Повести и рассказы

22
18
20
22
24
26
28
30

Свой первый роман я написал, когда мне было 16 лет. Никогда не слышал, чтобы кто-нибудь публиковал роман в этом возрасте, но, в конце концов, говорил я себе, кто-то должен быть первым. Я поставил точку, прочитал рукопись насквозь, убедился, до чего она плоха, и решил, что лучше всего просто бросить ее в мусорную корзину. Второй роман был посвящен моей учебе в академии. Назывался он «Как я был художником». Я лично передал его из рук в руки трем издателям. Все вернули его — без комментариев. Это меня не обескуражило. Тем более, что в одном дешевом журнальчике у меня приняли рассказ и заплатили 40 долларов.

Каждое утро я садился за стол, писал до изнеможения, а потом шел на работу в шляпный магазин. Как-то, оказавшись на Четвертой авеню, я набрел на книжный развал и за сорок центов купил потрепанный экземпляр «Капитала» некоего Карла Маркса. Совсем недавно мне казалось, что книги существуют только в нью-йоркской Публичной библиотеке, теперь я формировал собственное собрание; впрочем, что касается «Капитала», я осилил страниц 200 и сдался. Иное дело — «Коммунистический манифест». Эту старенькую брошюру я купил за 10 центов, но в ней было столько пороха и огня, что пришлась она мне куда больше по вкусу. В то время я был влюблен в девушку по имени Тельма. Затем ее сменила Максин. Потом — Марджори. Беда, однако, заключалась в том, что работа, писание, попытки заняться самообразованием, не говоря уж о заботах по нашему мужскому дому, почти не оставляли мне времени на девушек.

Однажды вечером Джерри, у которого хватало денег на настоящие свидания, в отличие от моих прогулок по аллеям Центрального парка, пригласил меня в ресторан. Незадолго до того он познакомился с женщиной шестью годами старше его. Ее звали Сара Кьюниц и вместе со своим братом Джошуа она несколько раз бывала в Советском Союзе. Джошуа написал книгу о советской Средней Азии — «Заря над Самаркандом». То было начало 30-х — годы нашей ужасной Депрессии с ее голодом и безработицей и в то же время годы, когда миллионы людей необыкновенно увлекались социалистическим экспериментом, видя в Советском Союзе маяк, освещающий путь всему миру. Линкольн Стеффенс, знаменитый публицист и политэконом, только что вернувшийся из Советской России, заявил: «Я видел будущее, и оно действует». Повсюду вспыхивали идеологические баталии, большевиков превозносили до небес и смешивали с грязью. Я лично зачитывался рассказами о Советском Союзе. Я прочитал «Десять дней, которые потрясли мир», и Джон Рид, вместе с Джеком Лондоном и Джорджем Бернардом Шоу, стал для меня героем и образцом для подражания. И вот брат пригласил меня в ресторан «Русский медведь», где познакомил с Сарой Кьюниц, Джошуа Кьюницем, Филипом Равом и Джеймсом Фаррелом.

Боюсь, мне сейчас трудно передать впечатление, которое произвел на меня тот вечер, не говоря уж о роли, которую он сыграл в моей жизни. Правильного образования я не получил; детством моим была работа, а уроками — уроки улицы и канавы. Никогда не приходилось мне встречать людей такой образованности, такого кругозора, такого темперамента; я даже не подозревал, что они вообще существуют на свете. Сара была ослепительна, я влюбился в нее с первого взгляда. В то время я еще не читал «Зари над Самаркандом», но автор — вот он, рядом, и сам рассказывает о местах, описанных в книге; а вместе с ним Джеймс Фарелл, тоже живой писатель. Раньше мне писателей встречать не приходилось, а тут, во плоти, автор «Юного Лоннигана».

Тут я прерву ненадолго свой рассказ и перенесусь на некоторое время вперед. Во время суда над Бухариным и другими противниками Сталина в конце 30-х годов компартия США раскололась, и отпавшую фракцию назвали троцкистской. В ней оказались и Фаррел, и Рав — редактор левого журнала «Партизан ревью». Много лет спустя, когда я вел в течение семестра занятия в университете штата Индиана, коллеги с факультета английского языка и литературы устроили в мою честь небольшую вечеринку. Проходила она несколько напряженно, потому что участники никак не могли решить, являюсь ли я членом компартии или нет. И тут один умник сказал, что у него есть хитрый способ выяснить это. Он спросил меня, что я думаю о творчестве Джеймса Фаррела. Услышав, что, с моей точки зрения, Фаррел один из лучших писателей-реалистов нашего времени, этот деятель вскочил на ноги и заявил: он не коммунист, потому что любому члену партии, высоко отзывающемуся о Фарреле, грозит исключение. Все это, разумеется, совершенная чушь, как, впрочем, почти все, что говорилось тогда о компартии.

