Кресси

22
18
20
22
24
26
28
30

Он спокойно приблизился к ней и сказал непринужденнее, чем собирался:

— Не позволишь ли мне попытаться?

Она поглядела ему в лицо и, словно не слыша вопроса, проговорила, как бы продолжая вслух свои собственные мысли:

— Я знала, что вы придете. Когда вы вошли, я вас сразу увидела.

И, не вымолвив больше ни слова, она вложила руку ему в ладонь, и в следующее мгновение зал исчез в кружащемся пространстве.

Все это, от первого его слова до первого грациозного взлета розового края ее пышного платья, произошло так быстро, как будто они с первого взгляда просто бросились друг другу в объятия. Как часто он и прежде был рядом с нею, как часто он стоял подле нее в школе и даже склонялся над ее партой, но всегда с нарочитой досадной скованностью, передававшейся, как он сейчас понимал, и ей. Сейчас, когда он так близко перед собой видел ее красноречивое, бледное лицо и вдыхал слабый аромат ее волос, когда чувства его были в сладком смятении от долгого, ускользающего пожатия ее руки, прикосновения к ее гибкой талии, все мгновенно переменилось. В страхе отогнал он от себя мысль, что никогда уже больше не сможет приблизиться к ней без этого трепетного восторга. Он вообще гнал от себя мысли, он целиком отдался смятенному чувству, которое в еще пустой школе вызвал в нем миртовый букетик, стянутый прядью волос и приведший ее в конце концов в его объятия.

Они двигались в таком безупречном согласии, в такой совершенной гармонии, что сами не ощущали своего движения. Один раз, очутившись у раскрытого окна, он успел заметить круглую луну, вставшую над сумрачными склонами на том берегу, и прохладное дыхание реки и гор коснулось его щеки и сплело с его волосами выбившуюся прядь ее шелковистых волос. И грубая пестрота, окружающая их, свечи, потрескивающие в жестяных канделябрах, несусветные одеяния, бессмысленные лица — все, вихрясь, отступило далеко-далеко. Они остались наедине с ночью, с природой; они были недвижны, а все остальное отступило куда-то в мир бесцветной реальности, к которому они двое не имели никакого отношения.

Звучи же, вальс Штрауса! Кружись, о юность и любовь! Ведь как бы ты ни кружилась, расступившийся мир снова сомкнется вокруг тебя. Быстрей играй, надтреснутый кларнет! Надсаживайся фальцетом, бравый фагот! Шире круг, о бесцветная земная реальность, покуда учитель и его ученица не домечтают до конца свою глупую мечту!

В грезах они сейчас одни на берегу реки, только круглая луна стоит над ними, и их сопряженные тени колышутся на воде. Они так близко друг к другу, ее рука обнимает его шею, ее глаза, мерцающие лунным отсветом, тонут в его глазах; теснее, еще теснее, покуда сердца их не замирают и губы не соприкасаются в первом поцелуе. Быстрее кружитесь, маленькие ножки! Шире раздувайтесь, юбки Кресси, чтобы вновь расступился смыкающийся круг!.. И снова они вдвоем. Судейская трибуна и герб штата над ним, промелькнув, превращается в алтарь, полускрытый от глаз пышными складками венчальной фаты на ее шелковистой головке. Смутно произнесенные слова сочетают две жизни в одну. Они поворачиваются и торжественно идут между двумя рядами праздничных, восхищенных лиц. Ах, все теснее круг! Кружитесь же еще и не давайте ему сомкнуться, о пышные юбки и легкокрылые ножки! Поздно. Музыка смолкла. Грубые стены встали на свои места, вернулась пестрая толпа, и они стоят, бледные и притихшие, в центре кольца из восторженных, удивленных, испуганных и негодующих лиц. Опускаются ее руки, словно складываются крылья. Вальс кончился.

Визгливый хор женских голосов швыряет ей в лицо похвалы, и в них звучат отчетливые подголоски зависти; с десяток отчаянных кавалеров, совсем потерявших голову от ее грации и красоты, толпясь, просят ее на следующий вальс. Но она отвечает — не им, но ему: «нет, больше нет» — и ускользает в толпу с той новой для нее застенчивостью, которая из всех ее преображений кажется самой восхитительной. Но так ясно ощущают они свою взаимную страсть, что расстаются без боязни, будто меж ними уже условлено о следующем свидании. Кто-то выражает ему восхищение его танцевальным мастерством. Прекрасный незнакомец маленького Джонни заинтересованно смотрит ему вслед. Кое-кто из старших неловко пожимает ему руку, сомневаясь, совместимы ли танцы с его служебным положением.

