Повести и рассказы

22
18
20
22
24
26
28
30

Антифашистский комитет пригласил представлять свои интересы Джона Рогге, одного из ведущих юристов на Нюрнбергском процессе, человека, который неделями выслушивал свидетельства преступлений Гитлера и СС, собственными глазами видел ужасы концлагерей. Теперь такой же яд проник в нашу страну. Судьба Джона Рогге характерна для того времени. Соглашаясь защищать нас, он отказывался от собственной будущности. Одно дело — защищать гангстера, насильника, убийцу — это часть нормальной работы адвоката. Совсем другое — защищать коммуниста. Даже Роджер Болдуин, личность вполне достойная, основатель Американского союза гражданских свобод, наставляя своих молодых юристов в том смысле, что их святая обязанность представлять интересы любого человка, будь то даже нацист, чьи гражданские права ущемляются, для коммунистов делал исключение. Должен заметить, что со временем и Рогге раскаялся в своем мужестве и переметнулся на другую сторону, но тогда это был высокий, привлекательный, улыбчивый, с мягкими манерами человек, прекрасный юрист, полностью преданный, судя по всему, своей профессии. На будущее наше он смотрел вполне оптимистически, не допуская даже мысли об обвинительном приговоре. Тем не менее 31 марта 1947 года Большое жюри признало всех нас, членов Исполнительного бюро, виновными не только в неуважении к Конгрессу, за что полагался год тюрьмы, но и в заговорщической деятельности, а эта статья предполагала до пяти лет заключения. Итого — шесть.

Это был тяжелый удар. За что шесть лет? Не за нарушение американских законов, а просто за отказ доносить на хороших людей, оказавших щедрую помощь жертвам Гражданской войны в Испании. Такое мне даже в голову не могло прийти. Теперь пришло. Мне почти тридцать три года, стало быть, когда выйду на свободу (если дадут максимальный срок), будет почти сорок. И все же подобная перспектива казалась смехотворно-немыслимой. В конце концов я — Говард Фаст. Мои книги расходятся по всему миру миллионными тиражами. Таких, как я, в тюрьмы не бросают. То есть, в других странах — возможно, но не в Соединенных Штатах Америки. Так я говорил Бетт, но, кажется, не убедил ее. Эта тихая, славная женщина, вышедшая из американской семьи среднего класса и вступившая в партию не по моему настоянию, но по собственному выбору, лучше меня понимала, что происходит.

Судебное заседание было назначено на 11 июня 1947 года в Вашингтоне. Председательствовать должен был судья Александр Холтцофф. Это был оголтелый антикоммунист, открыто заявивший, — если доводить его высказывания до логического конца, — что всех коммунистов надо расстреливать без суда и следствия, так что мы заявили отвод. Холтцофф отказался его удовлетворить и открыл заседание. Тогда Рогге подал письменный протест, на основании которого апелляционный суд приостановил-таки заседание в тот же день и потребовал замены председательствующего. Синдром судьи Холтцоффа был в те дни довольно распространенным явлением. Люди доводили себя до истерики в ненависти к Коммунистической партии и Советскому Союзу. Всего два года прошло, как Красная Армия разгромила гитлеровские войска и вместе с союзниками стерла нацизм с лица земли, а во время первомайских демонстраций на тротуарах уже выстраивались школьники с огромными плакатами в руках (явно изготовленными профессионалами): «ЕСЛИ ЛЮБИШЬ ХРИСТА, УБЕЙ КОММИ». Вот в такой атмосфере нас и судили, судили, между прочим, не как коммунистов, таких обвинений не выдвигалось даже против меня и Барски. Иное дело — пресса; эти, словно псы, почуявшие запах крови, выливали на нас ушаты антикоммунистической лжи.

13 июня процесс возобновился, на сей раз под председательством судьи Ричмонда Кича. Это был сухой, неулыбчивый и довольно объективный человек. Пока мы, обвиняемые, сидели в приемной, ожидая вызова в зал заседаний, туда на инвалидном кресле вкатили мэра Бостона Джеймса Керли, которому предстояло выслушать свой приговор. Даже для продажного политика он позволял себе слишком много. Тем не менее, увидев перед собой инвалида преклонных лет, судья Кич приговорил его условно и, велев больше не грешить, отпустил на все четыре стороны. Наши дамы зашептались — видно, у судьи Кича доброе сердце. Доброе, откликнулся кто-то, — для продажных политиканов.

На сей раз я оказался в Вашингтоне без семьи. Кто знает, сколько времени продлится суд, мне вовсе не хотелось, чтобы Бетт и Рейчел томились в жаре этого города, который я к тому времени люто возненавидел. Не нужно думать, будто семейная жизнь в обстоятельствах, в каких оказались мы, это рай. Все меняется, и меняется быстро. Я уже больше не восходящая звезда американской литературы. Времена хвалебных рецензий прошли — «Американца» ругали на чем свет, ничего подобного в моей писательской карьере не было, ни до того, ни после. На скамью подсудимых меня привел собственный жизненный выбор.

Бедняга Бетт, мои несчастья она переживала вдвойне. Я более или менее свыкся с мыслью о тюрьме, романтически-самодовольно рассуждая сам с собою о том, что становлюсь в ряд таких достойных людей, как Торо, Том Пейн, Баньян и далее вглубь веков вплоть до Сократа. Но Бетт решительно не могла примириться с тем, что ее муж, любовник, соратник, защитник на шесть лет окажется в заключении. Это слишком жестоко, попросту невозможно. Перед отъездом в Вашингтон мы обнялись, а трехлетная дочь не сводила с нас глаз, не понимая, почему мама плачет.

