Я машинально бросаю взгляд на чемодан у окна. Чемодан, полный детских вещичек.
Мой ребенок умер. Моя дочь умерла, а потом, три дня спустя, родилась. Даже теперь неестественная неправильность этого, ужас этого случайного извращения должного порядка вещей мучают меня едва ли не сильнее всего прочего.
Доктору Гиффорду, врачу-акушеру, хотя он был едва старше меня, выпало посмотреть мне в глаза и сказать, что ребенка придется рожать естественным образом. Риск инфекции и прочих осложнений, а также тот факт, что кесарево сечение – это серьезная операция, означали, что больница не предлагает его в случае внутриутробной смерти.
Я подумала:
По собранным, напряженным лицам врачей, делавших свое дело, я понимала, что даже для них мой случай – редкий и ужасный. Но если они находили некое утешение в своем профессионализме, то меня одолевало и отупляло одно лишь ощущение неудачи. Когда мне ставили капельницу с гормонами, чтобы запустить процесс, я слышала вой другой женщины где-то в родильном отделении. Но этой женщине предстояло уйти оттуда с ребенком, а не с направлением к специалисту по работе с потерявшими близких.
Кто-то спросил про отца, и я покачала головой. Отца нет и не предвидится, только вот моя подруга Миа, бледная от горя и переживаний; весь наш тщательно продуманный план родов – ароматические свечи и ванна, айпод, набитый Джеком Джонсоном и Бахом, – рухнул в сумрачной медицинской суете; о нем даже не упоминалось, словно он всегда был лишь частью иллюзии, что все безопасно и хорошо, что я управляю ситуацией, что роды – это немногим тяжелее похода в СПА-салон или какого-нибудь особенно жестокого массажа, а не смертельно опасное дело, в котором такой исход вполне возможен, даже ожидаем. Каждый двухсотый, сказал доктор Гиффорд. В трети случаев не могут найти причину. То, что я была в хорошей форме и здорова – до беременности ежедневно занималась пилатесом и хотя бы раз в неделю бегала, – значения не имело, как и мой возраст. Какие-то младенцы просто умирают. Я осталась без ребенка, а маленькая Изабель Маргарет Кавендиш – без матери. Не состоялась целая жизнь. Когда начались схватки, я глотнула смешанного с газом воздуха, и моя голова наполнилась кошмарами. В нее поплыли образы чудовищ в викторианских банках с формальдегидом. Я закричала и напрягла мышцы, хотя акушерка говорила, что еще не пора.
Зато потом, когда я родила, или мертвородила, уж не знаю, как это называется, наступило странное умиротворение. Это, наверное, были гормоны: та же смесь любви, блаженства и облегчения, которую ощущает каждая новоиспеченная мать. Она была идеальная и тихая, и я держала ее на руках и ворковала над ней, как ворковала бы любая мать. От нее пахло слизью, телесными жидкостями и сладкой новой кожей. Ее теплая ладошка вяло обвивала мой палец, как ладошка любого младенца. Я почувствовала… я почувствовала
Акушерка забрала у меня ребенка, чтобы сделать слепки ладошек и ножек для памятной коробочки. Я тогда впервые услышала это словосочетание, и акушерка пояснила: мне дадут обувную коробку, в которую сложат локон волос, пеленочку, несколько фотографий и пластиковые слепки ручек и ножек. Нечто вроде гробика; сувениры на память о человеке, которого никогда не было. Слепки как будто сделал ребенок в детском саду: розовые отпечатки ладошек и голубые – ступней. Только взглянув на них, я осознала, что мой ребенок в детском саду ничего не сделает, не будет рисовать на стенах, не пойдет в школу, не вырастет из форменной одежки. Я потеряла не только ребенка. Я потеряла девочку, девушку, женщину.
Ее ножки – да и все тело – к тому времени остыли. Смывая с них остатки гипса под краном, я спросила акушерку, можно ли мне ненадолго взять ее домой. Акушерка косо на меня посмотрела и сказала, что это было бы немного странно, но в больнице ребенка у меня заберут только с моего разрешения. Но разве можно было это сравнивать? Я ответила, что готова с ней расстаться.
Потом, когда я глядела сквозь слезы в серое лондонское небо, мне казалось, будто мне ампутировали какую-то часть тела. Когда я вернулась домой, бурный гнев уступил место онемению. Друзья потрясенно говорили, что сочувствуют моей
Внешне жизнь как будто вернулась в прежнее русло. Стала такой, какой была до краткой, корректной связи с коллегой в женевском офисе, романа, происходившего в гостиничных номерах и простеньких, недорогих ресторанах; до утреннего токсикоза и осознания – поначалу смешанного с ужасом, – что мы пренебрегли осторожностью. До напряженных телефонных разговоров, электронных писем и вежливых намеков от него – насчет
Когда я сообщила о рождении мертвого ребенка, начальство проявило сочувствие и предложило бессрочный больничный. Они все равно уже успели позаботиться о страховке в связи с беременностью. Я заперлась в квартире, где все было готово к появлению ребенка: кроватка, первоклассная коляска, раскрашенный вручную фриз с клоунами в детской. Весь первый месяц я сцеживала молоко и выливала его в раковину.
Чиновники пытались проявить доброту, но не сумели. Оказалось, что нет такого закона, который предусматривал бы какие-то особые условия в случае мертворождения: женщине в моем положении надлежало зарегистрировать смерть и рождение одновременно; я до сих пор злюсь, стоит подумать об этой бюрократической жестокости. По закону же требовалось устроить похороны, да я и сама этого хотела. Произнести речь над могилой того, кто не жил, было трудно, но мы попытались.
Мне предложили помощь специалиста, и я приняла ее, однако в глубине души понимала, что толку не будет. Передо мной выросла гора скорби, и разговоры не могли помочь мне взойти на нее. Нужно было работать. Когда выяснилось, что у меня еще год не получится вернуться на прежнюю должность – от декретницы ведь так просто не избавишься, у нее прав не меньше, чем у любого другого сотрудника, – я уволилась и пошла на полставки в благотворительную организацию, ратовавшую за развитие исследований в области мертворождения. Прежняя квартира стала мне не по карману, но я в любом случае собиралась переезжать. Даже если бы я избавилась от кроватки и ярких обоев, мой дом все равно остался бы местом, где не было Изабель.
Меня что-то разбудило.
Я сразу понимаю, что это были не пьяные крики возле кебабной, не драка на улице, не полицейский вертолет – к этим звукам я давно привыкла и почти их не замечаю. Я поднимаю голову и слушаю. Глухой
Кто-то бродит по квартире.
Недавно по соседству было несколько ограблений; от страха у меня сводит живот, но тут я вспоминаю: Саймон задержался. У них на работе очередная попойка. Я легла спать, не дождавшись его. Судя по звукам, он перебрал. Надеюсь, он примет душ, перед тем как лечь.
О том, который час, я сужу по звукам на улице – точнее, по их отсутствию. Не рычат моторы на перекрестках, не хлопают дверцы машин у кебабной. На ощупь нахожу телефон и смотрю время. Я без линз, но вижу, что на часах 2:41.
Сай идет по коридору, спьяну забыв, что половицы у ванной скрипят.