Ой, как не хотелось Высику отворачиваться от окна. Но, все равно, надо было.
И он повернулся, и оглядел весь наличный состав отделения.
— Товарищи! — проговорил он. — У нас сегодня очень важное собрание, политическое собрание. Нам надо осудить злодейского и антисоветского поэта Пастернака, который… сами знаете, что выкинул.
— Нам надо письмо отправить, с осуждением? — сразу спросил Филатов.
— Нам… — Высик поймал себя на том, что чуть не сказал, «да пошло оно, это письмо!..», что было бы политически неправильным. — Нам никакого письма отправлять не надо. Нам надо запротоколировать, что мы заняли твердую позицию, со всем ознакомлены, и ведем себя как честные советские люди, соображающие, что к чему. Вася, — повернулся он к Овчарникову, — пиши протокол.
Овчарников молча кивнул. Все видели, что начальник очень зол, и лучше его не трогать, иначе можно по загривку наполучать.
А Высик злился, потому что всегда терпеть не мог заниматься не своим делом. Не то, чтоб поэт Пастернак был ему так уж близок к сердцу. Конечно, Высик говорил с врачом, и врач попытался ему что-то объяснить, даже стихи почитал. Стихи эти не для Высика были, факт, а так, почему бы нет. Но не это ж главное. Главное, Высик ощущал за всей этой историей, несколько ему непонятной, очередную подставу — очередной гнилой идиотизм, в который и его втягивали. В чем-то — Высик ощущал это четко — история была сродни истории со Стрельцом, хотя Высик и не взялся бы объяснить, в чем именно.
С другой стороны, думал он, сейчас хоть недовольство обозначить можно. Попробовал бы он, во время одного из подобных собраний при усатом, хоть на миллиметр сдвинуть каменное выражение лица. А сейчас — шевелись, обозначай, если совсем к горлу приперло… И, возможно, надо быть благодарным за это лысому кукурузнику, несмотря на все его качели.
— С этим покончено, — сказал Высик. — Давайте, к оперативным делам.
28
Когда, года через два-три, появилась песня Марка Бернеса «В полях за Вислой сонной…», Высик, напевая ее про себя, порой думал, не без тихой усмешки: «А ведь если бы не я, этой песни могло б и не быть». Сам пройдя через эти поля на пути в Германию, потеряв там многих товарищей, он проникся этой песней сразу и бесповоротно. Конец его раздражал немного — но Высик, естественно, понятия не имел и никогда не узнал, что песню долго держали под запретом за «излишний пессимизм» и «принижения подвига советских людей в Великую Отечественную войну, их исторической роли», и весь авторитет Марка Бернеса не мог помочь прошибить и сломать цензурные рогатки чиновников. Вот и пришлось дописать, что «помнит мир спасенный…»
Что ж, в эти же годы и Окуджаву пинали и прорабатывали за «отсутствие оптимизма», за «уныние и тоску».
К О Н Е Ц