Но в тот вечер все это было еще впереди, и я, совершенно очарованный, сидел за столом, вслушиваясь в аргументы и контраргументы, купаясь в безбрежных водах идей, понятий, теоретических рассуждений, которыми обменивались эти, на мой тогдашний взгляд, необыкновенные люди. Сам я и рта не отваживался открыть, и когда кто-то спросил меня, где я учусь, промямлил нечто нечленораздельное; а уж о том, что (в собственном представлении) являюсь писателем и заикнуться не посмел.

Возвращаясь домой, мы с Джерри только об этой встрече и говорили. Она и на него произвела неотразимое впечатление, однако, как старший брат и вообще более опытный человек, Джерри считал своим долгом рассуждать трезво. Но на меня его слова не производили никакого впечатления, я твердо решил сделаться членом компартии и встать под знамена великой борьбы за социалистическое переустройство мира, в котором не будет бедных и угнетенных, в котором будут царить равенство и справедливость.

Набравшись храбрости, я позвонил Саре Кьюниц и пригласил ее пообедать. Она с готовностью согласилась. Во время обеда я рассказал ей о своем детстве, образовании — или, вернее, отсутствии такового, — о попытках писать, а потом перешел к делу и заявил, что хочу вступить в компартию. Навсегда останусь ей благодарен за то, что она меня отговорила.

Позицию свою Сара сформулировала четко: пусть на вид я малый сильный и неглупый, но мне еще и восемнадцати не исполнилось. Нельзя строить свою жизнь на основе одной лишь книги Бернарда Шоу. Если я сейчас вступлю в партию, то потом вполне могу об этом пожалеть. В ответ на мое возражение, что она-то в партии, Сара сказала: это совсем другое дело, она гораздо старше меня. Тут я едва не взорвался, тем более, что уже мечтал о романе с этой умной, опытной женщиной.

— Слушай, — сказала Сара, — у нас есть писательская организация. Называется она Клуб Джона Рида. Это не партия, но нечто очень близкое партии. Ничего не надо подписывать, никаких членских билетов — просто ходишь на собрания, слушаешь, что говорят другие, когда хочешь, говоришь сам, встречаешь интересных людей, учишься.

Я вступил в Клуб, сходил на пять-шесть собраний, но чувствовал себя не в своей тарелке. Участники их были левыми, иные, может, и коммунистами, однако все они — выпускники университетов, понятия не имеющие о том, что Джек Лондон называл жизнью в бездне. Что же до славной Сары Кьюниц, я более или менее регулярно встречался с ней на протяжении последующих шести лет. Потом она вышла замуж, и встречи наши стали реже. Я посылал ей свои книги, она отвечала, и я всегда ценил ее советы и критические замечания. Когда через двенадцать лет я вступил-таки в компартию, она, напротив, — не без оснований — в ней разочаровалась, и наши дороги разошлись. Не знаю, жива ли она сейчас, но неизменно вспоминаю о ней с нежностью и любовью. <…>

В годы работы в ДВИ я задумал книгу о черном Возрождении на Юге, точнее, в Южной Каролине. Стимулов было несколько. Во-первых, мне приходилось время от времени просить своих помощников предоставлять материалы, касающиеся армейской службы негров (тогда употреблялось именно это слово). Во-вторых, как-то мы с Бетт оказались у Карла ван Дорена, и я заспорил с Синклером Льюисом об антисемитизме. Из Германии до нас начали доходить слухи о гонениях на евреев, так что предмет был чувствительный.

Именно этот разговор, касавшийся, в основном, проблемы нетерпимости, позволил мне свести воедино все мои предварительные заметки к роману, так что отныне всякая минута, что я мог оторвать от службы в Департаменте, была отдана писанию новой книги. Я придумал название — «Дорога свободы». Последняя точка была поставлена в апреле 1944 года, то есть через несколько месяцев после того, как я ушел из Департамента. Все это время я стучался в двери различных редакций с просьбой послать меня на фронт в качестве военного корреспондента. И медленно, но верно втягивался в круг коммунистов, которые сильно отличались от тех, каких я знал раньше. Новые мои знакомцы входили в одну из партийных структур, называвшуюся секцией культуры, — писатели, художники, артисты, продюсеры, редакторы, издатели, рекламщики.

