Вепрь

22
18
20
22
24
26
28
30

— Захарку нашли, — пряча глаза, пробормотал Тимоха. — Часа полтора тому нашли. У раздвоенной сосны Матвей Ребров напоролся.

— Вот оно как. — Егерь провел по лицу ладонью, будто смахивая незримую паутину. — Почему раньше молчал?

На это Тимоха не придумал, что ответить.

— Собирайся, боец, — бросил мне Обрубков, исчезая в своих апартаментах. — На лыжах стоишь хоть?

На лыжах я стоял, ходил и, случалось иной раз, бегал. Только не с ранением в задницу. Признаться, однако, в своей слабости я не пожелал.

За стенкой хлопнула крышка сундука, и Гаврила Степанович вернулся на кухню с двумя ружьями под мышкой. Точнее, с ружьем, предназначенным для меня, — старой ободранной «тулкой» с цевьем, перемотанным синей изоляцией, — и своей личной винтовкой немецкой фирмы «Зауэр».

— Патронташ на гвозде, — дал он мне последние указания. — Форма одежды — валенки-тулуп. Лыжи в сарае. И Хасана там кликни.

«Знать бы еще, кто такой Хасан!» Основательно сбитый с толку, я оделся по форме и поспешил в знакомый уже сарай, где давеча никакого Хасана не встретил. Однако на сей раз он встретил меня сам. Как только я открыл засов, свирепого вида овчарка вырвалась наружу, в три прыжка одолела двор и махнула через ограду. Там, уже на улице, меня дожидались Тимоха с Обрубковым. В предыдущий мой визит Хасан себя не обнародовал — наверное, наблюдал за мной из темного угла. Догадайся я, что он внутри, я бы туда и носа не казал. Теперь же мне оставалось лишь перевести дух и выбрать лыжи с креплениями из широкой авиационной резины.

Поскольку Тимоха посчитал свою миссию выполненной, отряд наш сократился до Хасана, егеря и меня в чине уже признанного официального помощника.

— Захарка вчера вечером пропал, — поведал мне по дороге Гаврила Степанович. — Когда ты с простреленным задом о какой-то нобелевской премии бредил.

— Вы и об этом знаете? — Задетый за живое, я все же удивился, хотя пора было перестать.

— У меня должность такая. С тех пор как участковый наш, Плахин, сгинул. Другого-то не назначили. К нам вообще больше никто не назначается. Я бы крепко на твоем месте, паря, подумал, прежде чем в Пустыри соваться.

— Вы бы, Гаврила Степанович, об этом своему племяннику в телеграмме добавили, — огрызнулся я сходу. — Хотя «Беломор» важнее, разумеется.

Само собой, — добродушно отозвался Обрубков.

Луч фонаря в его руке, освещавший лыжню, убежал вперед и возвратился, никого не обнаружив.

— Знаешь, как называется фанерный ящик, запечатанный сургучом и с надписанным адресом? — спросил егерь, прислушиваясь к лесной тишине. Вдали действительно как будто зазвучали голоса.

«Прав, старый хрыч, — подумал, я с досадой. — Папиросы-то можно было и посылкой отправить».

— Короче, Сережа, не удивляйся ничему, что б ты ни увидел. Это — Пустыри. — Обрубков снова тронулся вперед. — Тут такая петрушка, что дети у нас и раньше пропадали. Взрослый человек захотел — и уехал. И не доложил никому по уставу. Что с него, разгильдяя, взять? Другое дело — ребенок. Без денег, без паспорта… И, слышь, все — до пяти годков. Сначала хиреть начинали, как будто из них кровь по ночам кто высасывал, вялые становились, заторможенные, словно бы у них координация нарушенная. А потом… Последний, до Захарки-то, в октябре исчез, Реброва сын. Уже со страху все детей рассовали по родственникам. Только Захарка и оставался в Пустырях, наследник самого Алексея Петровича Реброва-Белявского от второго брака. Причем единственный из наших здоровый пацан. Ведь его четыре бабы круглые сутки напролет стерегли, да еще сторож, сукин сын подкулачник Фаизов. Якобы двоюродный брат жены, а на самом деле — татарин, холуйская морда. Парнишку и со двора не пускали.

— Маньяк? — высказал я предположение, лежавшее на поверхности.

Я и сам уже заметил, что в Пустырях детей совсем нет.