интеллектуалом». Он отличался живым умом, проницательностью и прямотой, что в глазах местных жителей не совпадало с традиционным представлением о приходском священнике, который предпочитает обходить спорные вопросы и уклоняться от неприятных ответов. Тони обладал критическим складом ума и часто поступал наперекор общепринятым ожиданиям. Впоследствии, когда выяснилось, что он человек отзывчивый, добросердечный, рассудительный и невозмутимый, к нему прониклись доверием люди из самых разных слоев общества, и не только в Ньюбери. Помню, однажды он вернулся домой с прогулки в Кингсклер, а в гостиной его дожидались трое хиппи, которые на попутках приехали из Лондона за советом, как помочь своему знакомому, угодившему в полицию.
Убедившись в моем трудолюбии и непрекращающемся интересе к делу, отец с годами принимал все меньше участия в работе магазина. Нет, я вовсе не пытался вытеснить отца – я его слишком любил и уважал. Он сам все чаще говорил: «Ну, ты делай как знаешь, мальчик мой» или «Пожалуй, сегодня я останусь дома и помогу Джеку в саду». Мы всегда прекрасно понимали друг друга и ни разу не ссорились.
Февральское утро, когда в магазин впервые заглянула Барбара Стэннард, запомнилось мне не из-за нее самой, а из-за моей так называемой секретарши, миссис Тасуэлл. Мисс Флиттер и старенькая мисс Ли почти одновременно решили удалиться на покой: одна – в свой домик в Боксфорде, в долине Лэмберна, а другая переехала к брату, куда-то на юг Лондона. На смену им пришли миссис Тасуэлл и Дейрдра, бойкая девица из Доннингтона, с выразительным беркширским говорком, оставшимся неизменным со времен Джека из Ньюбери и превратившим меня из мистера Алана в Мистралана.
Миссис Тасуэлл была из тех женщин, которых надо либо смиренно терпеть, либо скрепя сердце немедленно уволить, а потом терзаться угрызениями совести и молить Всевышнего о прощении, хотя в том, что они в конце концов попадают в дурную компанию, ничьей вины нет. Эта немолодая особа была не из местных и вела себя очень странно, чего поначалу никто не замечал. К нам ее прислали из редингского бюро по трудоустройству, куда мы обратились за несколько недель до того. Первое время мы не могли на нее нарадоваться, потому что она была вежливой и в общем приятной женщиной с хорошими манерами. Вдобавок она умела печатать и прежде работала секретарем в одном из государственных учреждений. Мы брали ее на место продавщицы, но за незначительную прибавку к жалованью миссис Тасуэлл предложила свои секретарские услуги – машинопись и делопроизводство. Зная, что найти замену мисс Ли и мисс Флиттер будет непросто – такие, как они, остались в далеком прошлом, вместе с горничными и камеристками, – мы с радостью согласились.
Вскоре выяснилось, что миссис Тасуэлл трудолюбива, прилежна и честна, но сверх того обладает невероятной, ни с чем не сравнимой глупостью. Мой отец, перефразируя доктора Джонсона, однажды сказал: «Она по натуре глупа, очень глупа, однако не теряла времени даром и довела свою глупость до совершенства, в природе не встречающегося». К сожалению, я на собственном опыте убедился в правоте его слов. Много лет назад мистер Тасуэлл бросил семью на произвол судьбы, а одиннадцатилетняя дочь упрямо отказывалась жить с матерью и, невзирая на многочисленные распоряжения суда, то и дело сбегала к отцу. Разумеется, миссис Тасуэлл от этого очень страдала. Кроме того, она совершенно не умела обращаться со своими деньгами. Несмотря на то что на ее счете в банке не было средств, она продолжала выписывать чеки и не могла понять, почему их не принимают. Иными словами, она не знала, как жить, пока ей не объяснят, и как можно более подробно. Я разобрался с ее банковским счетом (задолженность оказалась небольшой), перевел его в наш банк, и она обрадованно согласилась доверить мне всю оплату ее счетов и выдачу денег на ежедневные расходы. Мы платили ей приличное, но не чрезмерное жалованье, и через несколько месяцев она с удовольствием обнаружила, что банковский счет регулярно пополняется да и выдаваемых на расходы денег вполне достаточно.