Шестнадцать членов нашего комитета — тогда еще нас было 16, это потом, уже после вынесения приговора, пять отколются, «купив» себе свободу, — итак, 16 человек сидели на своих местах в зале судебного заседания и наблюдали за процессом отбора жюри присяжных. Если у кого-то из нас еще и сохранялись какие-нибудь иллюзии, то в тот момент они рассеялись. Все было решено заранее — отбором дирижировали власти, все присяжные состояли на государственной службе. Припоминаю крупного, хорошо одетого, с бриллиантовым кольцом на пальце и тремя сигарами в нагрудном кармане пиджака, негра. Он пробудил во мне кое-какие надежды своим явно неприязненным отношением к государственному обвинителю. На вопрос о профессии он с легкой усмешкой ответил: «гробовщик». Ему был немедленно дан отвод. Итак, все двенадцать мужчин и женщин оказались белыми и, повторяю, все так или иначе работали на правительство Соединенных Штатов; иными словами, это было жюри, подобранное обвинением.

Сам суд протекал довольно вяло. Вступительному обращению Джона Рогге к присяжным, при всей его серьезности, явно не хватало огня. Вот что он, в частности говорил:

«Что привело сюда этих людей с разным прошлым и разным настоящим? Защита покажет, что, разумеется, не участие в заговоре, как на том настаивает государственное обвинение. Их привела сюда общая боль за судьбы антифашистов-беженцев из франкистской Испании…

Защита покажет, что деятельность, которую Комитет по антиамериканской деятельности рассматривает как антиамериканскую, на самом деле является деятельностью патриотической.

Защита покажет, что Комитет, опираясь на выработанные им критерии, мог бы обвинить в антиамериканской деятельности таких выдающихся американцев, как Томас Джефферсон, Том Пейн и Авраам Линкольн.

Защита покажет, что Комитет уделил и продолжает уделять практически исключительное внимание расследованию, преследованию и ограничению деятельности людей и организаций либеральной ориентации, а отнюдь не фашистских группировок.

Далее защита покажет, что даже в этом последнем случае Комитет демонстрирует совершенно иной подход, относясь, верьте не верьте, к фашистам с уважением…»

В том же духе, выдвигая все новые и новые обвинения против Комитета, мистер Рогге продолжал и далее, совершенно упуская, как мне казалось, суть: виновны мы в неуважении к Конгрессу или невиновны? Но еще больше меня поразила позиция Бенедикта Вулфа, который вновь ни словом не обмолвился о Пятой поправке, хотя это вообще ставило под сомнение законность суда. Думаю, что Рогге, которого все еще преследовали кошмары Нюрнберга, после рассматривал это дело как эпизод борьбы между профашистским Комитетом и группой антифашистов; а вот поведение Вулфа до сих пор представляется мне загадочным.

Учитывая все это, исход предсказать было нетрудно. Мы вызвали множество свидетелей, которые под присягой подтвердили нашу гражданскую лояльность; никто из нас не совершал правонарушений; никто не отличался дурным поведением в быту. Насколько это дозволял судья, свидетели также упрекали Комитет по антиамериканской деятельности, но все это мало что меняло.

Напутствуя жюри присяжных, судья Кич начал с того, что отмел обвинение в заговорщической деятельности. По другому пункту, неуважение, он пояснил, что отказ отвечать на вопросы и предоставлять комитету Конгресса документы, имеющие отношение к делу, должны рассматриваться как таковое. Присяжные удалилось в совещательную комнату.

Чтобы немного разрядить обстановку, я предложил желающим заключить пари на доллар: сколько времени понадобится, чтобы вынести вердикт. Мнения разошлись: от двадцати минут (мое предположение) до семи часов. Профессор Бредли сказал — час и, поскольку оказался к истине ближе всего (жюри заседало сорок пять минут), был объявлен победителем. Разумеется, присяжные пришли к единодушному решению: виновны. Тем не менее, я был настолько рад (и настолько легкомыслен) тому, что отпало обвинение в заговоре, что это меня ничуть не задело. Самое большое, что могли дать по этой статье, — год тюремного заключения. Учитывая, что светило шесть, такой приговор казался избавлением. Дав подписку о невыезде, большинство из нас в тот же вечер поездом оправились в Нью-Йорк. Через несколько недель был оглашен приговор суда: десятерым — три месяца тюрьмы, доктору Барски — шесть. Приговор был тут же обжалован — сначала в апелляционном суде, затем, после отклонения апелляции, в Верховном суде США. Там, однако, дело принять к рассмотрению вообще отказались. Отбывать срок нам предстояло с конца весны 1950 года.

Через некоторое время после описанных событий я получил телеграмму от Фредерика Жолио-Кюри с приглашением принять участие в крупной международной конференции в защиту мира, которая должна была открыться в Париже 20 апреля. Решив, что крупная международная конференция вполне может обойтись без Говарда Фаста, я приглашение отклонил. Но Жолио-Кюри моего отказа не принял и телеграфировал вновь: «Настаиваю Вашем личном участии в парижской конференции. Жолио-Кюри».

Телеграммы производят на меня впечатление, есть в них то же, что и в письмах от адвокатов: они порождают чувство долга. Тем не менее, я продолжал сомневаться, но Бетт считала, что я не имею права отказываться.

Я ответил Жолио-Кюри 1 апреля 1949 года: «Получил вашу телеграмму. Постараюсь, по возможности срочно, получить заграничный паспорт. Как ни странно, трудность в настоящий момент заключается не столько в позиции Госдепартамента, сколько в приговоре суда, по которому я должен отбыть тюремный срок. Чтобы получить паспорт, мне нужно прежде всего разрешение судьи выехать из страны».