Прелестные охотницы за чужим успехом, выжидательно сочетая намек с лестью, выслушивают от него лишь шутливое объяснение: он-де один-единственный раз позволил себе отступить от строгих правил учительского поведения; при этом он ссылается на своих пожилых судей. Одно лицо — грубое, зловещее, мстительное — выделяется из толпы; это лицо Сета Дэвиса. Учитель не видел Дэвиса с той поры, как тот оставил школу, и совершенно забыл о его существовании. Он и сейчас подумал не о нем, а о его преемнике Джо Мастерсе и оглянулся, ища в толпе нынешнего поклонника Кресси. Только уже в дверях до сознания его дошел смысл ревнивого взгляда Дэвиса, и он с негодованием подумал: «Почему этот безмозглый детина не выместил свою ревность на Мастерсе, который открыто дает ему повод?» И, подумав так, вернулся с порога с какими-то неопределенно-воинственными намерениями; но Сета Дэвиса нигде не было видно. Все еще пылая негодованием, он наткнулся на Хайрама Маккинстри с дядей Беном, стоящих вместе с другими недалеко от дверей. Почему вот дядя Бен не ревнует? И если этот их единственный вальс оказался таким компрометирующим, то почему бы не вмешаться ее отцу? Но они оба дружно — хотя в обычные дни Маккинстри презрительно сторонился дяди Бена — выразили ему свое восхищение.

— Я как увидел, что вы вошли, мистер Форд, — мечтательно проговорил дядя Бен, — так ребятам и говорю: ну, расступись, народ, и гляди, сейчас нам покажут высший класс. И как только вы пошли кружиться, я говорю: это, братцы, французский стиль, высший французский стиль последнего образца — от лучших специалистов и по лучшим книгам. Видите, тот же росчерк, длинный и с заворотом, что и в прописях у него. Та же плавная линия, и тоже с наклоном, и нигде не заедает. Он и стихи декламирует с таким же вот разгоном. И можете прозакладывать свои сапоги, ребята, это все и есть образование.

— Мистер Форд, — торжественно сказал Маккинстри, коротко взмахнув рукой в сиреневой перчатке, которой он счел уместным скрыть от посторонних взглядов свою покалеченную кисть, а заодно и отметить такой парадный случай, — я должен поблагодарить вас за то, как вы вывели мою дочку, словно необъезженную кобылку, и она у вас пошла таким славным аллюром. Сам я не танцую — тем более этот танец, по мне он вроде как бы помесь галопа с рысью, и мне нынче редко случается видеть танцы, где тут, все болею о скотине, но вот сейчас, когда я видел вас с нею вдвоем, что-то такое на меня накатило, — во всю мою жизнь не знавал такого спокоя.

Кровь прихлынула к лицу учителя от вдруг охватившего его сознания вины и стыда.

— Но ваша дочь, — заикаясь, пробормотал он, — сама превосходно танцует. Она, конечно, не в первый раз вальсировала.

— Может, и так, — ответил Маккинстри, тяжело кладя на плечо учителю руку в сиреневой перчатке, и при этом пустой мизинец зловеще подогнулся. — А только я хотел сказать, очень у вас это легко получилось, запросто так, по-семейному, вот вы чем меня взяли. Когда под конец вы вроде бы как притянули ее к себе и она так это головку опустила вам на грудной карман и словно уснула, — ни дать ни взять малое дитя, как тогда, когда я, бывало, сам шагал с ней на руках за фургоном у Плэт-Ривер! Даже жалко стало, что старуха моя вас не видит.

Покрасневший учитель искоса метнул взгляд на багровое, в рыжей бороде лицо Маккинстри, но в чертах его, медленно просветлевших от удовольствия, не было и следа того сарказма, которым его язвила собственная совесть.

— А разве вашей жены здесь нет? — рассеянно спросил мистер Форд.

— Она в церкви. Она решила, что меня одного довольно будет, чтобы присмотреть здесь за Кресси, а ей вроде бы как религия не позволяет. Может, отойдем в сторону: мне надо сказать вам два слова.

И, продев, как раньше, под локоть учителя свою покалеченную руку, он отвел его в угол.