Описывая эти годы, нельзя упускать из виду, что Гарри Трумэн и начало того, что впоследствии назвали «холодной войной», — все это было еще впереди. Русские оставались нашими союзниками. Поражение Паулюса под Сталинградом, когда в плен к русским попала целая армия, сделало гитлеровское дело безнадежным, и хотя, когда войне придет конец, предсказать было трудно, никто даже и помыслить не мог, что союзники могут ее проиграть. Каковы бы ни были масштабы антикоммунизма в 30-е годы и во время войны, сама пропаганда носила, скорее, ритуальный характер, ибо нельзя было не считаться с тем, что именно американская коммунистическая партия играла решающую роль в организации промышленных рабочих и формировании Конгресса индустриальных организаций. Коммунисты жизнь положили на эту борьбу. Они грудью вставали на защиту безработных, голодных, бездомных, и именно эта решимость, эта стойкость, это достоинство привели в партию многих ведущих деятелей культуры страны.

Тут я сталкиваюсь с трудным, самым трудным, возможно, вопросом. Следует ли называть их имена. Большинства из них уже давно нет на свете, но проклятье «запятнанного» (в глазах Комитета по антиамериканской деятельности) имени все еще витает над этой землей. Я могу назвать Теодора Драйзера, ибо он гордился членством в партии; я могу назвать доктора Дюбуа — старейшину историков-негров, ибо он и его жена Ширли Грэхем тоже гордились принадлежностью к организации и говорили об этом открыто, как, впрочем, и Альберт Мальц, и Джон Говард Лоусон, и Дальтон Трамбо. Все они умерли, но ведь есть и те, кто еще живы и занимают виднейшие места в своих профессиях. Эти люди, того не афишируя, были коммунистами, в свое время они, как и я, вышли из партии, но я и сейчас не имею права называть их имена. По ходу дальнейшего повествования станет ясно — почему; тем не менее, мне жаль, что эти звезды национальной и международной сцены не могут быть призваны свидетелями защиты против бесчисленных клевет, выдвинутых по адресу компартии.

Но одно следует сказать с полной ясностью: это была партия Соединенных Штатов. Большинство из нас никогда не были в Советском Союзе, и мы мало что знали (или вообще не знали ничего) о Сталине. Не думаю, будто наше руководство лгало нам; полагаю, осведомлены эти люди были не больше нашего, и хотя невежество ничего не оправдывает, кое-что оно все же объясняет.

Что же касается меня и Бетт, то нас привлекли к участию в нью-йоркском отделении культурной секции компартии коллеги из ДВИ. Никто нас ничем не соблазнял, да и нужды не было. Люди, с которыми мы познакомились, были молоды, умны, открыты. На одних была военная форма, они ждали отправки за океан; другие служили в Нью-Йорке — в корпусе связи и иных организациях (всего в вооруженных силах США во время Второй мировой войны было 13 тысяч коммунистов). Третьи — заняты на важной гражданской службе, среди них люди, физически ущербные, или единственные кормильцы, или вышедшие из призывного возраста. И, конечно, среди них было много женщин — умных, сострадательных, добрых.

Они приглашали нас к себе домой, ухаживали за нами, многое рассказывали и постепенно, один за другим, открывались: они — члены партии и хотят, чтобы мы тоже в нее вступили. Эти люди нам нравились, но решающего шага мы так и не сделали. Во-первых, скоро должен был родиться ребенок. Во-вторых, я чего только не делал, на уши вставал, чтобы попасть на фронт, а то война кончится, а я ничего не увижу. К тому же меня смущали две вещи: истребление старых большевиков в СССР и пакт Сталина и Гитлера о ненападении. Наконец, предстояло закончить «Дорогу свободы».

Как-то с западного побережья мне позвонил Фрэнк Таттл, довольно известный голливудский режиссер. Ему пришла в голову идея поставить «Гражданина Тома Пейна». В Нью-Йорке сейчас его приятель Джон Байт. Он набросает сценарий; потом мы с ним поедем в Калифорнию и, остановившись на три у дня у Таттла, поговорим о деле.

Это была моя первая поездка в те края. Впереди будет еще тридцать или сорок, и в общей сложности мы с Бетт проведем там лет шесть, но сейчас все было впервые, и места эти показались мне совершенным чудом.