Два капитана

22
18
20
22
24
26
28
30

И она сама торопливо надела на старушку, халат и завязала его.

У меня похолодело сердце, и я сразу понял, что если можно без пропуска, значит ей очень плохо, — и сразу же похолодело еще раз, потому что эта пожилая сестра подошла к другой сестре, помоложе, которая записывала больных, и та что—то спросила ее, а пожилая ответила:

— Ну, где там! Едва довезли.

Потом началось ожидание. Я смотрел на белую дверь и, кажется, видел, как все они — Николай Антоныч, старушка и Катя — стоят вокруг носилок, на которых лежит Марья Васильевна. Потом кто—то вышел, дверь на мгновение осталась открытой, и я увидел, что это совсем не так, что никаких носилок уже нет, и что—то белое с черной головой лежит на низком диване, и перед этим белым с черной головой кто—то, тоже в белом, стоит на коленях. Я увидел еще голую руку, свесившуюся с дивана, — и дверь захлопнулась. Потом раздался тонкий хриплый крик — и сестра, записывавшая больных, остановилась, замолчала и снова стала записывать и объяснять. Не знаю, как я понял это, но я понял, что это кричал Николай Антоныч. Таким тонким голосом? Как ребенок?

Пожилая сестра вышла из дверей и с неестественным деловым видом стала разговаривать с каким—то молодым парнем, который мял в руках шапку. Она посмотрела на меня — потому что я пришел с Ниной Капитоновной, — но сразу же отвела глаза. И я понял, что Марья Васильевна умерла.

Потом я слышал, как сестра сказала кому—то: «Жалко, красивая». Но это было уже совсем как во сне, и, может быть, это сказала не она, а кто—нибудь другой, когда Катя, и старушка вышли из этой комнаты, в которой она умерла.

Глава 23.

СНОВА ПРАВИЛА. ЭТО НЕ ОН.

Это были очень грустные дни, и мне не хочется подробно писать о них, хотя я помню каждый разговор, каждую встречу, едва ли не каждую мысль. Это были дни, от которых как бы большая тень ложится на мою жизнь.

Сразу после похорон Марьи Васильевны я засел за работу. Мне кажется, было какое—то чувство самосохранения в том отчаянном упорстве, с которым я занимался, заставляя себя не думать ни о чем. Если бы Петька снова спросил меня, есть ли в моей жизни какой—нибудь поступок, по которому можно судить, что из меня выйдет летчик, я снова ответил бы ему «да» — и на этот раз с большим основанием.

Это было нелегко, особенно если представить себе, что на похоронах Марьи Васильевны я подошел к Кате и она отвернулась.

До сих пор не могу вспомнить об этом без волнения, — судите же, что я почувствовал тогда, как был поражен и взволнован!

Вот как это было. На похороны Марьи Васильевны неожиданна пришло очень много народу — сослуживцы и даже студенты, с которыми она когда—то училась в Медицинском институте. Она всегда казалась одинокой, а ее, оказывается, многие знали и любили. Среди этих чужих людей, говоривших шепотом и подолгу смотревших на ворота, из которых все не выносили гроба, стоял Кораблев — с измученными глазами, с большими усами, которые казались совсем огромными на его похудевшем, постаревшем лице.

Я давно заметил, что родные всегда выходят вместе с гробом, а у ворот стоят и потом распоряжаются похоронами посторонние люди. Но тут было иначе, — должно быть, потому, что из родных гроб выносить было некому.

Николай Антоныч стоял в стороне, опустив голову, и Нина Капитоновна держала его за руку. Казалось, она поддерживала его, хотя он стоял совершенно прямо. Старухи Бубенчиковы тоже были тут, похожие на монашенок, в старинных черных платьях со шлейфами.

Катя стояла подле них и упорно смотрела на ворота. Она была румяная, несмотря на все ее горе, которое было видно даже в том нетерпеливом движении, которым она поправляла шапку, иногда съезжавшую на лоб, — наверно, она плохо заколола косы…

Ждали уже с полчаса, а гроб все не выносили. И вот я вдруг решился и подошел к ней.

Не знаю, может быть, это было неловко, что я подошел к ней в такую минуту. Но мне хотелось сказать ей хоть одно слово.

— Катя!

Она взглянула на меня и отвернулась…