Прикасаясь к ней, мужчина, или мужчины, исчезали.
Она улыбалась. Нет, не улыбалась… она была озабочена. Взволнована.
«Значит, я „роковая“ женщина? Сама того не зная?»
Она понимала, что это абсурд, чистая фантазия. И все же, проходили дни, ночи, а она боялась сна, боялась его власти над собой. Норман ничего не замечал… к счастью! Джулия его старательно оберегала, как мать — талантливого ребенка, беспомощного инвалида. Он никогда не узнает. Не должен. Когда Джулия целовала его, приветствуя или на прощание перед уходом, он часто улыбался ей, удивленный и довольный, обнимал ее, ну просто как ребенок, и бормотал:
— Дорогая Джулия! Я люблю тебя!
Джулия была полна решимости хранить тайну, какой бы страшной она ни была, она запретила себе думать об этом на работе, в музее. Она профессионал, в конце концов, не так ли?
И все же это случилось. К отвращению Джулии, она начала ощущать это предвкушение страха, которое не оставляло ее повсюду, даже в музее, даже в святилище ее рабочего кабинета. «Что со мною происходит? Что изменяется во мне?»
Однажды утром у себя в кабинете, спустя несколько дней после симпозиума по «строению Вселенной», прошедшего в «Центре передовых исследований Квинстона» (этот симпозиум действительно состоялся) Джулия почувствовала, что ее пульс сильно бился, она пугалась самого простого — звонка телефона, голосов в коридоре, вызова куратора музея к себе в кабинет. (Куратор, самоуверенный мужчина средних лет, явно, хотя и скрывал это, был голубой, и совершенно не проявлял эротического интереса к Джулии Меттерлинг или к какой-либо другой женщине.)
Когда она проходила мимо музейных охранников, годами она делала это бессчетное число раз, Джулия ощущала странное головокружение, не смела поднять на них глаза, не то чтобы улыбнуться или поприветствовать по имени, как обычно.
Да. Но Джулии не хотелось ничего подобного, никакой жестокости. Конечно, она не хотела, чтобы такое происходило. Она не была мстительной. Она не была истеричной.
В то утро куратор назначил Джулии встречу с гавайским скульптором, выставку работ которого планировали в музее. Нервно изучая, слайды скульптур и задавая ему, по ее мнению, дружелюбные вопросы, она вдруг поняла, что он пристально на нее смотрит, даже хмурится, сидя на краю стула, наклонив голову так, что выглядит весьма агрессивно. (Или он был застенчив? Неловок? Социально неустроен?) Джулия, моргая, глядела на массивные, уродливые, непотребные глыбы необработанного металла, которые представляли «искусство» скульптора и не вызывали никаких идей или мыслей. Сознание ее помутилось. Испарилось. В утробе заходили волны отчаяния. Она шевельнула рукой, скульптор сделал то же самое, как в зеркале. «Передразнивает?» У него были восточные черты, и в то же время европейские, кожа смуглая, словно загорелая, глаза как будто полузакрыты.
«Кто вы? Я вас знаю? Вы знаете меня?»
Джулия расспросила скульптора о его прошлом. Он отвечал скупо, односложными словами, потом вовсе замолчал, уставившись на нее. На столе у Джулии была медная лампа, небольшая, но увесистая. Незаметно, все больше наполняясь страхом, она смерила расстояние между лампой и своей правой рукой. «Если только посмеешь испугать меня». Теперь ее пульс бешено бился, и она поняла, что он хорошо знал о ее состоянии. Когда она, как бы невзначай, вытерла пот с верхней губы, скульптор повторил движение, передразнив, потом вздохнул и вытер рукавом своего хлопчатобумажного пиджака пот со лба. Их глаза встретились.
«Нет. Опять. Ни за что».
Когда скульптор был готов ринуться вперед — Джулия почувствовала, что он готов ринуться, — она вдруг встала, схватила лампу, чтобы защищаться и, запинаясь, произнесла:
— Спасибо! Вы можете идти! Вы достаточно рассказали! Пожалуйста, заберите слайды!
Скульптор разинул рот, с его лица мигом слетела вся ирония и мужское нахальство, даже смуглость его лица побледнела.
— Просто уходите! Быстро! Пока не поздно! — крикнула Джулия.
Именно это он и сделал, мгновенно сметя со стола в сумку свои слайды.